– Поплачь, родной, поплачь, легче станет.
– Да мне и так не тяжело. Спасибо. Ну, я пойду к вам, раз мне туда, к мёртвой маме, нельзя, – поблагодарил он её за заботу и послушно отправился в сторону соседского дома.
– Чего это с ним? – испуганно спросила тёть Вера у мужа.
– Шок с ним. – Дядь Коля часто слышал это слово в госпиталях. Врачи на войне очень любили это короткое ёмкое слово и часто пускали его в ход. Руку, скажем, кому на хрен оторвало по самое плечо, а он ходит, как заведённый, глазищи по пятаку, а то ещё и смеётся. На кровавую культю глянет и аж до колик хохочет. Или спокойный, что та чурка с дровника. Зловещее такое спокойствие, жуткое. И на вопросы отвечает, может складно речи толкать. Так врачи и говорили, мол, шок. Состояние полного беспредела. На войне, правда, не говорили, а орали. Был один доктор, что ещё на гражданке вроде как по женской части трудился, но они, хирурги, – сам доктор объяснил, когда узнал, что дядь Коля деревенский, – вроде механизаторов, молотилка ли, трактор ли – всё одно. В механизмах разбираешься? Так тебе ни одна тарахтелка, что на колёсах, что на гусеницах, не страшна. Так вот тот доктор орал, когда шок с кем случался: «Фиксируйте, на хуй! Седируйте, вашу мать!.. Чем-чем! Спиртом!.. Исподнее своё на перевязочный дери, идиотка, если марля закончилась, что спрашиваешь, дура?!» Хороший доктор был, дядь Колю спас. Хотел, было, разыскать после войны, чтобы лично отблагодарить. По-старому – в ноги упасть и спасибо сказать. Фамилию даже записал на бумажку, чтобы не забыть, да выкинул ту бумажку, потому что доктор, оказывается, сперва в плен, а потом в лагеря. Как он выжил-то в плену? Он же вроде из этих был, которые Христа умучили. Это он сам такие шуточки выдавал. Через мужиков искал, слава богу, не через учреждения. Бумажку с фамилией с перепугу выбросил в урну вокзальную, ещё и думал, что сжечь было надо. За что его в лагеря-то? Что он там, в плену, выдать мог? Маты свои перематы? Великая государственная тайна… Или то, как посреди кромешного ада ещё и время находил и посмеяться, и медсестричку в углу зажать? Или какое особенное секретное внутреннее устройство кишок и костей именно советского человека, отличное от фашистского? Или как, пока всех раненых не эвакуировал, госпиталь с места не снимал? Взорвать надо было раненых? Бросить? Но раз посадили, значит, было за что. Просто так ведь не сажали. Правда, теперь вот говорят: «Были ошибки». Но не могли же всё время ошибаться. Эх, где ты теперь, товарищ капитан медицинской службы? Сгнил в лагерях или амнистировали тебя после съезда нашей родной коммунистической партии? Вряд ли. Ты же не уголовник. Упокой твою душу Господи, сколько Трофимовну прошу, чтобы за доктора этого свечку поставила. Богу, если он, конечно, есть, всё равно, поди, как зовут и православный ли. Просил же уже. Так эта, язви её, Трофимовна, говорит: «Имя надо». Я ей и говорю: «Скажи, мол, раб божий капитан медицинской службы!» А она мне: «Точно знаешь, что мёртвый? Грех живого за упокой поминать». А каким ему быть после войны, плена и лагеря? Упёртая старуха, не соглашается. Ну, ей виднее, я и так его вспоминаю под стакан, а имя-фамилию вышибло. Потому что нажрался я тогда в поезде после столицы горькой до… до шока. Вот и у пацана Дусиного сейчас, поди, шок. Что его, в сарае запереть и стакан самогону налить? Да вроде и не шок. У него-то руки-ноги целы и кишки из брюха не вываливаются так, что рукой придерживать надо. Чёрт их разберёт, этих тронутых. Присмотрим за мальчонкой, пока его в детдом не пристроят. Чай, не звери…
Слишком долго сердобольным дядь Коле и тёть Вере за Лёшкой присматривать не пришлось. В день похорон в село явилась та самая директор школы на председательском «уазике» и увезла записанного в первоклассники Безымянного, заверив соседей, что позаботится о нём сама.
И слова своего не нарушила. Сама и позаботилась.
Все восемь школьных лет Алексей Безымянный жил у директрисы на правах сына. Вернее – на куда больших правах и на куда меньших обязанностях, чем у родного отпрыска его приёмной матери. Потому что плоть от плоти, кровь от крови, собственный сын – веснушчатый увалень-троечник, совершенно равнодушный к чему бы то ни было, кроме рыбалки и метания ножичков, был, кроме всего прочего, неласков, вытирал нос рукавом, в общем, вёл себя как самый обыкновенный сельский паренёк. То есть – вовсе не так, как когда-то мечтала ещё не располневшая студентка университета. Когда-то она жаждала выйти замуж за городского, жить в многоэтажном доме, в пусть маленькой, но уютной квартирке, в которую вода течёт прямо из крана, а в туалет зимой можно ходить без тулупа, а вот прямо как есть – в халате и тапочках. Она была достаточно умна и весьма привлекательна, но городские почему-то женились на городских, а за ней продолжал ухаживать кавалер её местечкового детства, поехавший в город исключительно за ней и выучившийся на агронома по дороге. В конце пятого курса она, повздыхав, вышла за него замуж и, в принципе, никогда об этом не пожалела. Они вернулись в родной колхоз. Молодой муж достаточно быстро стал главным агрономом, а потом и вовсе председателем колхоза. И жену никогда особо не третировал на домашних фронтах, потому что считал труд учителя одним из самых почётных. Даже продвинул в директора. Любил и уважал, ничего не скажешь. Только вот недавно умер от обширного инфаркта. На войну его не пустили, сунули партбилет под нос в одном из немаловажных партийных ведомств, мол, все такие бравые патриоты и вояки…евы, а кто весь этот фронт кормить будет, а?! Вот вам, короче, наше партийное задание: «Херачить, херачить и ещё раз херачить! Под пулями любой мудак полечь сможет запросто, для этого головы не надо особой. Так что ты, дядя, если не великий полководец, то вламывай там, где твои знания и умения для победы нужнее, понял?!» Понял, конечно, как не понять. Так проникся, что урожаи были что надо. Не за страх, а за совесть работал! Работали. Все. Бабы, дети и председатель, который сам пахал больше и дольше любой лошади. Зато как война закончилась, тут бы жить и жить, а он пару лет