Обожавший игровую стихию Волошин не случайно совместил свой отзыв о «Камне» с откликом на книгу Парнок «Стихотворения»: именно Мандельштаму в первых числах 1916 года было суждено вытеснить Софию Парнок из сердца и стихов Марины Цветаевой. Шутки на эту тему процветали в кругу Волошина. Из коктебельских воспоминаний Елизаветы Тараховской: «О. Мандельштам очень любил стихи Марины Цветаевой и не любил стихов моей сестры Софьи Парнок. Однажды мы разыграли его: прочитав стихи моей сестры Софии Парнок, выдали их за стихи Марины Цветаевой. Он неистово стал расхваливать стихи моей сестры. Когда розыгрыш был раскрыт, он долго на всех нас злился».[232]
С сестрами Анастасией и Мариной Цветаевыми Мандельштам познакомился еще летом 1915 года в Коктебеле, в гостеприимном доме Волошина (сам хозяин об эту пору проживал в Париже). Особой теплоты между ними тогда не возникло.
В начале января 1916 года Марина Цветаева и Мандельштам вновь встретились в Петрограде, и эта встреча послужила прологом к первой разделенной – пусть и ненадолго – Мандельштамовской любви. Вскоре Цветаевой будет вручено второе издание «Камня» с такой дарственной надписью: «Марине Цветаевой – камень—памятка. Осип Мандельштам. Петербург, 10 янв. 1916».[233] А 20 января Мандельштам впервые в жизни посетил вторую столицу, «…не договорив со мной в Петербурге, приехал договаривать в Москву» (из письма Цветаевой к М. А. Кузмину).[234]
В стихах Мандельштама и Цветаевой этого периода темы любви и Москвы причудливо наплывают друг на друга, дополняя одна – другую. «Что „Марина“ – когда Москва?! „Марина“ – когда Весна?! О, Вы меня
Эти и подобные им стихи Мандельштама Цветаева позднее назовет «холодными великолепиями о Москве».[237]
До июня 1916 года Мандельштам наведывался в Москву столь регулярно, что это дало повод М. Р. Сегаловой пошутить в письме Сергию Каблукову (хлопотавшему о месте для поэта в одном из московских банков): «Если он так часто ездит из Москвы в Петербург и обратно, то не возьмет ли он место и там и здесь? Или он уже служит на Николаевской железной дороге? Не человек, а самолет».[238] Между прочим, в Москве Мандельштам посетил перебравшегося туда Вячеслава Иванова, который «признал» (выражение Каблукова) новые Мандельштамовские стихи.[239]
Сверхцеломудренного Каблукова настроения, овладевшие поэтом, глубоко расстроили. «Какая—то женщина явно вошла в его жизнь, – записывает он в дневнике. – Религия и эротика сочетаются в его душе какою—то связью, мне представляющейся кощунственной. Эту связь признал и он сам, говорил, что пол особенно опасен ему, как ушедшему из еврейства, что он сам знает, что находится на опасном пути, что положение его ужасно, но сил сойти с этого пути не имеет и даже не может заставить себя перестать сочинять стихи во время этого эротического безумия».[240] Вряд ли Каблукову понравился «кощунственный» цветаевский подарок Мандельштаму – кольцо, «серебряное, с печатью – Адам и Ева под древом добра и зла» (описание из записной книжки Цветаевой).[241]
В первых числах июня 1916 года Мандельштам приехал к ней погостить в подмосковный Александров. О развернувшихся здесь событиях Цветаева пятнадцать лет спустя «с
С юмором, но отнюдь не «материнским», Цветаева изобразила обстоятельства визита Мандельштама в Александровскую слободу в письме Елизавете Эфрон от 12 июня 1916 года: «…он умолял позволить ему приехать тотчас же и только неохотно согласился ждать до следующего дня. На следующее утро он приехал. Мы, конечно, сразу захотели вести его гулять – был чудесный ясный день, – он, конечно, не пошел – лег на диван и говорил мало. Через несколько времени мне стало скучно, и я решительно повела его на кладбище. <…> День прошел в его жалобах на судьбу, в наших утешениях и похвалах, в еде, в литературных новостях. Вечером – впрочем, ночью, около полуночи, – он как—то приумолк, лег на оленьи шкуры и стал неприятен. <…> В час ночи мы проводили его почти до вокзала. Уезжал он надменный».[244]
Эхо визита в Александров звучит в последнем из обращенных к Цветаевой стихотворении Мандельштама:
О внутреннем состоянии Мандельштама, расстававшегося с Цветаевой, выразительно свидетельствует еще одна деталь из ее письма Елизавете Эфрон: «Кроме того, <он> страстно мечтал бросить Коктебель и поступить в монастырь, где собирался сажать картошку».[246]
