А тем временем очередная Наташка или Светка спеваются с Антониной Павловной, подписывая себе тем самым ещё один приговор в целом ряду предыдущих и последующих. Ни один честолюбец, ни один лидер не будет планировать диссертацию на никчемную тему, не станет гонять чаи и сплетни со старшим лаборантом как с ровней, а то и как с покровителем. Имеющий шансы на успех будет выдумывать интересное даже на совсем уж выжатом материале, изредка позволять старшей лаборантке нашептать что-нибудь эдакое и, брезгливо отхлебнув разок-другой дешёвого коллективного чая, отправится по своим делам, бросив: «Приготовьте проектор! У меня на третьей паре лекция для курсантов!» И Антонина Павловна приготовит проектор. Правда, в нём давным-давно перегорела лампочка, и, хотя пятнадцать запасных имеется в наличии, она никому не позволит её поменять. Даже если вдруг сюда каким-то чудом заявится инженер фирменного сервиса – не позволит. Потому что она – лицо материально ответственное, а всем тут только и надо «чего бы сломать», а она «потом отвечай»! Так что простоит пыльный проектор на столе всю лекцию, а гордец будет показывать аудитории на пальцах и диктовать плохо воспринимающим на слух названия фармакологических новинок курсантам схемы лечения бактериального вагиноза. Или профилактики вертикальной и горизонтальной передачи вируса иммунодефицита человека. А то и чего-нибудь вовсе неудобоваримого для аудирования. Например, ферментные препараты последнего поколения в дозах, далёких от системы СИ.
– Эй, что вы там?! Повторите погромче, почётче и помедленней! – царственно распорядится из конца зала весьма пожилая мадам, которой лет двадцать как пора на пенсию, а не высшую категорию через месяц перед комиссией в областном управлении здравоохранения подтверждать. Но она – мама профессора-хирурга, занимающегося эндоскопическими операциями. Его такса малоинвазивного облегчения человека от немалых страданий, причиняемых желчью, не могущей миновать заваленные камнями протоки, начинается от шестисот удобных единиц приятного зелёного колеру. Потому маменька его будет курсисткой, ибо нечего! Каждая мамкина женско-консультационная копейка укрепляет мощь совокупного семейного рубля! В прошлом году старушка к Новому году собрала пару ящиков спиртного и без счёта коробок конфет разной степени стоимости и несвежести. И сыну было что медсёстрам в отделении и операционной подарить – дёшево, сердито и, главное, внимание оказано. Никто не будет по углам шушукаться, мол, денег куры не клюют, а зимой снега не допросишься. Не те нынче зимы пошли, на всех высококачественного белого снега не напасёшься. Глобальное потепление! Но чем богаты, тем и рады, пусть маманя тоже ещё потрудится для такой радости. Опять же – при деле, внимание получает, не отходя от рабочего места. И невестке мозги не компостирует, и внуков не трогает. Что человек без ремесла? Морока одна для родных и близких.
– Что за сиситижы? Что за абракадабра? Пассатижи, что ли?
– Эй. Си. Ти. Джи. Буквы английского алфавита. Аббревиатура, а не абракадабра, Роза Натановна, – покорно вздохнёт доцент, не представляющий себе подпольного аборта в домашних условиях, в отличие от этого реликта, и пойдёт к доске, чтобы окаменевшим огрызком мела (короба и короба которого усыхают в материально-ответственной каморке) навечно выцарапать на ней: «ACTG».
– Мы безо всяких американцев гонорею и сифилис лечили! – громко фыркнет Роза Натановна. – Проверенными методами, отбивающими раз и навсегда охоту совать то, сами знаете чего, в туда, где неведомо что водится.
– Ой ли, Роза Натановна, ой ли? – ехидно пискнет кто-то из коллег. – Никакие методы никогда не отбивали охоту к неизведанному. Вспомните хотя бы корсаров. В каждом порту – своя модная болячка, и никакие мучения, ни даже смерть не заставили бы их отказаться от плотских утех. А дамы наши? Шкрябаются и любят, любят – и шкрябаются. Даже сейчас, когда контрацепции – выбирай на любой вкус и карман. И ладно бы удовольствие получали от акта половой любви. Так ведь нет! Каждая полуторная – фригидная. Вот вам, Роза Натановна, известна радость оргазма? Вы ещё помните, что это такое, или как? Или в ваше время секса не было? Хотя в ваше время, Роза Натановна, похоже, как раз был. Вы небось ещё Лилю Брик выскабливали? Инессу Арманд при синдроме хронических тазовых болей клизмой с ромашкой пользовали?
– Не было тогда никаких этих ваших синдромов! – запрограммированно покупается Роза Натановна на ненавистную современную нозологию, пропустив мимо ушей намёки как на возраст, так и на бурную, полную мужей и любовников молодость. – И этот ваш ВИЧ тоже американцы придумали. Делать мне нечего, на старости лет учить всякую ересь. Понаставили тут мальчишек, лекции читать!
Тридцатисемилетний «мальчишка» мысленно прочтёт какую-нибудь отборную матерную мантру и продолжит стоически начитывать материал, не обращая внимания на реликт, ещё минут двадцать возмущающийся американским мировым господством и поминающий добрым ностальгическим словом, увлажнённым старческой слезой, железный занавес. Потому что во времена оны никакой такой гадости и в помине не было, люди были как люди, мужики брюхатили баб, а не занимались друг другом – «Тьфу! Представить противно!» – ничего к нам из «Сан-Францисков сраных» не проникало, а за мужеложество – статья положенная.
– Роза Натановна, не стоит так напрягать воображение и представлять себе подобные противные вашему естеству акты, могущие губительно отразиться на вашей и так уже тронутой возрастным тлением психике, – елейным тоном проговорит доцент, внимательно изучая носок своей кокетливо-кожаной мокасины.
– А вы, Юрий Палыч, женились бы уже, друг любезный, а не студенток бы в авто катали! Как вы были с юности записной бабник, так и помрёте бобылём!