поскрипел – и каюк. Врачи ей объясняли, мол, на стрессе держался. Все долгие военные годы. А долгосрочный стресс ни для кого даром не проходит, вот он и того. Обширный. Не миокард, а сплошная рубцовая ткань. Видимо, на ногах перенёс раньше. Болело сердце? Ну, так что вы хотите. И левая рука немела? Давно? Ясно. Долго продержался. Видать, здоровье крепкое было. Устал ваш мужик от такой жизни. Так вот. Надпочечники утомились, адреналин истощился, сердце износилось. Но она-то знала, что не от нытья в руке (что здоровому мужику те ноющие боли? Тьфу!), не от стрессов (он как раз спокойный был и почти никогда не орал ни на кого), не от усталости (ему трёх часов сна всегда хватало) её муж богу душу отдал. От косых взглядов и дурных разговоров этих самых безруких и безногих выживших и от бессильной обиды и незаслуженного стыда скончался. Накануне как раз вызвал пропесочить одного: де, хорош ханку жрать, давай работать, всем дело найдётся, и безруким, и безногим, а то совсем сопьёшься и, не ровён час, с залитых глаз жену и деток культёй порешишь. Ну и, как водится, услышал гневную отповедь со слюнными брызгами, огрёб по полной ласковых слов. И крыса он тыловая, и пока они там, на фронтах, за Родину, за Сталина кровь проливали, он тут, в тепле, сытости и безопасности отсиживался-прохлаждался да баб охаживал, вон их сколько, на гарем хватит! И до этого не раз слышал, но, как видно, любому самому стоическому терпению есть свой край. Домой вернулся, перед сном стакан той самой, от которой отговаривал, дёрнул, поплакал, песню спел, лёг спать рядом с ней, подвернув под себя вечно ноющую кряжистую левую медвежью лапу – грел он её так, думал, на погоду шалит, баюкал здоровую красивую руку, как хворого младенца, – и не проснулся. Хороший мужик был, грех жаловаться. Хотя и простецкий.
Да и сын от него вышел совсем не такой, каким смутно представлялся ей будущий отрок в далёком, почти позабытом уже студенчестве. Ах, театры-премьеры, кафе-мороженое, набережные, шифоновые платья. Городской муж, городской сын, мир во всём мире, чистенькая городская школа с умненькими городскими детками… А вместо – председатель, война, после войны не легче, холодная школа-сарайчик, вечно требующая хлопот, и ученики-олухи, которым почти всем что в лоб, что по лбу. И сын – самый что ни на есть олух из олухов. А не умница, не отличник, не «стремящийся в люди». Ему что книга, что фига, что – прости господи – Третий интернационал. «Механизатор!» – частенько ворчала себе под нос носительница канонического учительского имени Марья Ивановна, строгий директор самой обыкновенной сельской общеобразовательной школы. Алексей же, сделанный неизвестно кем, рождённый какой-то почти юродивой сиротой, вскрывшей себе вены, не подумав, на кого она оставляет семилетнего сына, был воплощённой мечтой её интеллигентной юности. «Как причудливо тасуется колода!» – не правда ли? Такая толстая плотная колода из наших разномастных желаний и планов, в которую, накинувши такие же «рубашки» для маскировки, проникают козырная карта крови, туз удачи, валет успеха, дама обстоятельств, шутовство божьего промысла и мусор шестёрочных случайностей. Мальчик с невесть откуда взявшимися, чуть ли не генетически хорошими манерами покорил Марью Ивановну. Он так стоически переносил обрушившееся на него горе полного и окончательного сиротства, так не похоже на поведение его ровесников в похожих жизненных ситуациях. Помнится, в войну получит баба похоронку на мужика, и сама воет, и дети в слезах и соплях. А через неделю, глянь, уже отошли. Играют в свои нехитрые детские игры, дерутся и заливисто гогочут над глупыми и даже грубыми шутками друг друга. Дети, они дети и есть. А этот тих, задумчив. «Спасибо, Марья Ивановна! Доброе утро, Марья Ивановна! Разрешите, я помою посуду…» Разрешите! Она уже и слова такие забыла. До самых глубин давно забытого пробуравил её этот Безымянный. Как будто снова юна, и нет ещё никакой войны и горя, как будто всё впереди – хорошее и светлое, а не то, что на самом деле было и уже осталось далеко позади. А что сейчас? Школа, тяжёлый сельский труд, потому что без огорода и скотины и директор не обходился, не говоря уж об учителях. Учителя, которых вечно не хватает, а те, что есть, – сами чуть не полуграмотные. В смысле – культуры им не хватает, хотя и читать, и писать, и считать, разумеется, умеют. Кто молодой, старается, отработав положенное, из села в город сбежать. Кто остаётся, выходит замуж или женится и ассимилируется с местным населением, меняя туфли на кирзовые сапоги, забрасывая Шекспира ради посадки картошки. Кому и для чего тут нужен этот Шекспир? Печку растапливать? Так передовицами сподручнее. Да и в пять утра как-то ещё не до поэзии. А к вечеру проза дня грядущего так глаза застит… пеняла на себя, конечно. Позор! А ещё филолог. Да куда ж денешься-то…
Печально стало Марье Ивановне, когда появился в её доме Алёшенька. Но печаль её была светла. И к светлой печали примешивалось то самое чувство, присущее всем женщинам русских селений, – жалость. Уж так ей жалко было этого светлоголового, вежливого, спокойного паренька, что слёзы струились из глаз после каждого его: «Очень вкусно, Марья Ивановна, спасибо! Можно, я возьму книгу с вашей полки?» Уж так не хотелось отпускать его от себя, как не хочется ни одной маленькой девочке выпускать из рук ни на миг любимого плюшевого мишку, что она отправилась к важным мужчинам, ещё помнившим заслуги её покойного мужа перед партией, фронтом и Победой. Мужики прониклись, кому-то там позвонили, где пошутили, где припугнули, и, переплыв океан бюрократических препон без особых бурь и штормов, Марья Ивановна официально стала матерью Алексею Безымянному. И её книжные полки стали его книжными полками. Фамилию менять не стала из уважения к покойной. Ну, в смысле, из какой-то плохо формулируемой суеверной боязни, потому как уважать женщину, познавшую на собственной шкуре все «прелести» детского дома и тем не менее бросившую своего единственного сына на произвол абсолютного сиротства, она не могла. Она, правда, предприняла попытку поговорить об этом с Алексеем.
– Алёша, я тебя усыновила! – сообщила она как-то за ужином, когда всё уже было решено.
– Уматерила! – загоготал, впрочем совсем беззлобно, её родной сын. После чего был отослан во двор.
– Спасибо, Марья Ивановна, – проникновенно сказал ей маленький ангел, благодарно глядя в глаза. Под взглядом этих небесных очей со стальным отливом («платье цвета «электрик», – всплыло в памяти Марьи Ивановны из, кажется, Артура Конан Дойла) она, как правило, теряла волю. И принимала это за любовь. Как много и много позже многие и многие женщины будут терять волю и принимать потерю собственной воли за любовь к Алексею Николаевичу Безымянному.
– Мне было бы приятно, если бы ты называл меня мамой, – еле продавила комок голосовых связок обычно строгая директриса.
– Думаю, моей маме это было бы неприятно. Ведь у человека только одна мама, правда ведь? – искренне вопросил он усыновительницу и доверчиво распахнул глаза. Он умел быть искренним и пользоваться этим. Уже маленьким он отлично чуял, куда повернётся разговор, даже если сам собеседник об этом понятия не имел.
– Конечно-конечно, Алёшенька. Мама у человека одна, но твоя мама умерла, и у тебя некоторое время не было ни одной мамы, а теперь снова есть. Я твоя мама, как бы ты меня ни называл. Тебе просто самому так будет удобнее, но я сейчас даже не про это, с тем, как меня звать, ты сам разберёшься со временем. Я хотела тебя спросить, можно ли я дам тебе свою фамилию. Это фамилия моего покойного мужа, Борькиного отца. Вы с Борисом теперь братья, а братьям удобнее носить одну фамилию.
– Конечно, вы теперь моя мама, и Боря – мой самый настоящий брат, я его очень люблю, он умеет столько всего, чего не умею я, – начал говорить маленький Алёша, – но мама так любила свою фамилию и… И даже как-то недавно приснилась мне и сказала, что всё знает и очень рада… И только попросила не менять фамилию, потому что это фамилия директора детского дома, где она выросла, и она его очень-очень-очень любила и хотела бы, чтобы я вырос таким же хорошим, как он, и прославил его фамилию, – не покраснев, соврал мальчик, и глаза его замерцали, и даже моргать он стал реже, чтобы предательские капли не выдали смятения. Признаться честно, никакого смятения он не испытывал. И снов никаких не видел. И даже про Безымянного директора детского дома знал только из рассказов односельчан. Дядь Коля немало выпил на скромных поминках и вывалил на Лёшку столько всего, что не каждый бы взрослый выдержал и понял. Но Лёшка выдержал. И понял куда больше самого дядь Коли. А Дуся никогда не рассказывала сыну ничего подобного, не потому, что не хотела его огорчать или ещё почему-то, а потому, как была неспособна к столь возвышенным помыслам о прославлении фамилии. Ей достаточно было текущей радости, например принести своему сыну диковинную шоколадную конфету в блестящей фольге. Просто Лёшке куда больше нравилась фамилия Безымянный, чем Колотушка. Алексей Колотушка. «Айда Колотушку колотить» – это первое, что скажут в школе. Да и в книгах, которыми слишком изобильно для сельского дома были уставлены нехитрые шкафы и полки Марьи Ивановны, он не встречал таких фамилий у более-менее пристойных персонажей. Раз уж виконтом де Бражелоном нельзя и Гулливером в этой стране лилипутов не назовёшься, то пусть уж он лучше будет Безымянным, чем Колотушкой.
Марья Ивановна, как любая сельская баба, пусть даже и советская, и отучившаяся в университете, в том числе научному атеизму и марксизму-ленинизму, питала уважение и даже страх к контакту с потусторонним миром путём сновидений, и потому вопрос о фамилии отпал сразу и навсегда. Алексей остался Безымянным, и они с Борисом Колотушкой отправились в первый класс. Где в первый же день именно Лёшку хотели проверить на длительность свёртывания крови из носу, называя его «выкидыш дохлой чокнутой дуры», а Борька в одиночку поколотил целую ватагу задир, полностью оправдав свою гордую фамилию и добрую память сурового к несправедливости и неоправданной жестокости покойного отца.
– Борис, споры надо решать без рукоприкладства! – строго выговаривала Марья Ивановна щедро «офонаренному» сыну-победителю. – Я – директор школы, а мой собственный ребёнок в первый же день устраивает безобразную драку!
– Мама, – выступил Алёша, – Боря защищал меня. Мальчики говорили мне нехорошее и хотели избить.
Марья Ивановна унеслась во двор заливаться счастливыми слезами, а Борька, хлопнув по плечу, сказал:
– Молоток, мужик! А драться я тебя научу.
Следующие восемь лет они представляли собой торжество разумного симбиоза. Лёшка решал за Борьку контрольные и давал списывать домашние задания, Борька, обладающий немалым авторитетом у хулиганья, не давал брата в обиду. Лёшка подсказывал Борьке интеллектуальные стратегические ходы, Борька щедро делился с Лёшкой искусством практической тактики ближнего боя. Первое так никогда и не понадобилось Колотушке. Второе так никогда и не пригодилось Безымянному.
Марья же Ивановна была счастлива и обожала обоих. Но отчего-то рука сама собой накладывала Лёшеньке кусочки повкуснее и тянулась к одёжке получше. Чёрт её, эту руку, подери, ну что ты с ней будешь делать!