Вместе с братьями Осипом и Александром Мандельштамами в коктебельском доме Максимилиана Волошина летом 1916 года проживали еще не написавший своих лучших стихов Владислав Ходасевич, художница Юлия Оболенская, пианистка и композитор Юлия Федоровна Львова, чьей дочери – Ольге Ваксель спустя несколько лет предстояло стать героиней Мандельштамовской любовной лирики… Если верить Ходасевичу, местное общество отнеслось к Мандельштаму без особой приязни. «Мандельштам. Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское», – писал 18 июля Ходасевич Б. А. Диатроптову.[247] Следует, впрочем, учитывать то обстоятельство, что и всегда—то не слишком доброжелательный Ходасевич в данном случае мог быть раздосадован собственным неуспехом на поэтическом вечере, который состоялся 18 июля в Феодосии. Из письма Юлии Оболенской к Магде Нахман: «Ходасевичу и <актеру> Массалитинову, на бис читавшему Пушкина, <из публики> кричали: „Довольно этих Мандельштамов“».[248]
В двадцатых числах июля Осип и Александр Мандельштамы получили телеграмму от отца с сообщением о тяжелейшем инсульте, который случился у Флоры Осиповны. 26 июля, не приходя в сознание, мать поэта скончалась в петербургской Петропавловской больнице. Старшие сыновья успели только на похороны. Заупокойная служба совершилась в Доме для отпевания умерших еврейского Преображенского кладбища. Описание этой службы находим в таинственном Мандельштамовском стихотворении, в основу которого легли впечатления от погребения матери:
«Со смертью матери начался распад семьи Мандельштамов, – свидетельствовал младший брат поэта, Евгений. – Каждый из нас по—своему пережил это тяжелое горе. Мы сразу ощутили пустоту и неустроенность. Мучила мысль о нашей вине перед матерью за ее раннюю смерть, о нашем эгоизме и недостаточном внимании. Смерть матери оставила свой след на душевном складе всех сыновей. Особенно сильно поразила она наиболее реактивного из нас – Осипа. <…> Чем старше становился Осип, тем острее ощущал он свою вину перед мамой. Со временем Осип до конца понял, чем ей обязан, что она сделала для него».[250] Полукомический и трогательный штрих из мемуаров Нины Бальмонт—Бруни: «…они с братьями страшно любили свою мать, и когда нуждались в деньгах, то посылали друг другу телеграмму: „Именем покойной матери, пришли сто“ или „прошу сто“. И Осип Эмильевич говорил: „Никогда не было отказов, но зато мы этим и не злоупотребляли“».[251]
Новый, 1917 год Мандельштам встретил у Каблукова, успев пережить еще одну влюбленность – в грузинскую княжну Саломею Николаевну Андроникашвили (Андроникову). «Нервная, очень подвижная, она все делала красиво: красиво курила, красиво садилась с ногами в большое кресло, красиво брала чашку с чаем, и даже в ее манере слегка сутулиться и наклонять вперед голову, когда она разговаривала стоя, было что—то милое и женственное» (из рассказа В. Карачаровой «Ученик чародея», прототипом героини которого, как установил Р. Д. Тименчик, послужила Андроникова).[252] Мандельштам посвятил Андрониковой несколько стихотворений, в том числе – прославленную «Соломинку» (1916):
5
Февральская революция застала поэта в Петрограде. Десять лет спустя, в повести «Египетская марка» он пренебрежительно обзовет автомобили Временного правительства «шалыми» (11:473), само правительство – «лимонадным» (11:473), а государство – уснувшим, «как окунь» (11:478). Но это, без сомнения, – ретроспективная оценка. Первоначально Мандельштам встретил Февраль 1917 года с воодушевлением. Е. А. Тоддес совершенно справедливо отметил, что о тогдашних настроениях поэта красноречиво свидетельствует принятое им весной 1917 года решение опубликовать свое недавно созданное стихотворение «Дворцовая площадь».[254] Стихотворение это завершается зловещей эмблемой черно—желтого императорского штандарта:
Четырьмя годами раньше Мандельштам написал загадочное восьмистишие о той же Дворцовой площади, в третьей строке которого карикатура на Павла I была совмещена с шаржем на Александра I, а в четвертой – Александр I и Александр II через общее имя были объединены в целостный образ императора, замученного зловещим Зверем из Апокалипсиса (употребленная в шестой строке формула «на камне и крови» должна была напомнить читателю о храме, сооруженном на месте смертельного ранения Александра II):
Как тут не вспомнить о Мандельштамовской характеристике Огюста Барбье, который, согласно автору «Камня», умел «одной строкой, одним метким выражением определить всю сущность крупного исторического явления»? (11:305).
И все—таки до Октября 1917 года Мандельштам ощущал себя поэтом лирическим, порой историософским, но не поэтом—гражданином. В конце мая 1917 года он, не отступая от уже сложившейся традиции, покинул столицу и уехал в Крым. Много позднее, в стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан…» (1931) Мандельштамов—ский отъезд из Петрограда был мотивирован так:
Среди тех, кто окружал Мандельштама летом и осенью 1917 года в Крыму в Алуште, красавиц было предостаточно. Это и Анна Михайловна Зельманова, и Саломея Николаевна Андроникова, и поэтесса Анна Дмитриевна Радлова, чьи стихи Михаил Кузмин хвалил, а Мандельштам пародировал («Легенда о его увлечении Анной Радловой ни на чем не основана», – сочла нужным указать в своих «Листках из дневника» ненавидевшая Радлову Ахматова).[257] 3 августа, в день именин Саломеи Андрониковой, компанией поэтов и филологов была разыграна шуточная пьеса «Кофейня разбитых сердец», сложенная при участии Мандельштама. Он сам выведен в пьесе под именем поэта дона Хозе Тиж д'Аманда – перевод на французский фамилии Mandelstamm. В пьесе этот персонаж изъясняется строками из чуть переиначенных Мандельштамовских стихотворений. Интересно, что никому из компании, включая Зельманову и Андроникову, по—видимому, не были известны стихи целомудренно—сдержанного Мандельштама о любви. Неслучайно в уста Тиж д'Аманду был вложен такой монолог, обыгрывающий название первой Мандельштамовской книги:
Также обратим внимание на то обстоятельство, что сцены с участием Тиж д'Аманда содержат своеобразный травестийный комментарий к будущим Мандельштамовским строкам о смущении, надсаде и горе, принятом им от «европеянок нежных». Из восьми реплик, обращенных к несчастному поэту главной героиней «Кофейни» – Суламифью (Саломеей Андрониковой), – четыре звучат не особенно ласково: «Чушь»; «Вздор. / Ступайте—ка влюбиться, / Да повздыхать, да потомиться, / Тогда пожалуйте в кафе»; «Куда ты лезешь? Ишь, какой проворный! / Проваливай»; «Как эта мысль вам в голову пришла?»
Спустя несколько дней после именин Саломеи Андрониковой Мандельштам пришел в гости на еще одну алуштинскую дачу, где поселился художник Сергей Юрьевич Су—дейкин со своей красавицей—женой Верой Артуровной (по детскому прозвищу Бяка). Этот визит описан в дневнике Судейкиной: «Белый двухэтажный дом с белыми колоннами, окруженный виноградниками, кипарисами и ароматами полей. <…> Здесь мы будем сельскими затворниками, будем работать и днем дремать в тишине сельских гор. Так и было. Рай земной. И вдруг появился Осип Мандельштам. <…> Как рады мы были ему. <…> Мы повели его на виноградники – „ничего другого не можем вам показать. Да и угостить можем только чаем и медом. Хлеба нет“. Но разговор был оживленный, не политический, а об искусстве, о литературе, о живописи. Остроумный, веселый, очаровательный собеседник. Мы наслаждались его визитом».[258] Сознательно или бессознательно – Вера Артуровна воспроизвела в своем рассказе ситуацию знаменитой «Тавриды» Константина Батюшкова:
Мандельштам, для которого Батюшков был поэтом, с чьей биографии он во многом «делал» собственную жизнь, изобразил свой визит к Судейкиным, воспользовавшись топонимом «Таврида» как заветным паролем:
В начале октября, в Феодосии, Мандельштам мимолетно пересекся с сестрами Цветаевыми. Реплика Марины, обращенная к Анастасии и ее спутникам: «Пожалуйста, не оставляйте нас вдвоем».[260]
В Петроград Мандельштам возвратился 11 октября 1917 года, то есть – к самой кульминации «событий мятежных», которые отозвались в сердце поэта болью и страхом. Из протокола допроса Мандельштама от 25 мая 1934 года: «Октябрьский переворот воспринимаю резко отрицательно. На советское правительство смотрю как на правительство захватчиков и это находит свое выражение в моем опубликованном, в „Воле народа“ стихотворении „Керенский“. В этом стихотворении обнаруживается рецидив эсеровщины: я идеализирую КЕРЕНСКОГО, называя его птенцом Петра. А ЛЕНИНА называю временщиком».[261]
Сделав поправку на специфику процитированного документа, примем к сведению содержащуюся в нем информацию. Тем более что в стихотворении «Когда октябрьский нам готовил временщик…» (которое в протоколе допроса фигурирует под заглавием «Керенский») Мандельштам дал весьма недвусмысленную оценку действиям обеих противоборствующих сторон:
А в другом послеоктябрьском стихотворении, обращенном к Анне Ахматовой, Мандельштам горестно сокрушался, не забывая при этом обыгрывать название эсеровской газеты, в которой это стихотворение было помещено:
Вместе с Ахматовой в конце 1917–го – начале 1918 года Мандельштам участвовал в концертах Политического Красного креста, выручка от которых предназначалась для заключенных в Петропавловской крепости членов Временного правительства. «Революцию Мандельштам встретил вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом, – писала Ахматова. – Душа его была полна всем, что совершилось. Мандельштам одним из первых стал писать стихи на гражданские темы. Революция была для него огромным событием и слово
Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917—18 гг., когда я жила на Выборгской у Срезневских».[263]
Частые встречи Мандельштама и Ахматовой разрешились неожиданным кризисом. Из ахматовских мемуаров: «После некоторого колебания решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, что может дать людям материал для превратного толкования наших отношений. После этого, примерно в марте < 1918 года> Мандельштам исчез <…> Он неожиданно очень грозно обиделся на меня».[264] В дневнике Павла Лукницкого изложена куда более жесткая версия всего происшедшего: «Было время, когда О. Мандельштам сильно ухаживал за нею. <А. А.>: „Он был мне физически неприятен, я не могла, например, когда он целовал мне руку“. Одно время О. М. часто ездил с ней на извозчиках. А. А. сказала, что нужно меньше ездить во избежание сплетен. „Если б всякому другому сказать такую фразу, он бы ясно понял, что не нравится женщине… Ведь если человек хоть немного нравится, он не посчитается ни с какими разговорами, а Мандельштам поверил мне прямо, что это так и есть…“».[265]
Объективности ради напомним, что во «Второй книге» Надежды Яковлевны, не бывшей, впрочем, непосредственной свидетельницей обострения отношений между двумя поэтами, все акценты расставлены совершенно по—иному: «Мандельштам называл это „ахматовскими фокусами“ и смеялся, что у нее мания, будто все в нее влюблены. <…> Я понимаю обиду Мандельштама, когда… <…> Ахматова вдруг упростила отношения в стиле „мальчика очень жаль“ и профилактически отстранила его».[266]
В апреле 1918 года Мандельштам устроился делопроизводителем и заведующим Бюро печати в Центральную комиссию по разгрузке и эвакуации Петрограда. Советская служба вряд ли стала для него только вынужденным компромиссом с новыми властями, оправданным необходимостью добывать средства для своего существования. «Примерно через месяц я делаю резкий поворот к советским делам и людям», – показал Мандельштам на допросе в 1934 году.[267] Формула «делаю поворот» находит многозначительное соответствие в программном Мандельштамовском стихотворении «Прославим, братья, сумерки свободы…», написанном в мае 1918 года (исследователи до сих пор спорят, о каких сумерках идет речь в этом стихотворении – вечерних или утренних):
От презрения и ненависти к новому порядку Мандельштам повернул к признанию исторической закономерности и даже необходимости всего случившегося. От горделивого осознания собственного изгойства он поворотил к стремлению объединить себя с тем народом, волею которого оправдывала свою политику пришедшая к власти сила. «Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня „биографию“, ощущение личной значимости, – напишет Мандельштам в 1928 году. – Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту» (11:496).
Первого июня 1918 года Мандельштам по рекомендации А. В. Луначарского поступил служить в Наркомпрос на должность заведующего подотделом художественного развития учащихся в отделе реформы высшей школы с окладом 600 рублей. Когда комиссариат переехал в Москву, Мандельштам также перебрался в новую старую столицу. Из воспоминаний Мандельштамовского сослуживца Петра Кузнецова: «Работа была нудная, канцелярская. Самым интересным в ней были командировки для описания библиотек, сохранившихся в конфискованных помещичьих усадьбах».[269]
В Москве поэт пережил короткий рецидив возврата к своим прежним политическим пристрастиям, хотя от методов борьбы, диктуемых этими пристрастиями, он отрекся давно и навсегда. «Все виды террора были неприемлемы для Мандельштама, – свидетельствовала Надежда Яковлевна. – Убийцу Урицкого, Каннегисера, Мандельштам встречал в „Бродячей собаке“. Я спросила про него. Мандельштам ответил сдержанно и прибавил: „Кто поставил его судьей?“»[270] Это Каннегисеру принадлежит вполне серьезная фраза: «Мандельштам оказывает мне честь, что берет у меня деньги».[271]
Поэт поселился в гостинице «Метрополь», где проживали советские чиновники самого разного ранга. В 1923 году Мандельштам ностальгически вспоминал в очерке «Холодное лето»: «Когда из пыльного урочища „Метрополя“ – мировой гостиницы, где под стеклянным шатром я блуждал в коридорах улиц внутреннего города, изредка останавливаясь перед зеркальной засадой или отдыхая на спокойной лужайке с плетеной бамбуковой мебелью, – я выхожу на площадь, еще слепой, глотая солнечный свет, мне ударяет в глаза величавая явь Революции и большая ария для сильного голоса покрывает гудки автомобильных сирен» (11:307).
В Москве Осип Эмильевич завел если не дружбу, то близкое товарищество с левыми эсерами. Он начал активно печататься в левоэсеровских изданиях, уцелевшие сотрудники которых позднее вспоминали, что между собой они даже называли автора «Сумерек свободы» «нашим поэтом».
В одно из таких изданий – газету «Раннее утро» – Мандельштам передал для опубликования свое «таинственное» (оценка Ахматовой)[272] стихотворение «Телефон»:
Какие важные для нас обстоятельства «вычитываются» из стихотворения? Первое: по—видимому, речь идет о самоубийстве государственного человека. (На это как будто указывает упоминание о «высоком строгом кабинете» самоубийцы.) Второе: «высокий строгий кабинет» помещался неподалеку от Театральной площади, что позволило Мандельштаму ввести в стихотворение «театральный» образный ряд. Возможно, кабинет самоубийцы находился в гостинице «Метрополь», и это позволяет высказать предположение, что Мандельштам встречался с будущим самоубийцей в «Метрополе», а может быть, даже был его соседом. Третье: нечасто встречающаяся у раннего Мандельштама «подробная» датировка стихотворения («Июнь 1918») наводит на мысль о том, что оно было написано по свежим следам самоубийства, причем поэт это подчеркивал. И еще одно соображение. Почему Мандельштам хотел напечатать свое загадочное и явно «негазетное» стихотворение в «Раннем утре»? Не потому ли, что эта газета каким—то образом откликнулась на самоубийство героя стихотворения, тем самым предлагая читателю пусть невнятную, но подсказку?
Единственным сообщением о самоубийстве государственного чиновника, опубликованным в «Раннем утре» в мае—июне 1918 года, является следующая краткая заметка под заголовком «Самоубийство комиссара», напечатанная в номере от 28 мая: «В доме № 8, по Ермолаевскому переулку, выстрелом из револьвера в висок покончил с собой на своей квартире комиссар по перевозке войск Р. Л. Чиркунов. Мотивы самоубийства не выяснены».
Увы, поиски в московских архивах и в опубликованных источниках никакой информации о Чиркунове не дали. Может быть, он был сослуживцем Мандельштама еще по Центральной комиссии по разгрузке и эвакуации Петрограда? Самоубийство комиссара могло быть как—то связано с грандиозным пожаром на Московско—Казанской железной дороге, бушевавшим 27–28 мая 1918 года. В сумбурном интервью газете «Наше время» следователь глухо намекнул на неких вредителей и саботажников, чьи действия стали причиной пожара.
Суммируя все сказанное, можно попытаться восстановить обстоятельства, сопровождавшие создание стихотворения Мандельштама «Телефон».
Каким—то образом узнав о подробностях (звонок по телефону – отъезд домой – самоубийство) гибели своего соседа по «Метрополю» (?), комиссара по перевозке войск, заговорщика и саботажника (?) Р. Л. Чиркунова, Мандельштам написал стихотворение «Телефон», которое затем передал в газету «Раннее утро», напечатавшую вынужденно (?) краткое сообщение о самоубийстве. Но «Раннее утро» не решилось опубликовать это стихотворение.
Остается добавить, что ближайший сподвижник известного деятеля левоэсеровской партии, чекиста Якова Блюмкина носил фамилию, сходную с фамилией самоубийцы—комиссара – Черкунов.
С Блюмкиным – еще одним своим соседом по «Метрополю» – Мандельштам вступил в серьезный конфликт в начале июля 1918 года. Обстоятельства этого конфликта изложены в мемуарах Георгия Иванова и в показаниях Феликса
Дзержинского (на прием к которому Мандельштам сумел пробиться с помощью Ларисы Рейснер) по делу об убийстве Блюмкиным германского посланника Мирбаха. Приведем здесь версию Дзержинского, которая, как ни странно, заслуживает большего доверия: «За несколько дней, может быть, за неделю до покушения, я получил от <Федора> Расколь—никова (мужа Ларисы Рейснер.
Спасаясь от Блюмкина, Мандельштам спешно покинул Москву. «В начале июля я захворал истерией» – таким объяснением он отделался, мотивируя на заседании Нарком—проса свой самовольный отъезд из столицы.[276] В течение следующих семи месяцев поэт постоянно курсировал между Петроградом и Москвой. «С конца 1918 года наступает политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата» (из протокола допроса Мандельштама от 25 мая 1934 года).[277] Случайно встреченному в Летнем саду знакомому (Сергею Риттенбергу) Мандельштам читает строки своего любимого Верлена и многозначительно прибавляет: «Знаете, что Верлен написал это в тюрьме?»[278]
В середине февраля 1919 года, накануне репрессий против левых эсеров, Мандельштам вместе с братом Александром уехал в Харьков. Здесь он получил должность с пышным названием: заведующий поэтической секцией Всеукраинского литературного комитета при Совете искусств Временного рабоче—крестьянского правительства Украины.
6
В Харькове Мандельштам оказался одновременно с Георгием Шенгели и Рюриком Ивневым. В мемуарах Ивнева встречаем выразительное описание Мандельштамовских настроений той поры:
«С Мандельштамом творилось что—то невероятное, точно кто—то подменил петербургского Мандельштама. Революция ударила ему в голову, как крепкое вино ударяет в голову человеку, никогда не пившему.
Я никогда не встречал человека, который бы так, как Осип Мандельштам, одновременно и принимал бы революцию и отвергал ее».[279]
В конце марта – начале апреля 1919 года поэт, сопровождаемый братом Александром и все тем же Ивневым, переехал в столицу Украины. «О. Мандельштам пронес через Киев маску нарочитого ничтожества и вино стихов, прекрасно—сухих и неожиданных».[280] В одном из своих тогдашних стихотворений портрет Мандельштама набросал молодой киевский литератор Рафаил Скоморовский: «На выливающемся воске / Гадать вам снова суждено, / Глядя с улыбкою подростка / За веницейское окно». Эти строки эхом отозвались в Мандельштамовской «Венеции»: «Веницейской жизни, мрачной и бесплодной, / Для меня значение светло: / Вот она глядит с улыбкою холодной / В голубое дряхлое стекло» – «свайной, мещанской Венецией» Мандельштам в 1926 году назовет один из киевских районов (11:436). А другой юный киевский поэт, Юрий Терапиано, впервые увидел Мандельштама в богемном кафе «ХЛАМ» (Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты), завсегдатаем которого Мандельштам сделался по приезде в Киев: «Невысокий человек, лет 35–ти, с рыжеватыми волосами и лысинкой, бритый, сидя за столом что—то писал, покачиваясь на стуле, не обращая внимания на принесенную ему чашку кофе».[281]
Первого мая 1919 года, вместе с братом Александром и Рюриком Ивневым, Мандельштам посетил Киево—Печерскую лавру, «…на него Лавра произвела удручающее впечатление, – записал Ивнев в дневнике. – Когда я спросил его – почему, он ответил: «Разве вы не видите, что здесь та же 'чрезвычайка', только 'на выворот'. Здесь нет 'святости' ".
Мне было больно это слышать, но зачем же тогда попадавшиеся нам монахи смотрели так враждебно на еврейские лица Осипа Эмильевича и, особенно, на его брата – типичного еврея Александра Эмильевича?»[282]
В этот же день, во время празднования в ХЛАМЕ дня рождения критика и поэта Александра Дейча, Мандельштам познакомился с юной художницей Надеждой Яковлевной Хазиной, которой было суждено стать подругой всей его жизни. Из дневника А. Дейча: «Неожиданно вошел О<сип> Манд<елыптам> и сразу направился к нам. Я по близорукости сначала не узнал его, но он представился: „Осип Мандельштам приветствует прекрасных киевлянок (поклон в сторону Нади Х<азиной>), прекрасных киевлян (общий поклон)“. Оживленная беседа. <…> Попросили его почитать стихи – охотно согласился. Читал с закрытыми глазами, плыл по ритмам… Открывая глаза, смотрел только на Надю X.».[283]
Меньше чем через месяц, 23 мая Дейч фиксировал в дневнике: «Польская кофейня на паях. <…> Появилась явно влюбленная пара – Надя X. и О. М. Она с большим букетом водяных лилий, видно, были на днепровских затонах».[284]
Сама Надежда Яковлевна писала в своей «Второй книге»: «В первый же вечер он появился в „Хламе“ и мы легко и бездумно сошлись. Своей датой мы считали первое мая девятнадцатого года, хотя потом нам пришлось жить в разлуке полтора года. В тот период мы и не чувствовали себя связанными, но уже тогда в нас обоих проявились два свойства, сохранившиеся на всю жизнь: легкость и сознание обреченности. <…> Мы ездили на лодке по Днепру, и он хорошо управлял рулем и умел отлично, без усилий грести, только всегда спрашивал: „А где Старик?“ Так назывался водоворот, в котором часто гибли пловцы».[285]
В отличие от тех женщин, которые в разные годы ослепляли Мандельштама своей красотой, Надежда Яковлевна никогда не отличалась разительной внешней привлекательностью. Свидетельство Ахматовой: «Надюша была то, что французы называют laide mais charmante < некрасива, но очаровательна>».[286] Зарисовка Ольги Ваксель: «Она была очень некрасива, туберкулезного вида, с желтыми прямыми волосами и ногами как у таксы».[287] Портретный набросок Марии Гонта: «Молоденькая его жена, милая, розовая, улыбающаяся».[288] Из мемуаров С. И. Липкина: «Надежда Яковлевна никогда не принимала участия в наших беседах – сидела за книгой в углу, изредка вскидывая на нас ярко—синие, печально—насмешливые глаза. Я, каюсь, в ней тогда не видел личности, она казалась мне просто женой поэта, притом женой некрасивой. Хороши были только ее густые рыжеватые волосы. И цвет лица у нее был всегда молодой, свеже—матовый».[289] Из дневника В. Н. Горбачевой: «Лицо жены его, длинное и умное, напоминает лицо изголодавшейся львицы».[290]
«Европеянками нежными» Мандельштам однажды назвал измучивших его «красавиц», «нежной Европой» – Надежду Хазину.
Когда остались позади первые, безмятежные месяцы взаимной любви, вслед за которыми очень часто следует охлаждение и почти всегда – осложнение взаимоотношений, Мандельштам, наоборот, – в полной мере осознал значимость и не случайность своего выбора. Теперь, вплоть до последнего ареста, поэт никогда больше не будет фатально одинок – Мандельштам нашел женщину, к которой он мог обратиться со словами «мое „ты“».[291] «Родненькая, я хожу по улицам московским и вспоминаю всю нашу милую трудную родную жизнь», – писал Мандельштам жене 17 марта 1926 года (IV:80).
А пока, 5 декабря 1919 года он призывал Надежду Хазину из Феодосии: «Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто как божий день. Ты мне сделалась до того родной, что все время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе. <…> Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь – я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать – выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине. <…> Не могу себе простить, что уехал без тебя. До свиданья, друг! Да хранит тебя Бог! Детка моя! До свиданья! Твой О. М.: „уродец“» (IV:25–26).
В Феодосии братья Мандельштамы оказались после того, как в конце августа – начале сентября в одном вагоне с актерами они переехали из Киева в Харьков, а затем, в середине сентября – из Харькова в переполненный войсками Крым. Здесь группировалась Русская добровольческая армия, которой с апреля 1920 года командовал барон Петр Николаевич Врангель.
В Крыму Осип и Александр Мандельштамы провели не очень веселые зимние месяцы. «Хуже всех было, – сообщал 5 сентября 1920 года симферопольский „Крымский вестник“, – положение выехавшего сейчас в Батум О. Э. Мандельштама, менее всех приспособленного к реальной жизни и обносившегося и изголодавшегося до последней степени».[292]
«Не принадлежа к уважаемым гражданам города, с наступлением ночи я стучался в разные двери в поисках ночлега. Норд—ост свирепствовал на игрушечных улицах» (из Мандельштамовского очерка «Начальник порта»; 11:394). Процитируем также печально—насмешливые строки стихотворения Мандельштама «Феодосия» (1920):
«Оплаканное всеми», в данном случае, это – и белыми, и красными. «„Яблочко“ – его, конечно, на обе стороны петь можно, слова только переставлять надо» (А. Гайдар «Р. В. С»), то есть – «к
Вместе с приехавшим в Феодосию с Кавказа режиссером Николаем Евреиновым Мандельштам участвовал в вечере, организованном Феодосийским литературно—артистическим кружком (ФЛАКом). Поэт часто наведывался в местное кафе «Фонтанчик», где летом 1920 года его впервые увидел начинающий писатель Эмилий Миндлин: «Он шел с задранной кверху головой, краснолицый от солнца, в тюбетейке и черном пиджаке, весь остроугольный и очень быстрый в движениях».[293]
С марта по июль 1920 года Мандельштам жил в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Начало августа ознаменовалось ссорой двух поэтов, которая была в подробностях изображена многими пристрастными мемуаристами, принимавшими как сторону Мандельштама, так и сторону Волошина. Чтобы не впадать ни в одну из крайностей, приведем здесь полный текст двух документов, современных описываемым событиям. Первый документ – записка Волошина начальнику феодосийского порта Александру Александровичу Новинскому, датируемая приблизительно 2 августа. Второй – письмо Мандельштама Волошину от 7 августа. Письмо Волошина:
«Дорогой Александр Александрович,
у меня к тебе две просьбы: первая – доставь, как ты сам мне предложил, лекарства. <…> А другая просьба вот: Александр Мандельштам, по поручению своего брата, украл у <поэтессы> Майи <Кудашевой> экземпляр «Камня», причем нагло сказал об этом самой Майе: «Если хотите, расскажите: брат не хочет, чтобы его стихи находились у М<аксимилиана> А<лександровича>, т<ак> к<ак> он с ним поссорился».
Кстати же, эта книга не моя, а Пра (матери Волошина. –