– Ну, студенток же, а не студентов, Роза Натановна, так что никаких Древних Римов и Древних Греций и даже Серебряных веков. Один сплошной натурализм, как и положено уважающему себя гетеросексуальному холостяку на пороге сорокалетия. Самый мужской расцвет, между прочим. Я только в пору жениховства вхожу. Но особой охоты жениться у меня нет. От дам в быту один шум, гам и бардак. А я аккуратист. Помады, разбросанные в моей ванной, меня состарят раньше времени, – смеётся доцент.
– За аборты, кстати, тоже было. Положено, – намеренно громко и раздельно шепнёт в пространство аудитории не в меру языкатый курсант.
– На что вы намекаете, товарищ?! – взовьётся Роза Натановна праведным возмущением.
– Товарищи все в анамнезе, госпожа Трубник! Да я, собственно, ни на что не намекаю. Я констатирую факт. Во времена вашего репродуктивного расцвета, Роза Натановна, за аборты тоже была положена статья. Лесоповальная. И тому, кому. И этому, кто. Так что тот факт, что вы плечом к плечу с пидорами сосны бензопилой не точили, всего лишь досадная случайность. Жениться же, уважаемая, надо по любви, а не потому, что мама велела и хорошую партию подыскала. Юра у нас вольный стрелок, оставьте в покое чужую личную жизнь.
Роза Натановна багровеет, громко требует прекратить оскорбления, просит измерить ей давление и взывает о рюмке коньяка для успокоения вегетативных бурь.
– А давление вам работать не мешает? Впрочем, мне бы в ваши сто двадцать лет ваше систолическое сто двадцать! Если доживу, конечно, – не успокаивается саркастичный «товарищ», заведующий той самой женской консультацией, где мадам Трубник имеет честь состоять в штате. Сынок которого – какое досадное не случайное совпадение! – не сдал хирургию именно отпрыску Розы Натановны. – От вашего семейства у кого угодно давление до уровня моря упадёт, а температура тела с температурой окружающей среды сравняется, – бурчит он себе под нос уже значительно тише, вспомнив о пересдаче. Впрочем, всё равно она не будет бесплатной, так что можно и душу отвести немного. Уж сколько времени он атакует горздрав с просьбами уволить гнусную пенсионерку. И уж который раз из городского управления здравоохранения приходит отписка, мол, можем сократить «реликт» только вместе со ставкой. Сокращение же ставки не входит в планы заведующего женской консультацией. Сын без пяти минут выпускник. Ох, проклятый гонор и язык, друг его. Поглубже врага, поглубже до поры до времени. Раз уж под лесть не заточен.
Доцент призывает аудиторию к порядку и продолжает мусолить своих никому не нужных здесь баранов. Эти тут не за знаниями. Эти – за бумажкой. Впрочем, большей части студентов и даже интернов знания нынче тоже ни к чему. Не кормит нынче молодых медицина. Кому везёт – в фармпредставители подаются. Кому не везёт – уж как получится. Вон, парень недавно из интернатуры ушёл, не закончив. Талантливый. На первом же году так в руках всё спорилось, как у иных за всю жизнь не выйдет. Женился. Ребёнка родил. Жить как-то надо, а родители не очень могут помочь. Ушёл. Встретил его недавно, вроде как случайно мимо больницы шёл. Случайно, ага. За хлебом пошёл на другой конец города. Ностальгия по пижаме и ломка от отмены той неповторимой атмосферы, которая бывает на этой земле только в ургентных оперблоках. Свадьбы теперь парень фотографирует. Шесть лет учёбы, неоконченная интернатура – и всё для того, чтобы свадьбы фотографировать?
– Нет, Юрий Павлович, – грустно отвечает вчерашний перспективный ученик, – чтобы, простите, кушать.
– Ну, так и тут бы через пару лет на бутерброд с маслом хватило. А через десятку, глядишь, и с икрой!
– Так и жена, и ребёнок, и даже я, Юрий Павлович, сейчас жрать хотим. Пару, а тем более десятку, боюсь, не протянем на воде из-под крана. Я не говорю уже о квартплате, одежде и прочем таком.
«Розы Натановны вымрут, мы постареем, и кто будет этим всем заниматься? А, ладно! Что за стариковские мысли? Полно молодых. Та же Кручинина – вон какая умница – не смотри, что с Шефом спит. Впрочем, и поэтому тоже умница, чего уж там, кто бы что ни говорил. Всё умнее массы бездельников, просирающих данные мамой, папой и обстоятельствами возможности».
Доцент отгоняет ненужные мысли и продолжает начитывать материал.
Какой-нибудь из вечных ассистентов в это время пьёт с Антониной Павловной бесконечные чаи и благоговейно внимает.
– Но любила она, Ольга, нашего Шефа, до безумия. Одела, обула, научила жопу мыть, ножом и вилкой пользоваться, а в носу пальцем ковырять как раз отучила. Кандидатскую ему написала. Докторскую вдогонку. Всех его баб терпела. Против жены ничего не имела, как ни странно, хотя с Ольгой он много раньше законной супруги познакомился. Она вроде как сама его не захотела ещё тогда, – скашивает глаза в таинственное «тогда» вечная лаборантка, но быстро замолкает, не то по неполному знанию темы, не то по причине непонятного ей самой табу на тему неведомого «тогда».