Алексей учился не просто хорошо, а удивительно хорошо. Отличник, на лету не только схватывающий, но и быстро превосходящий сельских учителей. К тому же – книгочей, три раза по кругу перечитавший школьную библиотеку и скромные запасы человеческой мудрости, облечённой в вербальную форму, имевшиеся в доме приёмной матери. Специально для Алёши она выписывала на школу – собственные ресурсы ныне не особо позволяли роскошествовать – всю периодику от пионерских, комсомольских и взрослых «правд», «Юных техников» и «натуралистов» до «Нового мира», «Роман-газеты» и «Красной звезды». Пока кровный сын помогал заниматься скотиной, доил корову и коз, кормил кроликов и кур, вскапывал огород и удобрял его из компостной кучи, носил воду и починял всё, что под руку поломанное подвернётся, сын приёмный дудел в горны, стучал в барабаны, клеил стенды и пылко проводил политинформации, прежде бывшие в этой далёкой школе делом чисто номинальным.
Когда Алексея Безымянного приняли в комсомол, он тут же автоматически сменил прежнего комсорга школы, как раз её окончившего, и стал частенько наведываться в соседний уездный городок на заседания райкома, членом которого стал сразу после окончания восьмого класса. В свидетельстве о неполном среднем образовании выстроилась плотная шеренга пятёрок, и Лёшка поступил в медицинское училище – самое приличное в маленьком районном центре учебное заведение. Не на слесаря же, в самом деле, было учиться Алёшеньке! На фельдшера – это ему куда больше подходило.
– А потом в город поедешь, на врача выучишься, – рыдала мама Марья Ивановна, гордясь своим сыном, – будешь нас всех лечить. Больницу поднимешь, а то страх какой-то, а не больница сейчас.
– Непременно! – отвечал Лёша, хотя планы у него были совсем другие. Никогда, ни в каком виде он не собирался возвращаться сюда, где родился и вырос. К этим вечно забитым беспросветным трудом людям. К пьющим и матерящимся бабам и мужикам. К грязи и бездорожью. Сюда, где жестяная банка сгущённого молока вызывает такой же дикий восторг, как стеклянные бусы у вождя племени, затерянного в дебрях Амазонки. В журнале «Огонёк» он видел фотографии другой жизни, в которой девушки в белых спортивных костюмах стройными рядами идут по чистенькой Красной площади. Там окна гастрономов топорщатся в счастливых «москвичей и гостей столицы» осётрами и пирамидами банок с икрой, крабами и шпротами. А по заасфальтированным улицам ездят чистенькие машины. И люди ходят в лакированных ботинках по набережным забранной в бетонные берега реки и в красивых купальниках позируют на лесенках, ведущих прямо в воды, а не чавкают в резиновых сапогах по вечной жиже и не ныряют в чёрных трусах в илистую речку-вонючку. И, будучи проницательным от природы, подозревал, что есть ещё и другие, куда более привлекательные… журналы.
«Злыдень» Борька, всегда понимавший кудахчущих, хрюкающих, мычащих, лающих и мяукающих тварей, поступил в ветеринарный техникум, что тоже было ох как неплохо. Сельхозакадемия ему не сильно светила с его успеваемостью, и он собирался вернуться в родной колхоз зоотехником и жить себе «как люди». Нормальные люди на своём нормальном месте. Крепкий земной мужик, как и его отец. Хороший, но не звёздный. С обострённым чувством справедливости и умением работать «от рассвета и до забора». И ещё два раза по столько же в случае необходимости. Такая планида.
«На фельдшера» после восьмого класса учиться долго – полновесных четыре года. За это время Алексей Безымянный так прочно укрепился в районной и краевой комсомольских организациях, что до республиканской было – рукой подать. Подал он, что правда, не рукой, а неким другим органом. Тем самым, что так любят упоминать в биографических справках. Членом. Только не совета, а самым обыкновенным – мужским половым. В него по уши влюбилась одна из секретарей краевого райкома комсомола.
Честно говоря, к медицине Алексей Безымянный был совершенно равнодушен. Можно даже сказать, что медицина ему не нравилась. Он был слишком брезглив и чрезмерно логичен для таких грубых и одновременно столь тонких, частенько вовсе не ментальных, хотя сущностно весьма осязаемых материй. Он ни разу не отрезал ножницами голову ни одной лягушке на лабораторных занятиях по нормальной физиологии. И вовсе не потому, что ему было жаль это пучеглазое земноводное. А потому, как сама мысль о том, что необходимо дотронуться рукой… какой там «дотронуться» – крепко зажать в горсти осклизлое тело, и – хрясь-хрясь-хрясть! – размыкать и смыкать инструмент на плоти до полного усекновения верхней челюсти со всем прилежащим, да так, что в тебя летят брызги гадких субстанций, вызывала у него желудочный спазм.
Благо почти весь преподавательский коллектив медицинского училища был женским, а Лёшкино влияние на фемин было одинаково безоговорочным. От него в равное благоговейное оцепенение впадали и юные жёны, и старые девы, и синие чулки, и роковые уездные красотки. К его врождённому обаянию присоединилась красота юного греческого бога. Вернее – титана. Не тонкого, отчасти гомосексуального мальчика, вызывающего у женщин смешанные чувства материнской нежности и эфемерного дымчатого желания, а сформированного молодого мужчины, вызывающего только страсть, страсть и ещё раз страсть. Чугунную, тяжеловесную человеческую страсть. Так он и прошагал победоносно по медицинскому училищу, получая в зачётку свои «отл. с отл.», ни разу не подставив собственный палец под скарификатор, не вонзив иглу даже в чужую мышцу, не говоря уже о венах. Ни разу не вынеся тазик с мокротой за туберкулёзным больным на практических занятиях в профильном диспансере. Ни разу не поучаствовав в фиксации буйных, допившихся до делирия, алкоголиков в психиатрической лечебнице. Ни разу не эвакуировав рвотные массы у неудачно попытавшихся окончить земное существование путём принятия per os[6] всякой дряни. Ни разу не удержав язык у эпилептика в припадке. И ни разу не вынеся «утку», не сменив дренаж во время практики в отделениях гнойной хирургии и реанимации. Алёша и практику-то не проходил, постоянно пропадая в райкомах, обсуждая какие-то наиважнейшие комсомольские дела, перед значимостью которых меркла любая сифонная клизма. Удачно миновав кровавые токи, мочевые брызги и каловые массы, юный фельдшер-комсомолец укатил в столицу и с первого раза поступил в медицинский институт. Чуть позже патронесса-секретарь, несколько раз посетив первокурсника, отпустила его в самостоятельное комсомольско-половое плавание в большой воде огромного города. Отпустила просто – без каренинских драм и ужимок бесприданницы. Среди многих способностей Алёша обладал и этой, удивительной: выходить из любых сталеплавильных страстей не только не обожжённым, но даже не раскрасневшимся. Дамы не мстили. Дамы оставались благодарны. Разве можно мстить богам (или даже и полубогам) за оказанную честь, а?
Мама Марья Ивановна поохала, поахала, поплакала, советуя Лёшеньке выбрать вуз «поближе» и рекомендуя летать «пониже», но он стойко стоял на своём «далеко-высоко» – и она смирилась. Особенно после того, как он пообещал быть осмотрительным, часто писать, наказал Борьке следить за матерью, крепко пожал руку первому, а последнюю – нежно поцеловал. На прощание.
Первоначально оглядевши столичный город, Алексей понял… Что Москва слезам не верит? Так везде слёзы – всего лишь секрет, предохраняющий глаз от высыхания, а всё, что больше, – солёная вода. Что в большом городе человек человеку волк? Так и в маленькой деревеньке ни разу не заяц. Что человеку без рода без племени некому помочь? Ну, он пока не немощный, а малолетнего сельского хулиганья, всегда готового к драке, здесь нет, так что Борька ему тут не помощник. «Основателем», «энциклопедистом», «гуманистом» и «фундаменталистом» много позже стал статусный мужчина Алексей Николаевич Безымянный. А молодой паренёк Алёшка понял текущее главное бытийное обстоятельство: одет он как колхозник, приехавший на ВДНХ. То, что в уездном городке, не говоря уже о родной, быстро забытой деревеньке, считалось пристойным и даже нарядным, тут смотрелось неуместно и нелепо. Например, секретарь институтской комсомольской организации ходил, куда положено, в элегантном костюме. На занятия – в ловко скроенных и отлично сшитых брюках. А куда не очень положено, скажем на квартиру к красивой девушке Ольге Андреевой, где слушали странную музыку и выплясывали конвульсивные потные танцы, – и вовсе в джинсах, идеально облегающих красивую крепкую молодую задницу, и в клетчатой, непонятно где раздобытой рубахе. В магазинах таких вещей не было. Даже ГУМ и ЦУМ предлагали пареньку пусть и добротные, но такие убогие, безликие и криво сработанные штаны, рубашки, галстуки и драповые пальто, что у него, молодого эстета, уже видавшего «как надо», челюсти сводило от тоски. Лёшка втёрся в доверие к прежде опасавшейся новичков коренной наследственной столичной жительнице Ольге. Подружился с секретарём комсомольской организации и так искренне, от всей души, выполнял функции услужливого мальчика на побегушках, что скоро ему открылись тайные места пошива верной, идеологически выдержанной одежды и точки приобретения заграничного, чуждого светлым идеалам Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодёжи разнообразного тряпья. Но была ещё одна, куда более серьёзная проблема: деньги. Дорогие сердцу каждого советского человека плотные прямоугольные цветные бумажки с портретами Ильича и водяными знаками.
Трагедия провинциала. «Потребовались песни, стихи, романы, обряды, жилища и новое умение хорошо держать себя в обществе».[7]
Песни, стихи, романы и обряды Алексей освоил молниеносно. Недюжинный острый ум, отличная память. И ещё он обладал счастливой особенностью иных насекомых – мимикрией. То есть способностью подражательно изменять поверхность, не затрагивая своей истинной биологической и поведенческой сути. И в человеческой среде обратимая изменчивость способствует не только элементарному законному выживанию, добыче пищи и продолжению рода, но и повышению в социальной иерархии путём пожирания тех, под кого ты так тщательно маскируешься. В световой части своей жизни он страстно провозглашал тезисы последних съездов. В теневой – Алёша бренчал на гитаре и пел про охоту на волков, километрами цитировал с выражением стихотворные опусы модных поэтов
Фактически Алексей Безымянный хотел, чтобы было ХОРОШО. Конкретно ему, Алексею Безымянному. В любые времена, при любых властях, в любых обстоятельствах, посреди любых пространств. В незыблемость чего бы то ни было и уж тем более кого бы то ни было он не верил. Потому как неплохо учился и за любой фактической, отредактированной и отретушированной стороной вопроса его интуиция прозревала недоступное: всё течёт, всё меняется, и мало кто успевает приспособиться к текущим изменчивым условиям. Кто-то захлёбывается в грязевом селе, кого-то смывает потоком чистой воды, иные – тонут в безопасных с виду бытовых болотах. «Ты сможешь! Тебе не страшны никакие воды и ветра. Ты вовремя ляжешь на нужный галс. Ты чуешь, когда надо просто дрейфовать. Ты – выплывешь даже без парусов, без мотора и без вёсел!» – уверяла его интуиция. И он мог. Он – выплывал. Он становился жабой, если того требовали изменившиеся условия. Мог быть нужным и полезным, если это было нужным и полезным ему. Потому и деньги нашёл достаточно быстро. О нет! Он не пошёл разгружать вагоны, закидывать уголь в бездонные горнила котельных и уж тем более – санитаром в пропахшие запахом тления с торжествующей формалиновой ноткой морги. Это не вписывалось ни в текущее, ни в грядущее «хорошо». Он – случайно, на дачной вечеринке с шашлыками под гитару – познакомился с Ольгиной матерью – вечно скучающей, отлично сохранившейся дамой предклимактерического возраста, женой партийного босса чуть выше средней руки. Алёша отлично понимал риски этой связи, но пользы перевесили. Ольга Андреева любила свою неразумную мать и со снисхождением юной зрелости отнеслась к случившемуся, став странной парочке скорее патронессой, нежели оскорблённой дочерью и покинутой возлюбленной. Она вовсе не была оскорблена, потому как любимая мамочка внезапно перестала соперничать с подросшей дочуркой в чём только могла, как это уже повелось в последние годы. Да и покинутой возлюбленной ни у кого бы, кто знал Ольгу близко, язык не повернулся её назвать. Пара постельных экзерсисов с Алексеем разочаровали юную сибаритку, привыкшую к заботе и поклонению. Ранее все её половые, простите за прозу, партнёры были старше и опытнее. Следовательно – искуснее. Грубый механистический массаж органов малого таза ей не требовался в силу молодости и здоровья. Ей требовалось поклонение, восхищение, премьеры в театрах, лучшие столики в недоступных ресторанах. Красота игры вообще. Всего этого молодой, симпатичный (и даже, можно сказать, красивый), но простоватый и бедный паренёк из провинции предоставить не мог, как бы ни старался и ни растопыривал перья. До того, что было нужно Ольге сейчас, ему ещё было как до Луны пешком. Маме нужна игрушка? Пожалуйста! Обеспеченная юность щедра, а добрые люди не давятся тем, чего сами съесть не в состоянии, лишь бы другим не досталось. Ольга была добрым человеком. Она искренне радовалась, что вечно скучающая мать перестала скандалить с бесконечно занятым отцом. Последний Алексея и вовсе не замечал, полагая вполне нормальным его частое присутствие в городской квартире и на загородной даче. Отчего бы юноше, на правах сокурсника дочери, и в самом деле не сопроводить его, Ивана Андреевича Андреева, супругу в магазин, не помочь перевезти вещи или что там ещё? Вот недавно как раз очень выручил – поехал кататься с женой на лыжах. Потому как сам он ну никак не мог – работа. Ольга с текущим зрелым любовником и матушка с Алексеем вчетвером посещали Большой зал консерватории. Билеты поставлял
Алексей приоделся, пообтесался, научился пользоваться столовыми приборами в полном объёме и никогда ничего не путал и ничем, в отличие от той же Ольги, не пренебрегал. Это она могла позволить себе на правах «коренной и потомственной» запихивать сочащийся липким соком кусок груши в рот руками. Ей всё не только прощалось, но и принималось влюблённым окружением за милые, эротически окрашенные шалости. Ему же следовало быть безупречным, ибо именно безупречность являлась для Алексея одним из пропусков в мир «Хорошо!».
Студенческие годы Безымянного внесли некоторые коррективы в пастушью хватку. Соперничать с «джинсовым» секретарём комсомола института так и не представилось возможным в силу анамнеза указанного товарища. Затеять рискованную игру с неясным прогнозом исхода можно было. Но Алексей не был столь азартен, чтобы «или всё, или ничего». Потому что в этом случае он получит, скорее всего, именно ничего. А он был расчётлив. Не чистый искромётный блеф был его стезёй, а точно просчитанные комбинации. И комсомольская узкоколейка медленно, но верно влилась в профсоюзную магистраль. К тому же тамошние стада были, как ни крути, более тучными, хотя и чуточку менее престижными.
Учёба шла сама собой. «Нб» округлялись без отработок, потому как причины отсутствия студента Безымянного на занятиях всегда были предельно уважительны (разрешение деканата прилагалось). Экзамены безболезненно сдавались на «отлично», и медицинский вуз так же незаметно прошёл мимо Алёши, как и медицинское училище.
Ольга захотела быть акушером-гинекологом. Папа, звоня по этому поводу куда надо, заодно назвал и ещё одну фамилию. Отчасти и по Олиной, естественно, просьбе. Иван Андреев все институтские годы своей неразумной, но горячо любимой Оленьки считал молодого человека пажом дочери, мужественно пережидающим её легкомыслие и увлечения. Теперь же прочил его ей в мужья. Основательный парень, о таком зяте мечтает любой любящий отец. Нос Алёшка держит по ветру. Профсоюзный лидер. В этой теме ему можно будет и помочь. Если толкового врача из него не выйдет. А в том, что не выйдет, Олин отец отчего-то не сомневался. Никак не вязался этот пламенный уже ко времени окончания института коммунист в хоть и партийном, но светлом мозгу ответственного товарища с хирургическим ремеслом. Никак. Error in forma![12]
Шеф (Anamnesis morbi)
Господь
Из духов отрицанья ты всех мене
Бывал мне в тягость, плут и весельчак,
Из лени человек впадает в спячку.
Ступай, расшевели его застой,
Вертись пред ним, томи и беспокой,
И раздражай его своей горячкой.
* * *
Толкового врача из Алёши не вышло. Из Алексея Николаевича Безымянного вышел обаятельный новатор здравоохранения.
Не так сразу, конечно. И может, «не с места», но «в карьер».
Окончив субординатуру, Ольга пожелала остаться при кафедре. Папа помог. И она стала аспиранткой. Там же оставили и Алексея. Уже скорее по инерции. Но поскольку аспирантуры на всех не хватало, то Алёша стал старшим лаборантом.
Ольга вышла замуж не за Алёшу. О чём партийный папа очень, очень сожалел. Ольга вышла замуж за «коренного и избалованного». А папа отлично знал, что из них редко что толковое выходит. Ну что, действительно, может выйти из паренька, с детства мамой залюбленного, папой и сонмом бабушек-дедушек вскормленного? Что получится из того, кого кутали, оберегали, водили в лучшие общеобразовательные, музыкальные, художественные и прочие школы и ещё в бассейн? Хотя бассейн маленькому будущему Ольгиному мужу пришлось оставить – потому что почки. «Почки! – хмыкал про себя партийный папа. – Такие почки засыхают, так и не распустившись. Другое дело – пробивные провинциалы. У этих тяга к жизни, как в хорошей аэродинамической трубе. Эти взлетают к небесам, крепко держась голыми руками за восходящие потоки воздуха, чуют всем телом перемены и надпочечниками осязают малейшие изменения направлений. Алёшка именно из таких. А Лёнчик этот… Лёнчик, он Лёнчик и есть…»
Любимая дочь Оленька. Нелюбимый зять Лёнечка. Привычная статусная жена-красавица. И Алексей – непонятно кто и кому, но давно уже член семьи. Не то запасной вариант – не вечно же Ольга будет замужем за «этим»! – не то привычная деталь интерьера. Он же – вечный носильщик, дворецкий, рыцарь без страха и упрёка, посыльный и подмастерье… Пока. И Ольгин отец это чуял теми самыми надпочечниками.
Ольга при этом быстро шла в гору. Кроме хорошего папы, у неё оказались не только талантливые, но и – что немаловажно – удачливые руки. И светлая голова в придачу. Да ещё и знание английского, не хуже, чем у Набокова. То есть на уровне родного языка. Спасибо всё тому же партийному папе. Именно он разыскал Ольге в детстве не просто няньку из деревни, как поступало большинство прочих средне– и высокопоставленных партийных, а вредную своенравную воспитательницу со знанием языков. Гувернантку, как сказали бы раньше. У них с Ольгой был железный распорядок дня, и она, не стесняясь, охаживала любимую папину дочурку линейкой, если та позволяла себе запнуться, тараторя наизусть неправильные глаголы. Не больно, конечно, но обидно. Английский Ольге чуть позже ох как пригодился.
А пока что она успешно окончила аспирантуру, защитила кандидатскую в рамках кафедральной темы. Что-то о лечении гиперпластических процессов. Semper idem.[13] Молодая ассистент Любовь Захаровна охотно собирала теоретическую, анамнестическую и статистическую часть для них обеих, а Ольга щедро делилась с ней практическими наблюдениями. Так что Любаше досталась роль абортов в «вечной» теме, а Ольге – лечение предопухолевых состояний в гинекологии. Алексею тоже захотелось стать кандидатом наук, и материал щедро поделили на троих. Мозгом была Ольга, руками, набиравшими тексты на пишущей машинке и рисовавшими схемы и таблицы тушью, – Любаша. Алексей, не смотри что старший лаборант, был уже Алексеем Николаевичем, хотя к лечебной работе и близко не подходил. Ему вполне хватало работы профсоюзной.
Как-то раз они пили чай «на троих», и Ольга восторженно пересказывала коллегам содержание научной статьи из американского медицинского журнала. Здесь, за плюшками, все были свои, потому Оленька позволила себе гневаться и костерила последними словами «успехи» нашей «передовой» советской медицины.
– Каменный век! – вопила она.
– Тише-тише! – уговаривала её чуть более взрослая Любаша.
– Да кто здесь кого слышит? Меня, вон, даже Лёшка не слушает, учёный хренов. Как будто я об истории древних веков говорю, а не о современной науке. Видишь, уставился стеклянными глазами в стену. Скучно ему с нами.
Ольга ошибалась. Алексею не было скучно. Профсоюзная организация – это, конечно, хорошо. Но мало. А значит, недостаточно «хорошо».
Профсоюзная организация должна заботиться о женском здоровье? А то! Профсоюзная организация обо всём должна заботиться.
– Оль, напиши мне, что нужно для того, чтобы и у нас был не каменный век, а современная наука.
Спустя несколько лет кандидат медицинских наук Алексей Николаевич Безымянный организовал и возглавил первый в стране криохирургический центр для лечения предопухолевых состояний женской половой сферы. Ольга была на седьмом небе и вовсю занялась оперативной деятельностью. А там, где кипит практическая работа, всегда есть материал для теоретических исследований. В 1983 году и Ольга, и Алексей стали докторами медицинских наук. На сей раз обе работы Ольга собрала сама. Сама обработала, сама и настучала на пишущей машинке. Любаша удовлетворилась уже имеющейся степенью и под своды центра перейти не пожелала. Ей было вполне уютно на основной базе кафедры без лишнего шума. Она никогда не была честолюбивой. Интересы же Ольгиного честолюбия лежали в основном в практической сфере, а вот Алексей страстно возжелал академического, научного признания. Сладкий яд первого стоящего административного успеха уютно растёкся по его приспособленному для этого нутру. И он, воодушевлённый первым успехом и им же поддерживаемый, напрягся и создал первый в стране отдел иммунодиагностики и иммунокоррекции в гинекологии. Который, по признанию Академии медицинских наук СССР, стал одним из ведущих по этой проблеме в бывшем Советском Союзе.
Как Алексею Николаевичу всё это удалось? Он не интересовался медициной, во всяком случае глубоко. Но он был умён. И не просто умён, а очень умён. Ум – это не только способность анализировать, прогнозировать, искать и находить пути решения научных проблем. Ум – это ещё способность анализировать, прогнозировать, искать и находить пути решения проблем личных, бытовых, общественных и даже мировых. Последние Алексея не очень тревожили, а решение предпоследних автоматически удовлетворяло уравнения первых и вторых. Ольга работала, Алексей изыскивал пути, торговал направо и налево лицом, обаянием и даже мужской состоятельностью (в нужных ему для решения поставленных задач министерствах ключевые позиции частенько занимали дамы, что значительно упрощало дело. По дороге он даже женился на одной из них и вскоре стал отцом по настоянию жены, которая была для первородящей даже не «возрастной», а уже почти пожилой).
Никто и не заметил как. Как? КАК?! Как ближе к концу восьмидесятых прошедшего столетия Безымянный возглавил кафедру А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей?
Зато Ольга наконец заметила его. Как мужчину.
Она как раз развелась с мужем. Лёнчик действительно оказался никаким, точно в соответствии с папиными прогнозами. Дальше младшего научного сотрудника научно-исследовательского института технического стекла он не продвинулся, хотя за спиной был Олин папа, который ради дочери был готов на всё, даже тащить этого тюфяка наверх. Но «тюфяк» наверх не хотел, ему было очень уютно на дне. Лёнчик по призванию был рыбкой придонной, с вялой, холодной, полупрозрачной кровью. Постоянные укутывания родни, сперва в тёплые шарфы, а позже – в успокоительные беседы о бездуховной жене-карьеристке на маминой кухне под бабушкин чай, физиологические ликворы не согревали, зато замедляли и без того малоподвижные душевные токи избалованной натуры. Он утвердился в мысли, что гениален, но что от этого толку, если несправедливый мир усыпает лепестками роз дорогу перед наглыми бездарями. Вместо того чтобы сбить хоть одну «наглую бездарь» с этого благоухающего пути или проторить свой собственный шлях, Лёнчик натоптал себе маленькие, уютные, безопасные дорожки. Из дому на работу. С работы – домой. С порога – на кухню. Из-за стола – на диван. Ну, иногда с кухни – в мамину кухню, потому что Ольга частенько была слишком занята работой, а варить самому себе пельмени – это не для гения. Он никогда не скандалил с женой, даже если был разогрет специями к маминым домашним котлетам, но весь его понурый, покорный вид свидетельствовал о том, что он несчастен с Ольгой. Потом он стал ещё несчастнее, потому что его мама и бабушка захотели внуков и правнуков. А у Ольги не получалось забеременеть. Последствия абортов, выполненных в юные годы от взрослых, поголовно женатых возлюбленных. Такая «маленькая» неприятность под названием эндометриоз. Сапожник без сапог. Ольгу подобное положение вещей устраивало, если честно. Нет, не эндометриоз, конечно, который делал обычные ежемесячные женские боли практически невыносимыми, а отсутствие детей. Ну, не было в ней этого места. Не хотелось ей «продлевать себя» в абстрактном пространстве и времени. Её вполне удовлетворяли текущие.
– Лёнчик, зачем тебе ребёнок? – ехидно поинтересовалась она, после того как обследовалась и узнала вердикт. Кстати, он не был «окончательным и бесповоротным». Можно было пытаться. Но она не хотела превращать радость соития в механистический труд по созданию себе подобного. Ну, разве что как побочный эффект… Но радость от того самого соития она испытывала не с законным мужем, а младенца он, по всей видимости, хотел своего. Вернее – хотели его мама и бабушка.
– Чтобы был продолжатель рода! – удовлетворил её любопытство Лёнчик, горделиво расправив петушиные плечики.
– Какого рода? – уточнила Ольга.
– Моего!
– А если родится девочка, и вырастет, и выйдет замуж, что тогда? Роду конец?
– Нет, она же будет моей дочерью. И, в конце концов, фамилию можно не менять. Ты же вот не взяла мою фамилию и продолжаешь род своего отца.
– Моему отцу всё равно, продолжаю я его род или нет. Мой отец меня просто любит, понимаешь, о чём я?
– Ну конечно, я буду любить своего ребёнка. Это нормально – любить своего ребёнка.
– Лёнчик, нормально – это хотеть ребёнка, чтобы его любить, а не затем, чтобы он продолжал сомнительной давности, крепости и прочих некондиционных параметров род.
– То есть ты не будешь рожать мне ребёнка?
– Чтобы родить, надо сперва зачать. Для меня это достаточно проблематично. Попробуй с кем-то другим, авось получится. А может, к тому времени в магазинах появятся! – огрызнулась в ответ Ольга и отправилась на работу.
Зачать с кем-то другим значило отклониться от натоптанных тропинок. Лёнчик был к этому не готов. Есть две кухни, есть диван, есть работа. Да и чёрт с ним, с тем ребёнком. Жили как-то без него, и дальше будем жить.
А дальше – умер Ольгин отец. И ей пришлось тащить на себе не только свою семью, но и мать, привыкшую жить на широкую ногу и привычек своих бросать не собиравшуюся. Олина мама была кладезем спекулятивных контактов – все товароведы более-менее пристойных магазинов города были у неё прикормлены, и даже на похороны она раздобыла себе заграничное чёрное платье в обтяжку и не забыла накрасить глаза французской тушью стоимостью в четверть Ольгиной зарплаты. Конечно, на сберегательной книжке у неё лежали очень солидные деньги, но она не собиралась их трогать, оставляя на «чёрный день». Отец же умер скоропостижно и никакого завещания не оставил. Да и какое завещание, если на свете у него было только двое любимых людей – жена и дочь. Это во-первых, а во-вторых, квартира – государственная, дача – государственная, машина – и та служебная. Только сберкнижка, изначально открытая на имя жены. Так что Ольга взвалила на себя избалованную мать, привыкшую к обилию хороших тряпок, качественной пище, которую после смерти отца раздобывать стало сложнее, потому как эпоха осетров, икры и многочисленных колбас давно отошла в небытие – середина восьмидесятых двадцатого столетия процветала всеми характерными для советского «застойного» периода российской истории стигмами. Ещё маме, конечно, нужна была соцприслужница. Ольга вызвалась убирать и готовить сама, но вдова категорически отвергла такое предложение и, утирая слезу, скатившуюся по начинающей морщиниться щеке, стоически убрала квартиру сама, пожарила яичницу и сварила кофе. Ольга отдраила полы, сковороду и плиту после маминых упражнений и, плюнув, наняла ей приходящую даму. Зато ей, профессионалке швабр и котлет, мама с первозданным пылом принялась давать указания. Прежняя домработница, бывшая в доме, сколько Ольга себя помнила, покинула этот мир вслед за Олиным отцом, не перенеся его смерти. Sic fata voluerunt.[14] Мужчины лучше женщин умеют хранить свои маленькие и большие тайны.
Ольга всё больше и больше работала, Лёнчик приобретал всё более трагическое мироощущение. Пока наконец не переспал с уборщицей НИИ технического стекла. Нечаянно-негаданно. Был чей-то день рождения, безалкогольная эпоха ещё не наступила, Лёнчик перебрал лишнего и, начав движение привычной тропой по маршруту «работа – дом», запетлял и наступил ногой в ведро с грязной водой. Молодая рыхлая женщина что-то пробурчала, впрочем, не слишком сердито. Лёнчик, упав на колени, принялся лобызать края её синего халата и предлагал смыть провинность кровью. На кровь она не согласилась, тогда он стал вылизывать пол коридора языком. Уборщица бросилась его поднимать на ноги и отлично справилась, потому как была достаточно дюжая для хилого Лёнчика. Он уткнулся в её вкусно пахнущую потом мягкую большую грудь и засопел, блаженно пуская слюни. Проснулся утром в незнакомой, убогой, но чистенькой квартирке и узнал, что вчера признался в вечной любви, предложил руку и сердце и даже разок выполнил супружеский долг. Лёнчик немного упал духом, но вкусные сырники с рыночной сметаной, сгущёнкой и малиновым вареньем на завтрак заставили его дух воспрянуть. А уж после того, как он опомнился и побежал к телефону-автомату звонить жене, которая наверняка обзванивает больницы, морги и милиции, а в ответ услышал: «Лёнчик, я только голову к подушке прислонила, у меня же ночное дежурство было, дай поспать! Я работаю как проклятая, пока ты в своём НИИ яйца слева направо перекидываешь!» – и сразу после равнодушный хохоток коротких гудков, он вернулся к грудастой уборщице и ещё раз исполнил «супружеский долг». За что был награждён «ленивыми» варениками. Его «невеста» была виртуозом творожных блюд. И не ленилась закупить молочный продукт пораньше, подальше, подешевле и впрок. И потратить время и силы на, к примеру, обожаемую Лёнчиком запеканку, а не так, как его пока ещё официальная жена, брякнуть: