Саблин круто повернулся и вышел. Автомобиль уже был подан. Петров знал своего генерала и знал, что он ни минуты не останется там, где ушел, не поблагодарив солдат.
Едва автомобиль завернул за угол улицы селения, командир полка, от которого были песенники, сказал громко.
— Ну гусь! Настоящий гвардейский гусь. Реакционный генерал. Молчать и не пущать!
— Оставьте, Михаил Иванович, — сокрушенно сказал начальник дивизии, — ну в самом деле, что это за песни?
— Современные песни, ваше превосходительство, — сказал Шлоссберг. — Теперешний солдат не станет петь той дребедени, которую назвал командир корпуса. Он перерос все это. У него свои песенники, свои душевные запросы и переживания, и мы, офицеры, в тяжелое время войны должны следить за сложными изгибами его смятенной души.
— Плевицкая «Стеньку Разина» перед Государем пела, и Государь одобрял, а его превосходительству не понравилось.
— Оставьте, Михаил Иванович. Видите, мы у праздника. Тошно и без вас. Извольте теперь занятия придумать да в жизнь провести. Он ведь проверит. Я слыхал про него.
— Да какие же занятия, ваше превосходительство. Что же, вы хотите ожесточить солдат перед боем? — сказал полковник.
— Но, господа, что-нибудь да надо делать. А этих песен, господа, чтобы при нем не пели.
— Понимаю, — улыбаясь, сказал Осетров.
Саблин в это время ехал по длинной гати в густом лесу и пожимался, как от холода, в теплой шинели. Тошно было у него на душе.
«…Жрал бы, играл бы — не работал никогда! — думал он. — Это завет солдату, присягнувшему терпеть и холод и голод. Да присягали ли эти молодцы? Оборванные, без погон. Господи! И никто не видит. Надо будет просить сменить всех командиров. Всех долой — к чертям! И офицеров этих! Пусть пришлют лучше унтер-офицеров, храбрых да честных, чем эти три Аякса — альфонс, сутенер и гермафродит. А хорошо поет, каналья, с надрывом. Надо будет его к Пестрецову отправить, пусть Нину Николаевну услаждает. Шлоссберг! Да уже не жид ли? Нет, не похож на жида. На позицию их, — туда, где свищут пули, где ходит смерть в саване, где лица серьезные и скорбные, глаза, из которых глядится безсмертная душа! Посмотрю, что будет там! А там частою сменою воспитаю солдат и в самом бою, иначе мы погибли. Господи! — с мольбою произнес Саблин, — нам надо наступление, горячие бои, победа или… или мир.
Иначе мы погибли».
V
Маленький, рыжий, кривоногий Давыдов, начальник штаба корпуса, движением руки остановил шофера и сказал Саблину:
— Надо остановиться. Дальше нельзя ехать.
Все говорило кругом, что они подъехали к той роковой полосе, где кончается мирная и беззаботная жизнь и начинается царство смерти. В туманном воздухе раннего осеннего утра была глубокая мертвая тишина. Там, откуда они выехали полчаса тому назад, еще в темноте была жизнь и движение. Кто-то пел заунывно, тачая сапоги, кто-то хрипло ругался, и по деревне пели петухи, и басом, по-осеннему лаяли собаки. Здесь все вымерло. Деревня стояла пустая. Избушки с разбитыми окнами и снятыми с петель дверями смотрели, точно покойники с провалившимися глазами. Они прерывались пожарищами. Лежали груды пепла и торчали печальные березы с черными, обуглившимися ветвями. Большое здание не то школы, но то управления было без окон, и крыльцо было разобрано на дрова. Подле него, чуть поднимаясь над землею, была большая землянка с насыпанною на потолке на аршин землею.
— Что, хватает разве? — спросил Саблин начальника штаба, глядя на землянку, и тот сразу понял, о чем он говорит.
— Теперь нет. А раньше хватал. Аэропланами одолевает. Больше от них прячемся.
— Здесь кто же?
— Резервная рота. Зайдете?
— На обратном пути, если успею.
Так было тихо кругом, что не верилось, чтобы в землянках могли быть люди.
— Спят, должно быть, — сказал Давыдов. — Ночью-то боятся. Все газов ждут. Пойдемте, ваше превосходительство, тут версты полторы придется идти.
За краем деревни шла на запад прямая давно не езженная дорога. Ветер и дожди сравняли ее колеи. Бурая трава поросла по ней. Кругом были пустыри, необработанные и неснятые поля, побитые осенними морозами, комья черной земли, чистые черные воронки, затянутые водою, кое-где возвышался едва заметный холмик земли и крест из двух палок, без надписи, без имени.
— Следы августовских и сентябрьских боев, — сказал Давыдов. — Этакое сумасшествие было так наступать. Положил тут народу N-ский армейский корпус! Мы пришли почти месяц спустя, покойнички еще валялись. Хоронили, как могли. Ведь это болото. Окопаться невозможно. Вода. А видите, сколько воронок кругом дороги. Все инстинктивно сдавилось на дорогу. А он тяжелой артиллерией бил.
Дорога спустилась к мосту через широкую канаву, потом стала медленно подниматься на песчаные бугры.
— Вот и деревня Шпелеври, — сказал Давыдов, показывая на пустое место.
— Где? — спросил Саблин, который не увидал никакого признака деревни.
— Здесь. Ее всю растащили по окопам. Там каждая доска, каждый кирпич дороги. Ведь сюда не подвезешь. Пожалуйте сюда.
Среди песков, кое-где поросших голыми кустами тальника, торчал из земли косой серый дрючок и к нему была прибита доска, на которой чернильным карандашом крупно было написано: «участок 812-го полка». Подле этого места начиналась постепенно углублявшаяся в песок канава — ход сообщения к окопам. Саблин, а за ним Давыдов вошли в него и было время — с сильным свистом и клокотанием пролетел снаряд и — памм! — разорвалась белым дымком германская шрапнель, и свистнули где-то сзади и вверху пули.
— Видит, — сказал Давыдов. — Препротивное, знаете, чувство. Идешь. Пустыня, а кто-то на тебя смотрит, примечает, видит. У них этот вход с шара отмечен и виден.
Привязной шар длинной серой колбасой висел далеко под горизонтом. Горизонт упирался в пески. Саблин и Давыдов все больше уходили под землю и скоро шли в канаве глубже их роста, и только тусклое серое осеннее небо было видно над ними. Канава с осыпающимися песчаными боками сменилась плетенкой из ивы, прикрывшей бока, стало пахнуть землею, сыростью и человеческими отбросами.
— Да, — сокрушенно говорил Давыдов, то и дело переступая через следы нарушения порядка службы в окопах, — не понимает наш солдат своей пользы и не соблюдает чистоты. Ему все равно где, лишь бы его видно не было, а там хотя на парадном крыльце, и заметьте — это лучший полк. Свиньи, прямо свиньи. В австрийских или германских окопах я ничего подобного не видал.
— А устроены ли у вас хорошо… места? — спросил Саблин.
— Ну не так чтобы очень.
— В этом весь секрет. Не браните мне, Сергей Петрович, русского народа. Мы, начальники, виноваты. Если он скот, то мы должны быть пастухами при этом скоте и учить его уму-разуму, а то мы хотим сами учиться у этого скота. Народ-богоносец! Жрал бы — играл бы, не работал никогда!..
Они прошли уже около полуверсты по ходу сообщения, который то шел прямо, то делал изгиб или огибал траверсы. Наконец ход уперся в поперечный ход, на стенах из плетня были прибиты доски и на них чернилами, печатными буквами, было написано, направо — «на форт Мортомм», налево «на форт Верден». Вдоль ходов была сделана ступенька и самый ход был приспособлен для стрельбы.
— Куда желаете? На Мортомме 13-я рота — это укрепление, переделанное из австрийского форта, — оно ближайшее к неприятелю. Оттуда весь Любартов, как на ладони, виден. Простым глазом видно, как немцы ходят, оттуда можно пройти и за реку на наш плацдарм. Жалкое место, а бригаду съедает.
Саблин повернул направо. Чаще стали попадаться ответвления и доски с надписями: «Вода», «На кухню 13-й роты 812-го полка», «К командиру полка». У этого ответвления на ходу сообщения появилась высокая фигура, затянутая в солдатскую шинель. «Значит, — подумал Саблин, — и тут кто-то следил невидимо за нами, и кто-то дал знать о нашем приходе. Это хорошо». Худощавый подполковник с узким лицом без усов и бороды подходил к Саблину, держа руку у края папахи. Сзади него шел солдат с винтовкой в руках. Это был командир полка подполковник Козлов.
Он отрапортовал Саблину и спокойно и вежливо сказал ему:
— Ваше превосходительство, пустить вас в передовую линию не могу и должен просить вас вернуться обратно или обождать, пока не принесут противогазы. Железкин, — обернулся он к солдату, — сбегай в цейхгауз и принеси два противогаза.
Саблин покраснел, но промолчал и укоризненно посмотрел на Давыдова.
— Вы правы, полковник, — сказал он. — Я обожду. А у вас запас есть?
— 20 процентов, согласно приказу, держу. Наш солдат не опрятен и не бережлив. Пока сам газа не испытает, не поймет, что противогаз так же нужен, как ружье и лопата. Старый солдат ружье уважал, а нынешний и к нему равнодушен.
— Вы давно на службе?
— Юнкером рядового звания с 1906 года.
— А где служили?
— Все время в Зарайском пехотном полку.
— Там получили и Георгиевский крест?
— Так точно. За штурм укрепленной позиции у посада Новый Корчин.
— Я слыхал про это дело. Удивительно чистое дело.
— Солдат был другой, ваше превосходительство, с тем солдатом и не такие дела можно было делать.
Саблин смотрел в лицо Козлова и, чем больше вглядывался в его печальные сине-серые глаза, тем более оно ему нравилось. В нем отражалась тоска и сильная душевная мука, так знакомая Саблину по личным переживаниям. Мука не о себе, не о своем, а об общем, государственном, Российском.
Железкин принес противогазы.
— На форт Мортомм? К тринадцатой роте? — спросил Козлов. Саблин ответил утвердительно. Он пошел впереди, за ним Козлов. Ход сообщения сейчас же и уперся в отлично отделанное укрепление. Две ступеньки вели к банкету. На банкете, тянувшемся шагов на триста и рассчитанном на роту, был один человек — часовой. Он стоял опершись локтями о край бруствера и внимательно смотрел в бойницу. Это был такой же молодой солдат, каких видел Саблин среди песенников, но волосы у него были острижены под гребенку, папаха одета слегка на правый бок, шинель пригнана, на погонах защитного цвета, аккуратно, по трафарету, был напечатан номер полка. Патронные сумки, противогаз и ручная граната были пригнаны, ремень стягивал талию, часовой производил впечатление солдата. Саблин поднялся на банкет и стал у бойницы рядом с часовым. Часовой не шелохнулся. Местность полого спускалась к неширокой реке, поросшей по берегам потемневшими камышами. В тридцати шагах от укрепления частым переплетом в восемь рядов толстых кольев шло проволочное заграждение, еще дальше, шагах в шестидесяти тянулась вторая полоса проволоки. От наших укреплений до реки был только песок, изрытый снарядами и поросший местами сухою травой. Ни одного предмета не было между. За рекою берег круто поднимался, и по нему лепились домики. Несколько поодаль от селения, в чаще темного сада без листьев, просвечивал двухэтажный белый господский дом. Никого не было видно на том берегу. Казалось, селение вымерло. Не верилось, что там сосредоточен целый полк германской пехоты. Саблин взял бинокль. В бинокль чуть наметились узкие полоски окопов и ходов сообщения. Два человека вышли из деревни и пошли по дороге вдоль реки, и странно было думать, что это неприятель, что им нельзя закричать, замахать платком, но можно поставить прицел, выстрелить и убить. Они прошли по дороге, свернули от реки и пошли от окопов. До них было меньше версты.
— Не стреляете? — спросил Саблин.
— Нет. Ни к чему, — отвечал Козлов. — Даром тратишь патроны. И они не стреляют. Тут ведь немцы, а не австрийцы. Другой раз два-три дня такая тишина стоит, что можно подумать, что они ушли.
— Что видал? — спросил Саблин часового.
— Тихо, — отвечал тот. — А вч?ра ночью музыка у него играла, чудно. Темно все, зги не видать. И музыка играет, печально так. Праздник, что ли, какой у него.
— А кто командует ротой? — спросил, спускаясь с банкета, Саблин.
— Капитан Верцинский, — отвечал Козлов.
Саблину показалось, что он где-то слышал эту фамилию.
— Что за человек?
— Он сумасшедший, ваше превосходительство, — отвечал Козлов.
— Как же вы держите такого?
— Тут такие обстоятельства, что он нам еще и нужен. Когда N-ский корпус брал эти укрепления у австрийцев, на этом самом форту произошла не совсем обычная даже и на войне драма. В блиндаже ротного командира роскошно, кстати сказать, обставленном, было найдено два трупа. На широкой, пружинной кровати, принесенной из господского дома, среди обстановки изящной спальни, лежал молодой венгерский офицер и рядом с ним молодая женщина. По обстановке можно было догадаться, что офицер застрелил женщину, а потом застрелился сам. Кровь и мозги из раздробленных черепов забрызгали стены, обшитые досками. На войне не привыкать к трупам. Часто приходится сутками лежать среди убитых, и солдат наш не брезглив к ним, но почему-то эти произвели особенно тяжелое впечатление и создалась легенда, что ночью в окопе слышны стоны, что пытались соскоблить кровь с досок, а она снова проступала еще более яркими пятнами, что снимали со стены ее портрет, а он появлялся снова, что ночью кто-то ходит по блиндажу. Словом — бесовское место. Никто не соглашался жить в блиндаже, несмотря на всю роскошь его обстановки. Блиндажа чурались и на самом форту создалось тревожное настроение. Спереди неприятель, а сзади бесовские силы — согласитесь, что уверенности в том, что при таких условиях удержать форт у полкового командира быть не могло. Вот тут мне Верцинский и пригодился. Он ни в Бога, ни в черта не верит, завалился на этой самой кровати, накрылся одеялом с пятнами крови и хоть бы что. А солдат это ободрило. Он георгиевский кавалер, хотя и говорит, что по недоразумению, ну да кто его знает. Говорят, у Костюхновки прорыв позиции сделала этою весною его рота — ну, значит, ему и книги в руки. Роту его держит в полном порядке подпоручик Ермолов, дивный юноша.
— Интересный, должно быть, тип — ваш Верцинский, — сказал Саблин.
— А вот мы и у него.
Окоп четырьмя ступенями спускался вниз на площадку, обращенную к неприятелю. На ней, как колонны, стояли большие бревна, подпиравшие тяжелый потолок из накатника, накрытого на сажень землею и бревнами. В глубине навеса виднелась дверь и два окна. В окно мерцал красный огонек свечи. Саблин открыл дверь, и не совсем обычное на войне зрелище представилось ему.
VI
Комната, в которую вошел Саблин, походила более на пещеру, нежели на комнату. Вышиною около четырех аршин она имела приблизительно столько же в глубину и ширину. Большую часть ее занимала кровать, стоявшая в особой нише и безпорядочно накрытая смятым, пестрым тряпьем. Прямо против двери был письменный стол и подле него два больших глубоких кресла. С одного, при их входе, медленно поднялся худощавый человек среднего роста, на котором, как халат, висела смятая солдатская шинель без клапана. Лицо его было освещено снизу свечою, бросавшею на него беглые тени. Оно было болезненно-худощаво, изрыто глубокими морщинами и поросло неприятною клочковатою бородою. Белесые глаза его напоминали Саблину глаза Распутина. Но в них не было только той зоркости, которая отличала глаза Распутина, напротив, веки растерянно мигали, и он не понимал, кто пришел к нему, и не знал, что ему делать.
— Капитан Верцинский, — сказал ему Козлов, — рапортуйте же. Новый корпусный командир у нас.
Фигура пошатнулась, медленно выдвинулась из-за стола, подошла к Саблину и стала в тусклый свет растворенной двери. Но вместо рапорта капитан Верцинский проговорил:
— Казимир Казимирович Верцинский, — и протянул большую вялую руку.
Саблин невольно принял ее и вгляделся в лицо Верцинского. Что-то знакомое показалось ему в сивых волосах, жидкими прядями висевших вдоль высохшего черепа, в остром лице, из которого злобно и скучающе смотрели светлые глаза.
— Мы с вами нигде раньше не встречались? — сказал Саблин.
— Как же! — и нечто похожее на улыбку скривило лицо Верцинского. — Лет двадцать тому назад у товарища Мартовой.
Краска бросилась в лицо Саблину. Ему показалось, что этот странный человек сейчас дотронется до самого больного места его воспоминаний.
— Помните гимназиста с белыми волосами, который на вас нападал за ваш милитаризм. Вы-то тогда и внимания на меня не обратили. Фамилией моей не поинтересовались. Ваш интерес тогдашний был нам ясен. Ну а я-то к вам очень присматривался. Другой планеты человек.
Как-то сразу этот человек себя так поставил, что рухнули перегородки дисциплины и чинопочитания, не было блестящего свитского генерала, командира корпуса и захудалого израненного капитана, из штатских чиновников, но были два человека, связанные общею тайною.
— Текущая война вас, вероятно, совершенно излечила от ваших антимилитаристических заблуждений, — сказал Саблин, собираясь выйти и кончить разговор, который странно начинал его волновать, как некогда волновали споры на вечеринках у Вари Мартовой.
— Совсем даже напротив. С каждым днем я убеждаюсь в правоте наших мнений и в ваших заблуждениях. Именно война поставила тот штрих на нашем учении, которого нам недоставало.
— Мы об этом с вами когда-нибудь на досуге побеседуем, — торопясь к выходу, сказал Саблин.
— С особенным удовольствием. Милости просим сюда как-нибудь ночью. Здесь особенно хорошо. Тихо, как в могиле. Иногда проносятся над головою его чемоданы. Он ведь это место знает. Точно поезд гудит над головой. Куда-то шлепнет! Какого идиота русачка обратит в лепешку за веру, царя и отечество. Приходите, милости просим.
Было что-то жуткое в его пригласительном жесте, которым он, одновременно приглашая Саблина, запахивал полы своей шинели.
Он не пошел провожать Саблина по своему форту, он не считал это нужным. Вместо него у дверей вырос славный веселый юноша с розовым безусым лицом и, четко отчеканивая каждое слово, отрапортовал: «Ваше превосходительство, на форту Мортомм 13-й роты 812-го пехотного Морочненского полка, офицеров 2, рядовых 112, со стороны неприятеля ничего не замечено».
Саблин подал ему руку. Офицер поклонился и отчетливо представился:
— Подпоручик Ермолов.
— Вы из каких Ермоловых? — спросил Саблин.
— Мой отец помещик Ставропольской губернии.
— Давно на фронте?
— Четвертый месяц.
Рота уже была им разбужена и стояла на нижней ступеньке блиндажа. Молодые и старые лица внимательно смотрели на Саблина, и в них была осмысленность и понимание обстановки.
— Что же вы делаете, чтобы люди не скучали? — спросил Саблин у Ермолова.
— На балалайках играем. Нам из Земгора балалайки подарили, песни поем, читаем, вот книг мало, а просил прислать — прислали все неподходящее. Им читать нельзя. Брошюры разные, да еще Горького сочинения, Андреева — совсем нельзя им читать. Надо бы бодрое что. Мы не скучаем.
Саблин кончал обход форта. Доска на краю его указывала путь к 14-й роте на форт маршала Фоша.
— Пойдемте, — сказал он Козлову. — До свидания, милый поручик. Храни вас Господь!
Саблину хотелось перекрестить и поцеловать этого юношу, так непохожего на виденных им в тылу трех аяксов.
— Славный, славный офицер, — говорил сзади него Козлов. — Вся рота на нем.