Ну вот, – вздыхает она минуту спустя, как бы сожалея, что не может рассказать своему очередному приближённому всё, что хочет, потому что есть такие тайны… Такие тайны! «Ну, вы же понимаете!» – кокетливо поводит она бесформенным оплывшим плечиком. – А потом к нам лаборанткой его Наташка пришла. Нынешняя. Красивая, как кукла. Личико, ручки, ножки. Игрушка! У него крыша и съехала. Он-то и так ни одной юбки пропустить не мог, а тут такая конфетка. Но у конфетки – мама. Мать-командирша. Мама его на своей кукле-конфетке и женила. Пришла как-то с работы внеурочно, а наш-то блядун сорокалетний с её дочуркой такие фортеля на диване родительницы выкидывает, что ни одному эквилибристу не снились. Мама Наташкина вежливо поздоровалась и на кухню отправилась. Железная леди. Чайник поставила на плиту, пока новоявленный молодой профессор – он тогда как раз по конкурсу прошёл только-только – штаны на своё хозяйство лихорадочно натягивал. Скатёрку праздничную льняную с мережками на стол накрыла. Чашечки с блюдечками парадные из буфета достала. Мармелад «лимонные дольки» в пиалу насыпала и говорит: «Прошу, дорогой зятёк, к столу. Чаи погоняем, о делах наших семейных покалякаем. Это ничего, что ей шестнадцать, а вам сорок. Любви все возрасты, вы в курсе, как я только-только имела возможность убедиться. Прям вылитый Грибоедов! Он, в смысле Грибоедов, что правда, сперва руку и сердце княжне своей грузинской предложил, а после смиренно ждал, а не в койку тащил. И опять же тёща у вас молодая будет. Мне ведь по паспорту на пару-тройку лет меньше, чем вам. Как раз на ту пару-тройку, что за совращение малолетних при всех оправдательных обстоятельствах дают. Но мы до таких глупостей не будем опускаться, интеллигентные люди. У нас всегда что? Партия – наш рулевой в деле морали и нравственности. И профсоюзная организация, помощница её, руководителем которой в вашем славном вузе вы и состоите. Пока ещё…»
Антонина Павловна рассказывала всё так, как будто она сама лично с диктофоном в руках присутствовала на той кухне, где будущий ректор пил чай с будущей тёщей, горько давясь «лимонными дольками». В её арсенале существовало несколько версий соития юной Натальи и Шефа в самом расцвете мужских лет. В её квартире, в его квартире, в её гараже, в его гараже, в его кабинете и даже в подсобке. Но в каждый из вариантов непременно являлась будущая тёща, выдержанная, как космонавт, и спокойная, как удав, с неизменным чаем, льняной скатёркой и «лимонными дольками». Ни один из сотрудников кафедры, более-менее долго проработавший в пропахших этой историей стенах, не мог сдержать хохот при виде льняной скатерти или пресловутого мармелада и начинал судорожно оглядываться, ожидая вхождения в своё сознание образа тёщи Шефа с вечно горячим чайником.
– Так он с Наташкой и живёт. Потому что тёщу пуще министра здравоохранения, контрольно-ревизионного управления и контор по борьбе с коррупцией вместе взятых боится. У неё ещё с того времени, когда она спекулировала в особо крупных масштабах чем под руку подвернётся – от обоев и книг до машин и бриллиантов, – такие связи
– Где – там? – мог уточнить собеседник.
– Ой, что вы! Не приведи господи! Говорят, даже скупкой краденого занималась. Но это точно не знаю, врать не буду. Только вы уж никому, строго между нами!
Ассистент обещал никому не рассказывать эту и прочие другие истории. И действительно не рассказывал. Потому как не было ни малейшего смысла – байки о Шефе знали все, от уборщиц до профессоров, от кафедральных цветов до роддомовских голубей.
– Ну, сейчас-то у него, ну, вы в курсе, да? Ох, сколько же у него их было, а эта задержалась, ты смотри! Чуть ли не официальная вторая жена, если не первая. Но точно уж любимая. На все конференции с ним катается. Квартиру ей купил. Машину. Ни одной бляди ничего никогда. Фиг с маслом! Ещё и они ему. А
Будущий вечный ассистент, из тех, кто поумнее, нейтрально пожимал плечами. Совсем нестреляный мог ляпнуть:
– Она… ну, та, которую вы имеете в виду, если я вас правильно понял, очень красивая. И умная. И работает за пятерых.
– Ой, много вы знаете! Чем она работает за пятерых? Разве что этим самым местом! Красивая… Вот Наташка его – та да. Та от природы красивая. Ножки, личико, волосы роскошные. А эту вы лет пять назад если бы увидели – не поверили. Ножищи – тумбы! Она до сих пор в штанах или в длиннющих юбках бродит, хоть и похудела килограмм на тридцать пять, не меньше!
– Я имею в виду на лицо… – уже мямлил из отутюженного окопа борец за справедливое распределение судеб. – Правильные черты. Аристократическое у неё лицо, а у жены, признаться честно, просто хорошенькая обыкновенная мордочка. Особо не выдающаяся. Жена его – лубочная крикливая матрёшка. Елена Геннадьевна же – реально красивая. Прям Рене Руссо…
– Лицо! Видали мы эту аристократку, как она тут в очереди на отсосать часами высиживала! – резко вставала на дыбы Антонина Павловна и временно вычёркивала глупца, позволившего себе усомниться в канонах лубочной матрёшечной красоты, прописанной у старшей лаборантки на подкорке, из списка приближённых.
Но надо было видеть лицо самой Антонины Павловны, когда
– Елена Геннадьевна! Как мы рады вас видеть!!! – Все имеющиеся в наличии «мы» в виде аспирантов и ассистентов тут же отсылались за приличным чаем («Пожалуйста, зелёный. «Слеза невесты»), итальянской выпечкой и букетом цветов («Только не розы! Она,
Белый «Мерседес» с «блатными» номерами, запаркованный под родильным домом, приводил как лично Антонину Павловну, так и всех остальных сотрудников данной клинической базы в состояние повышенной боевой готовности. Сама аура, исходившая от Елены Геннадьевны, будоражила застоявшуюся кровь
Формально это была главная клиническая база ныне единой кафедры акушерства и гинекологии.
Ранее существовали кафедры акушерства и гинекологии № 1, № 2, № 3, а также кафедра акушерства и гинекологии стоматологического, педиатрического и даже санитарно-гигиенического факультетов. На каждой царил свой заведующий, в каждом монастыре был плюс-минус свой порядок, ровно до тех пор, пока ректором не стал тот, кто стал, – самый молодой заведующий неприметной и небольшой кафедрой акушерства и гинекологии факультета последипломного обучения. Честолюбивый лидер объединил все удельные княжества и стал во главе не только медицинского вуза, но и объединённой, огромной, как империя, кафедры акушерства и гинекологии. Или, как с лёгкой руки Шефа стали писать во всех, даже официальных, бумагах:
– Что же вы опаздываете? Нехорошо! – выговаривала, как школяру, Антонина Павловна заслуженному врачу, дважды академику и четырежды члену-корреспонденту Борису Яковлевичу, прежнему заведующему кафедрой № 3, посмевшему опоздать на работу. Мелким служебным орудием она была отменным и с неожиданной для мирного населения точностью укладывала снаряды на безмятежные головы, как по наводке артразведки. Пли! – и выговор Борису Яковлевичу за «нарушение трудовой дисциплины», с урезанием сетки преподавательских часов. Что? Рабочий день у него ненормированный? Это когда он академик или деньги в родзале или оперблоке заколачивает, то день и ночь у него ненормированные. Когда же он в рамках педагогических обязанностей трудится, то очень даже нормированный, любой инспектор отдела кадров подтвердит. И акт составит за нужными подписями.
Антонина Павловна совершала проверочные рейды по негласному распоряжению Шефа, безумно гордясь этой сомнительной чистоплотности службой. И никто из дельных, а то и гениальных умов, славных своим диагностическим предвидением, безупречной оперативной техникой и умением выходить самую тяжёлую пациентку, не мог предугадать, на какой из баз скрипучая поступь Антонины Павловны сегодня зазвучит и чем для любого из них отзовётся. Раб, получивший крохотную власть, не страшен. Страшен тот, кто дал в руки рабу хоть малейший инструмент управления судьбами. Но тот, кто вовремя дал и своевременно отобрал, не страшен, а целесообразен.
Включалась в бой и артиллерия калибром покрупнее административной. Бабах! – и уважаемая мировой гинекологической научной общественностью за работы в области туберкулёза женских половых органов Викторина Феодоровна вылетает из членов Диссертационного совета. Вернее – хлопает дверью по собственному желанию, потому как оттуда не выбьешь просто так. В комнате, для того чтобы кто-то вышел, иногда просто достаточно создать не совместимый с жизнью отдельных индивидов климат, неповторимую атмосферу взяточничества и вранья, коей всегда дышит научный мир, но если превысить допустимые концентрации, то не каждая формула крови изменится. Особенно голубой, аристократической, «принципиальной». Ну а там и врачебные ошибки в особо крупных масштабах. Их же совершают только те, кто работает в эквивалентных же масштабах. Безруких и безмозглых бездельников увольнять не за что – они непогрешимы в силу целого ряда обстоятельств: отсутствия инициативы, практических навыков и умений. Факт недопущения к работе лечебной исключает факт врачебной ошибки у подобных «учёных». Вся их жизнь – методички, студенты и надувание щёк. Из таких граждан отлично формуется котлетная биомасса, готовая в любую мясорубку за шеф-поваром, увеличивающим им преподавательские ставки. На первых порах. На последующих – пожираемая, как и любой фарш, более блатными ассистентами, доцентами, а там – глядишь – и молодыми профессорами, всего десять лет назад окончившими интернатуру. Как?!! Как может вчерашний мальчишка, с неба звёзд не хватавший, сегодня заведовать кафедрой онкологии?! Вот так. У него дядя – «овощной король». «Бабло рулит» – грубое словосочетание, тем не менее точно отражающее ситуацию продвижений в современной науке. О, не только в ней, конечно же! Но и в ней. Что особенно страшно, когда речь идёт о науке именно медицинской. Нет-нет, отнюдь не все протекционисты бездарны и ленивы. «Ведь есть у тузов молодцы – сыновья. Да-да, я всё знаю, я сам, брат, из этих. Но в песне не понял ты, увы… ничего». Рулит бабло. Потому что при старом заведующем не было на базе такого современного оборудования, поскольку стоит оно столько, что ни в сказке сказать, ни пером отечественного бюджета не прописать. А при новом – есть. Подарили. От организации аграрной организации минздравовской. И с куда меньшим скрипом, чем обычно. Да и мало ли кто вчера мальчиком был? Сегодня – дядька как дядька. Щёки, пузо, докторская диссертация – всё на месте. Слова умные выучил не хуже других. Времена меняются, и с ними меняются кадры. Картина маслом от мастера всем известного направления «Сон рыбы о собственной экстраполяции».
Огромная единая кафедра А&Г, на которой к моменту описываемых событий было невероятное количество неопрофессоров, свежеиспечённых доцентов, легион юных ассистентов и мириады аспирантов, неповоротливо захлёбывалась, заваленная непомерно разросшейся командой и прочим балластом по самую верхнюю палубу. Зато с капитанского мостика одинаково сиятельно улыбался пассажирам, розе ветров и даже глубоководному планктону вечно молодой, вечно красивый, вечно коммуникабельный рубаха-парень, обаятельный и обворожительный заведующий. Доктор наук, профессор, заслуженный деятель науки и техники, почётный изобретатель и лауреат государственных и международных премий. Он же – ректор, он же – действительный член пары-тройки отечественных академий и почётный член с пяток-другой академий заграничных. Алексей Николаевич Безымянный. Вдохновитель, революционер, зачинатель научных школ и создатель клинических баз, организатор медицины и философ-энциклопедист-фундаменталист-гуманист. Quod non est paululum dicere.[2] И прочая и прочая и прочая вечная слава, непреходящие восторги, восхищения на грани экстаза, затаённые томления, слёзы эйфории, закатанные в благоговеющие черепа и воздетые к небесам исполненные благодарности очи. Не человек, а сплошной толстый пласт сладкого мармелада. И не дай бог куснуть чуть глубже и почувствовать вкус начинки этого матёрого манипулятора, именуемого простецки-уважительно: ШЕФ.
И ещё раз с уважительным придыханием: ШЕФ!
Школы его были дутые, научные заслуги – липовые, доброта – показушная, а знания – поверхностные. Но он был априори неоспоримо и безусловно гениален. Это даже не обсуждается.
Профессорско-преподавательский состав
Ректор медицинской академии, заведующий кафедрой А&Г, академик Алексей Николаевич Безымянный
Мефистофель
Да, странно этот эскулап
Справляет вам повинность божью,
И чем он сыт, никто не знает тоже.
Он рвётся в бой, и любит брать преграды,
И видит цель, манящую вдали,
И требует у неба звёзд в награду
И лучших наслаждений у земли,
И век ему с душой не будет сладу,
К чему бы поиски ни привели.
Шеф (Anamnesis vitae)
* * *
Родился славный карапуз Алёшка вовремя и здоровым где-то в далёкой от мест нынешних взрослых перипетий Алексея Николаевича деревеньке. В послевоенном году. Мама его была в меру некрасивой простецкой сиротой, а папы у него не было. Естественно, что ни о каком непорочном зачатии речь не идёт. Чей-то сперматозоид успешно атаковал в должное время яйцеклетку, выработанную в положенный срок яичниками его юной будущей матери, но более ничего её память – ни ментальная, ни духовная – о биологическом родителе сына не сохранила. Даже имени, не говоря уже о фамилии. Отчество Лёшке было дано в честь директора детского дома, где Дуся Безымянная выросла. Односельчане предполагали, что отцом мальца был, вероятно, кто-нибудь из геологической партии, изыскивавшей тут неподалёку какое-то полезное ископаемое. Очень даже может быть. Потому как появился на свет мальчишка в начале июня. Месяц сей, если верить календарю, аккурат девятый (а если больше доверять Луне и акушерскому исчислению – то десятый) по счёту от того сентября, к которому партия свернулась и покинула эти благословенные своей относительной малонаселённостью места. Кому из бравых геологов так глянулась Дуся, даже предположительно было неизвестно. Шофёру, посещавшему местное сельпо? Нет. У этого была «официальная» пассия. Да с таким характером, что бессловесную Дусю разнесла бы в пух-перо и подушку из неё набить не погнушалась, в случае «если». Неужто кому-то из учёных или студентов пришлась по вкусу? Некрасивых женщин не бывает, как общеизвестно, особенно в условиях длительного вынужденного полового воздержания, а спирта в те времена у геологов было предостаточно. К тому же Лёшка был куда красивее как «партийного» шофёра, так и местного генетического материала и, что было особенно удивительно, намного умнее всего вышеперечисленного.
Первые года три сынок являлся для Дуси бесконечным источником чистой, незамутнённой радости. Подрастая, он начал пугать свою добрую простоватую мамку, но восторг её ничуть не ослаб от страха, напротив, трансформировался в поклонение. Речь мальчишки была слишком осмысленна для такого маленького ребёнка (вернее сказать, для данной местности вообще и для Дуси Безымянной – в частности, не слабоумной, но не слишком, мягко говоря, образованной и какой-то беспричинно довольной всегда и всем до самой крайней границы бытового идиотизма). Малыш никогда не хворал, хотя родительница частенько пускала с ним бумажные кораблики в океан-море близлежащей холодной лужи, брала его с собой, босоногого, в коровник, где он важно разгуливал посреди грязных по пузо коров, деловито осматривая всё, что подвернётся. Голову венчали ангельские белые кудри. На лике его аккуратно красовался всегда чистый прямой носик. Отсутствие постоянной буквальной привязанности к мамкиной юбке – он мог и отойти на пару метров – создавало иллюзию самостоятельности. А проникновенный взгляд небесно-голубых очей на любое «идёт коза рогатая», в глаза и чётко артикулируемое проникновенное «спасибо!» за любую мало-мальскую ерунду вроде поломанной бельевой прищепки сделали его любимцем всех окрестных баб. Чьи собственные отпрыски были вечно сопливы, и речь их чуть не до самой школы была малоосмысленна, зато пестрела разнообразными междометиями, впитанными с первыми подзатыльниками.
– Какой пацан! – восхищённо присвистывали даже мужики-механизаторы, далёкие от сантиментов, когда Лёшка протягивал им крохотную ладошку для рукопожатия, делая серьёзное лицо. – Не смотри, что выблядок! Моя вот нарожала бестолочь всякую. При законном муже могла бы и расстараться.
«Моя вот» начинала, как правило, возмущаться, мол, от осины не родятся апельсины и бракодел тут не она, а как раз кое-кто тут, с некондиционным кое-чем. Именно тем, чем дети делаются. Дуся только восторженно улыбалась, не замечая, как пытливый мальчонка внимательно вслушивается в посторонние семейные разборки и вежливо уточняет: какие они, апельсины? Как именно делаются дети и зачем в этом деле мужик с кое-чем, если у мамки нет мужика, а он, Лёшка, как раз есть?
«Всякая бестолочь», вертящаяся тут же, радостно ржала, называла Лёшку дураком и свысока рассказывала, что дети делаются хреном. Мамы-доярки и папы-трактористы горделиво улыбались, всё одно не забывая погладить Лёшку по белокурой головке. За всеобщую любовь и невзлюбила «всякая бестолочь» маленького Безымянного самой из злых и жестоких нелюбовей – детской. Никто из мальчишек не упускал случая треснуть кулачком, а то и пульнуть в него камнем, когда рядом не было взрослых. Но Лёшка от природы был наделён даром быстрого соображения, молниеносной ориентировки в жизненной ситуации, упреждающего реагирования и без взрослых почти никогда не оставался. Везде ходил с мамкой. Никогда не подличал, хотя и мог. Хранил и накапливал драгоценную ментальную энергию. Просто не совался туда, где с ним могло произойти что-то неприятное. Потому что берёг себя и не то ровесников от мамы, не то, что вероятнее, маму от возможных осложнений. Дуся, обычно добрейшая до кретинизма и всё прощавшая всем и всегда, становилась настоящей волчицей, когда обижали её щенка. Ей было всё равно, кто перед ней: чужой злобный пёс, ощерившийся на её дитя, или такое же дитя, посмевшее крикнуть Алёшеньке что-то обидное. Разборки деревенской мелюзги взрослые обычно всегда пускали на самотёк, но не такова была эта мать. Сын был не только её радостью, но и божеством, и она яростно защищала его от «неверных». Чем, вопреки ожиданиям, снискала уважение односельчан, относившихся к детям скорее как к домашним животным, а не как к людям. Когда-то, и даже не так, в общем-то, и давно, всё связанное с маленькими людьми воспринималось проще, и ничего плохого в этом не было. На селе испокон веков уважали животных. И детей. Наравне с животными. Кормили тех и других, поили тех и других и делали для тех и других уж если не всё, что могли, то хотя бы то, что должны. До поры до времени, естественно.
Безымянная была так неистова в своей материнской любви, что даже за глаза никто не посмеивался, как не смеют испокон веков на Руси потешаться над юродивыми и иеромонахами. Ей не нужен был никто, и ничто ей не было нужно, лишь бы сын был сыт, доволен и, главное, всё время рядом с нею. Её –
Лёшка как-то незаметно для Дуси научился читать, хотя никаких печатных материалов в материнском доме, кроме нарванных на неровные квадратики передовиц «Правды», «Известий» и «Крестьянки», пригвождённых к дощатой стене нужника, не было. Да и те не Дуся выписывала, а сердобольная почтальонша заносила, прочитав от корки до корки. А уж о книгах и вовсе говорить не приходится. Совершенно непонятно, где, у кого и, главное, на чём научился писать. И в школу – в соседнее село – пошёл записываться сам. Прежде, в одном из июней, с удовольствием уплетая испечённый к сегодняшнему дню рождения матерью пирог с земляникой, спросил:
– Мам, мне исполнилось семь, если я не ошибаюсь в расчётах?
– Семь, – только и сумела вымолвить Дуся в ответ на столь замысловатую словесную конструкцию.
– Очень вкусно, мамочка, спасибо! – сказал Лёшка.
– Ой, дура я, дура, сынок! Чё забыла-то! Дядь Коля тебе газировки из райцентра привёз, я сейчас, мигом! – и унеслась в свой крохотный погребок за диковинной водой с пузыриками в стеклянной бутылке, которую сосед по её просьбе привёз ещё месяц назад. Там же был припрятан подарок для Лёшки: прописи в косую линеечку, несколько чистых тетрадей, ручки, карандаши и несколько ярких детских книжек. Лёшка подарку очень обрадовался, обнял и поцеловал мать, от чего та впала в благоговейный транс. Не потому, что он её редко обнимал и целовал, напротив, он чуть не с младенчества усвоил тезис, услышанный на той самой ферме из бабских разговоров: «Ласковый телёнок двух маток сосёт». Хотя женщины, судя по всему, имели в виду вовсе не теоретическое животноводство, а как раз практическое человековедение. Просто Дуся каждое сыновнее объятие и каждый Лёшенькин поцелуй воспринимала как первый и последний дар божий. Первый и последний дар каждое утро. Первый и последний дар каждый вечер. Бесконечная вереница первых и последних даров в течение бесконечных семи лет с маленьким хвостиком. Потому что в самом конце августа, проснувшись как-то утром, сын поцеловал мать, умылся, оделся тщательнее обычного и за завтраком обратился к ней с просьбой:
– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
– Что? – испугалась Дуся.
– Я спросил у почтальонши тёти Кати, что нужно сделать, чтобы записаться в школу. И она сказала, что оно и нужно. Свидетельство о рождении, – терпеливо повторил маленький Лёшка и погладил неразумную мать по щеке. Вот уже год, как он испытывал к ней какую-то щемящую нежность, малохарактерную для столь юного возраста в среднем по детской популяции. Погладил, и нежность как-то сразу прошла. Ему вдруг стало за мать очень спокойно. У него возникло мимолётное ощущение того, что он взрослый мужчина и никакой матери у него нет. Ерунда, конечно. Ни один маленький семилетний мальчик не может ощутить себя взрослым мужчиной. Никто в это не поверит. Тысячи и тысячи людей, ныне живущих на этой планете, верят в то, что, определённым способом дыша, они могут узнать, что там у них, в подкорке. Они же, эти тысячи, не сомневаются, что
Дуся, конечно, знала, что его, Лёшку, пора отправить в школу в этом году. Даже приходили не то директор, не то какая-то тётка из районного отдела образования с загадочным для Дуси списком, где числился и её сын, Алексей Безымянный. Но как-то всё тянула и тянула до последнего, не идя туда, ничего не уточняя и ничего не отвечая на вопросы односельчан. Она была не в силах себе представить, что он хоть сколько-то времени будет где-то там, без неё. Неосознаваемый и оттого ещё более ужасный, первобытный звериный страх одиночества был у неё в крови с самого детства, но сейчас, когда у неё был сын, ужас не утих, а, напротив, – достиг своего апогея. Кто она, что она, откуда она, почему она и, главное, зачем она – Дуся Безымянная понятия не имела. Она знала лишь детский дом. Да, там кормят, там есть постель, и посреди разных нянечек – и добрых и злых, и драчливых и заботливых – иногда появляется божество – директор. Но ему, как и любому божеству, молились многие. На крепком мужике разом повисали гроздья детей. Потому что от него пахло настоящим домом, таким домом, где не только дети, а раз и навсегда чьи-то
– А кто это у нас тут в углу прячется? Тут все свои. Где все свои – там прятаться нет нужды!
И повёл к себе домой, держа за руку. И Дуся впервые в жизни была счастлива, даже не пытаясь понять почему. Просто в солнечном сплетении, там, куда больно бьют старшие мальчишки, вдруг разлился не обычный ужас предчувствия удара, а бесконечная беспричинная радость, и Дусе казалось, что, не держи Николай Алексеевич её за руку крепко-крепко, она улетит, и даже руками махать, как крыльями, не придётся. Она просто оторвётся от земли и станет воздушным шариком. Она им и стала, воздушным шариком! И летит за директором, просто он её держит за ручку-ниточку.
Тогда, за директорским семейным столом, она впервые и почуяла, как пахнет настоящий, а не детский, дом. Настоящий дом пахнет
Дуся-то и слов таких не знала: «абажур», а розетка до того визита в дом Николая Алексеевича представлялась всего лишь и только розеткой. Двумя дырками в стене, куда техничка втыкает штепсель утюга. Как-то детдомовские подружки подговорили маленькую Дусю сунуть в розетку шпильку, оброненную нянечкой, и у неё на всю жизнь остался шрам от электрического ожога на большом пальце правой руки. Похоже, Николай Алексеевич хотел взять Дусю к себе навсегда. Так ей показалось. Но точно так же казалось всем сиротам детского дома, по очереди бывавшим в гостях у директора. Каждый из них считал себя уникальным, не понимая и не принимая до конца, что так оно и есть на самом деле. Каждый начинал лучше вести себя некоторое время и даже тщательнее чистить зубы в холодном общем туалете. При всём желании директор детского дома, крепкий мужик-фронтовик, бывший беспризорник, не мог усыновить и удочерить многочисленных ничейных безымянных, несмотря на выправленные бумаги с прописанными мирскими именами, детей. У него были свои. Всё, что он мог дать сиротам, – это знание о том, что, кроме электрической розетки, нагревающей утюг и оставляющей ожоги, на свете существуют красивые хрустальные, и из них можно красивой ложечкой зачерпывать вкусное варенье, и запивать его вкусным чаем из хрупких чашек с алыми маками, а не из эмалированных кружек со сколами и инвентарными номерами. Он и сам не мог понять, плохо это или хорошо – подобное знание для этих не его
И хотя ходил Николай Алексеевич в школу на родительские собрания чуть не к каждому своему питомцу, но школа запомнилась Дусе не с самой приятной стороны. Чудесными для неё школьные годы не были. Благо только восемь классов. После которых именно он, их всеобщий и, значит, ничей благодетель, пристроил её в какое-то училище сельскохозяйственного профиля. Звёзд она с неба не хватала, животных любила и была слишком не от мира сего для города. В селе всё попроще. Но и эти размышления Дусю миновали в своё время. Всё вышло естественным образом. И лишь когда у неё появился сын, она вспомнила и абажур, и то, что долго не могла сформулировать своим не слишком предназначенным для этого непростого ремесла умом:
– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
И с завёрнутым в газету свидетельством о рождении, где в графе «Отец» стоял прочерк, отправиться в соседнее село записываться в школу. Самостоятельно. Без тебя. Прежде ласково, но строго сказав, глядя на материнские хлопоты:
– Мам, я сам! Пожалуйста…
– Ты чей? – строго спросила его уже бабьего, несмотря на молодость, вида толстая директриса сельской школы. Именно в её кабинет Лёшка, вежливо постучав, аккуратно вступил предварительно отмытыми в ведре у технички босыми ногами. Не бегать же за каждой встречной и не теребить воздух глупым вопросом: «Тётенька, тётенька, где здесь в школу записывают?!» Везде есть кто-то самый главный. Или главная. В колхозе – председатель. Не потому, что громче всех орёт, а потому, что может «решать вопросы». А в школе кто может решать вопросы? Директор. Маленький Безымянный это отлично понимал.
– Свой собственный! – внятно и громко, но в то же время просительно и с какой-то совершенно неуловимой интонацией, являющейся и всю последующую жизнь одной из главных составных частей его харизмы, ответил маленький босой мальчуган. И улыбнулся уже тогда неизбывно трогательно и подавляюще властно одновременно.
Дуся не дождалась.
Жизнерадостная до никчёмности, любящая только сына и ещё немного животных и даже соседей, ничья женщина, лишь семь лет владевшая
Кто отличит вирус безумия от божьего промысла? Психиатр? Священник? Сосед-механизатор?
– Это… Парень, вот что… – дядь Коля ждал на крылечке. – Ты туда пока не ходи. К нам пока ходи. Тут это… Мамка там твоя умерла, – выговорил он наконец. И, хмуро пожевав губами, стал гладить мальчика по светлой голове.
Вряд ли дядь Коля хотел что-то Лёшке объяснить. Скорее себе. Для недавнего фронтовика, перенёсшего несколько тяжёлых ранений, видевшего мгновенные и мучительно долгие смерти боевых товарищей, была страшна в своей нелепости и нецелесообразности выбранная Дусей Безымянной несанкционированная приказом или, например, трагической случайностью своевольная кончина в мирное время. Цыплёнок может сдохнуть от болячки, его может переехать грузовик или умучить глупые дети, но сам птенец никогда не убьётся намеренно! Чем человек отличается от птицы, тем более эта Дуся, такая же невинная и безобидная, что твой курчонок, а?
Смерть, она, конечно, для сельских жителей – дело привычное, бытовое. Это в городе до будки сбегал, телефонный диск покрутил, родню и соответствующие службы оповестил – и сиди себе, знай страдай. В селе же, да ещё и в селе послевоенном, смерть иных людей тревожит куда меньше, чем смерть коровы, козы или даже кур, потому что скот – он и кормилец, и поилец, и денег, кроме того, стоит. А человеческая жизнь почти бесплатная, если в сиське молоко есть. С похоронами, что правда, морока. К председателю надо идти – вмиг решит… Атеистам и вовсе за так, на дурняк, форма существования достаётся. Если ещё веруешь в какого-нибудь Иисуса или Магомета – так отрабатывать надо, потому что за веру в то, что ты не желудок с полутора десятками метров кишечника на ножках, а ещё и бессмертная душа, платить надо. Советская же власть ещё в самом начале все внешние долги отменила. Так что жизнь не дар, а просто нелепая случайность, такая же нелепая случайность, как и смерть, что бы там ни выдумывали раньше попы. «Религия – опиум для народа». Точка. Хотя был тут один умник с геологами. Кричал, что не точка. Кричал, что религия – опиум для народа, потому что облегчает его страдания. Не дурманит, а боль снимает. И, мол, изучайте первоисточники, крестьяне несчастные. Пьяный был в дымину, чего по пьяни не брякнешь. А может, и правда облегчает? Вон, Трофимовна на мужа и троих сынов похоронки получила – и жива всё ещё, и здоровье – дай бог каждому. Тьфу ты! Почти сорок лет советской власти, а всё ещё этот бог каждому даёт. Бог – не девка, каждому давать. Так это… Помолится Трофимовна в своём углу под закопчёнными ликами – и на работу. И в церковь не лень пешкодралом и по весеннему бездорожью, и в зимнюю стужу, и в пыльный летний зной, и в осеннюю распутицу. А без иконок и бога своего тронулась бы давно Трофимовна. Ну так то похоронки, война, бога-душу-мать! Понятно хотя бы… Но нельзя же так, как эта дурища! Тем более когда сопля твоя вот-вот домой вернётся. Оно же, курча, когда пугается, само себе может башку свернуть или крылья переломать. Оно же, маленькое, от страха дуреет. Ой, ну как же ж так?
Примерно что-то такое думал или говорил дядь Коля не себе и не Лёшке, сожалея ещё и о том, что родная советская власть, отменив почти повсеместно попов и во множестве разваляв церкви, не отменила заодно и всякие глупые размышления и вопросы, ответы на которые не у кого получить, и ни в какой газете, ни в одной резолюции съезда КПСС, ни в одном лозунге из тех, что висят на почте, не прописано, с каких таких зелёных веников Дуся Безымянная взяла да и порезала себе тонкие малокровные запястья. Это ж, поди, мучительно без сноровки, а откуда у неё сноровка-то, у пигалицы этой. Ну, вернее, уже той. Которой уже нет. Не зэка же она и в штрафбате не служила, это там все знают, как сподручнее с жизнью счёты свести, со своей ли, с чужой. Бухгалтеры хреновы! Родился? Живи! Не можешь для партии и правительства, живи для бога. Для бога не можешь – просто живи, ни для чего. Вставай с петухами, умывайся, воды из колодца натаскай, печь растопи – и в коровник. Вернулась – двор помети, огород покопай, грядки прополи – и снова в коровник… Сын из школы вернётся – покорми, подзатыльник дай для острастки, чтобы учился хорошо. Глядишь – и тоже геологом станет, будет умные речи нам, дуракам, толкать под стакан. Так день и пройдёт в заботах и чуть-чуть – в мыслях, вроде и не для чего-то там, а всё равно делом занята. Может, та корова тоже не хочет удои повышать, особенно когда силос такой паршивый и гнилой, хоть волком вой, а не бурёнкой мычи. Ан нет же, повышает! Сама не справляется, мы поможем. Где водички колодезной добавим, где наоборот… в общем, есть способы жирность повысить. Что ж та Дуся, не могла по-людски прийти к соседям, повыть дурниной, если совсем уж тошно отчего-то ей стало?.. Помогли бы, чай, не звери, да и звери своим помогают, если из одной стаи или хотя бы стада. Трофимовна никогда поговорить и сто грамм принять не брезгует, не смотри, что у неё бог есть, а у нас вроде нет. Выпьет, поплачет, ей и легче вроде. У той все сыны мёртвые, ладно муж, а она живёт. А у этой пацан загляденье. Так она вон чего… Вечно тихая, мутно-радостная до одури, худенькая, беленькая, кто бы знал, что из неё столько кровищи натечёт, пол скользкий, и дерево теперь только стругать, иначе никак.
– Что ты такое несёшь, ополоумел совсем, старый?! – строго прикрикнула на него появившаяся на крыльце законная супруга, суровая тёть Вера. – Ой, Лёшенька… – завела она, было, по-бабьи тоненько, но тут же оправилась. – Мама твоя, Алексей, умерла. Слабенькая она была для этой жизни распроклятой, вот и умерла. Болела она. Сильно болела, просто тебе ничего не говорила, потому что ты ещё маленький. Но ты ни в чём не виноват, запомнил? – насупила она брови. Тёть Вера женщина была добрая и
– Запомнил, – ответил Лёшка, чтобы не расстраивать ещё больше и так, судя по всему, расстроенную смертью его матери тёть Веру. Сам он нисколько не расстроился, потому что не то чтобы ему не было жаль маму, которая столь внезапно умерла, конечно, он сожалел, что теперь не с кем будет запускать кораблики в луже, потому что сам складывать кораблики так же ловко, как мамка, он ещё не научился. Но, с другой стороны, не сильно он и переживать будет, потому что с мамой в последнее время стало очень сложно. Целуешь её, а она немеет, улыбается и в стену смотрит. Это пока ты совсем маленький, главным для кого-то быть несложно, потому что ты всё равно ничего не помнишь про это. А когда уже подрастёшь, то быть самым главным, пусть даже и для любимой мамы, становится всё труднее и труднее. Поначалу быть главным для кого-то – это что-то вроде клетки для голубя. Тебя кормят и поят, смотрят с обожанием и везде с собой носят. Но клетка – она клетка и есть. Ложись, складывай крылья, жирей и подыхай. Голубю нужна
…Ничего такого он тёть Вере, разумеется, не сказал. Даже то, что точно чувствовал, не сказал – что и раньше знал – никто не виноват. Никогда. Просто мама в последнее время стала ещё более странной, чем раньше, и даже не хотела отдавать его в школу, и он специально попросил её остаться дома и пошёл сам, а то с неё бы сталось там плакать и просить директрису не записывать его, Лёшку. И всё равно, рано или поздно, она бы умерла, и он знает, что ни в чём не виноват, и понимает, что не сегодня, так завтра или послезавтра мамка всё равно бы умерла. И пусть ни дядь Коля, ни тёть Вера не волнуются из-за того, что это случилось именно
Дядь Коля смотрел на пацана прищурившись и только чаще стал затягиваться самокруткой. Тёть Вера ошалело поглядела на него и сказала: