— Мы против смертной казни. И сейчас — Спиридонова требовала от Ленина прекращения террора.
— Требовала прекращения террора от человека, только и держащегося террором… Глупо!
— Мы решили… — проронил Ипполит и замолчал, пытливо глядя на Федора Михайловича.
— Что же вы решили?
— Я не знаю, говорить ли? Это страшная тайна.
— Кажется, Ипполит, я еще юнкером доказал тебе,
что умею хранить тайны, — пожимая плечами, сказал Федор Михайлович.
— Мы решили устроить восстание. Здесь есть офицер
Попов — он наш. Нам еще удалось склонить комиссара почт и телеграфа Прошьяна. Одна батарея, несколько десятков матросов, рабочие обещали нам помочь. Ты понимаешь — coup d'etat (Государственный переворот (фр.)) устроить, как Наполеон… Бледный работает в Ярославле. Готовит восстание. Наши лозунги прекрасны: "Долой Брестский мир", "Долой предателей-большевиков". Еще один, еврей, — настоящий герой, — вызвался пройти по подложному документу к немецкому посланнику Мирбаху и убить его.
— А когда удастся, — англичане привезут в Питер Керенского и посадят его, Львова и компанию на трон… Да?
— Ты шутишь, шутка твоя, Федя, дурного тона.
— Я не шучу. Мне не до шуток, — усталым голосом сказал Федор Михайлович.
— Ты пойми… Наполеон так сделал во Франции, и как хорошо.
— Республика стала империей… Но у вас есть Наполеон? Парижу предшествовали Арколе, Египет, Палестина. Бонапарте знали его солдаты, и с ним шла удалая шайка молодцов. Кто знает Бледного? Кто теперь уважает Керенского? Какие же это Наполеоны? Нет, Ипполит, ничего из этого не выйдет.
Мы хотели просить тебя.
— То есть? Я-то тут при чем?
— Мы хотели просить, чтобы ты стал во главе военной части восстания.
— И кровью братьев своих тащил бы к власти Керенского, Камкова, Марусю Спиридонову, Гоца, Либера и Дана, чтобы окончательно утопить Россию в социализме?
— Большевики лучше, по-твоему?
— Большевики?.. Ипполит… Я четвертый месяц скитаюсь без крова и часто без пищи, все пытаюсь пробраться на юг и не могу. Проклятая фигура выдает. Моя бригада комплектовалась из москвичей, рязанцев и орловцев, и на беду у меня тут везде знакомые. Я знаю, что такое большевики. Наверху бедлам, сумасшедший дом, садизм крови и разврата, упоение властью, речами, смертными приговорами. А сейчас же под ними, их слугами — разбойный, уголовный элемент русского народа. Неужели ты думаешь, что твой Попов в Москве или Деникин с юнкерами смогут справиться с этими молодцами? Им море по колено. Им убийство — ничто, муки человека — развлечение, слезы жен и матерей в них вызывают довольный смех. Мы вернулись в средневековье, Ипполит, и по Москве рыщут опричники. Видал я как-то их знаменитость — отряд товарища Тулака. Чего-чего там нет! И блиндированный автомобиль, и две пушки, и десятки пулеметов, и громадные алые знамена с его именем, и конница, и казаки с пиками, и пехота, и женщины. И все это его имени. А сам Тулак — щуплый мальчишка, едва ли нормальный. Его отряд — это шайка грабителей. Ты посмотрел бы, как одеты! Прекрасные папахи, шинели, офицерская амуниция, шашки в серебре, сабли — все с замученных, казненных офицеров. А лица! Сытые, здоровые, с хмурыми серьезными глазами, с подвитыми чубами. Эти гулять могут. И они гуляют и будут гулять, пока не упьются кровью. Он там ведет какие-то переговоры, заключает миры, пишет декреты и не мешает им гулять по Руси, грабить деревни и города и трясти разгулом и мошной. Что же? Их ты остановишь своим бледным восстанием?.. Нет, Ипполит! Посмотри, что сделалось с Москвой!
Она кишит народом. По всем направлениям движутся люди, спешат куда-то, стоят толпами… Там раздался выстрел, там кричит крестьянин. У него отняли лошадь. Вот бегут врассыпную, а за ними гонится пьяный казак с красной повязкой и машет саблей. Разве это не Москва времен Ивана Грозного? Что слышны свистки паровозов, что гудят по рельсам трамваи и мчатся автомобили — это ничего не меняет. У Иверской — толпа. Захудалый поп в старенькой рясе украдкой служит молебен. Кругом мотаются красные флаги, кощунственные надписи колышутся ветром и скверная ругань прерывает молитвенные возгласы… По площади едет отряд. Посмотри на этих мальчишек на рослых лошадях, на их лица, довольные, счастливые. Пойми — им все позволено. Вечером смехом звенит Москва. Из кинематографов, из театров, с лекций, заседаний, с митингов льются народные толпы. Их только что разрешили от всякой морали. Два подростка напевают фокстрот и танцуют на улице. Матрос идет, обнявшись с барышней, солдат, укрыв шинелью девчонку двенадцати лет, ведет ее в баню на глазах у всех. Все позволено! Хмель разврата ходит по улицам. Никому ничего не стыдно… Этому перебродить надо… Или усмирить железной рукой… Не за большевиков, не за Ленина и Троцкого идет борьба, а за возможность этой шалой, развратной жизни… И мне понятно, что Тома убили. Убьют священников, убьют офицеров, убьют всякого, кто скажет, что это нехорошо…
— Когда же, по-твоему, все это кончится?
Когда перебесятся. Когда устанут лить кровь развратничать, когда потянет в логово и захочется отдохнуть…
— И что же? Молчать и ждать?
— Только сила может их смирить, а такой силы нет. Федор Михайлович повернулся к брату. На исхудалом почерневшем от голода лице сверкали глаза.
— Вспомни историю, Ипполит. Она повторяется. Иоанн Грозный создал опричников, государственных разбойников. И прошло полтора века, пока не вырубил их до основания Петр Великий. Болотников, Баловень, орды Ляпунова и Заруцкого, Разин, Булавин — буйные поросли семени, брошенного опричниками. Когда Петр спустил по Дону плоты с виселицами — на Дону поняли, что пришел конец вольнице, когда Петр собственноручно рубил головы стрельцам в Москве — на Руси поняли, что настал конец опричнине… Когда поплывут по рекам тела казненных чекистов и будут ссечены головы коммунистам, только тогда познает народ, что настал конец его мерзости.
— Так надо же кому-нибудь это сделать! — воскликнул Ипполит.
— Ни Бледному, ни Керенскому это не по плечу. И потому, Ипполит, спасибо за предложение, но уволь. Что-то не хочется браться за дело, не сулящее успеха.
— Что же ты будешь делать?
— Не знаю. Скитаться из дома в дом. Пока тепло, ночевать по сеновалам и в лесу, а там… Видно будет. Попытаюсь примкнуть к белому движению… Твой сын сказал мне: "Свет во тьме светит, и тьма его не объят…" И задал мне загадку… Не жизнь теперь, а томление. Если бы не Наташа, пошел бы прямо напролом. К казакам.
— Прощай, Федя… А жаль, что ты не с нами. Говорят, тебя любят солдаты.
Федор Михайлович вспомнил «чумазого» и усмехнулся. Как гримаса была его усмешка.
Он вылез изо рва и смотрел на брата. Шатающейся походкой уходил от него по дорожке Ипполит.
"Губернатора убил, — думал Федор Михайлович. — Губернатора убил, а теперь рад был бы, чтобы губернатор этот воскрес и сел бы на Москве с исправниками и становыми!.."
XII
Федор Михайлович ночевал, где придется. Если была непогода, высматривал, пустую дачу или одинокую ригу и устраивался на рваном пальто. Иногда стучался в избу, иногда шел в город. Раз в неделю, на рассвете, когда утихал солдатский муравейник, он крался на Арбат к сестре, где жила Наташа. В пустой прихожей квартиры, спящей глубоким сном, его встречала Наташа. Закутанная в платок, она садилась на сундуке, прижималась теплым родным телом к мужу, иззябшему на утренней росе, и говорила слова любви и ласки. Она приготовляла ему кулек с хлебом, жареным мясом, картофелем, чаем и сахаром — на целую неделю. Печальны были ее серые глаза. Было коротко свидание. Боялись, что проснутся дети, подсмотрят, донесут.
Наташа торопливо сообщала домашние новости:
— Федора, твоего крестника, в Красную армию забрали. Он на курсах. Венедикт пропал. Липочка надеется — к добровольцам пробирается… Маша, подумай, ей едва шестнадцать, ушла к районному комиссару машинисткой… Лена помешалась на фокстроте… Андрюшка невозможен… И, Федя, голод… голод… Мы уже чаю не пьем. Брусничные листья собираем… Грозят вселить жильцов. Не по работе комнаты занимаем…
Наташа крестила мелким крестом Федора Михайловича. Мокрыми губами, распухшими от слез, прижималась к его лицу. Смотрела долго, точно запомнить навсегда хотела. Не знала, придет ли в следующий понедельник или погибнет в этом муравейнике людей…
"Кто же я такое? — думал Федор Михайлович, возвращаясь в поля и леса. — Кто? Преступник? Но я не знаю, что сделал я преступного. Пусть скажут мне, в чем моя вина! Пусть судят… Казнят без суда!.. Почему я не У просто жить. Никому не мешать. Клеил бы, что ли, коробочки или книги переплетал. Кому я мешаю? А они будут казнить, уничтожать русский народ. Они убили из-за меня Тома, убили старика и старуху, где я жил, а я… Молчать?.. А что делать?!"
— Ваше превосходительство, — окликнул Федора Михайловича с другой стороны переулка чей-то тихий, приглушенный голос.
Федор Михайлович вздрогнул, поднял голову, но сейчас же опустил и сделал вид, что он совсем не "ваше превосходительство".
Окликнувший догнал его и тихо шепнул:
— Ваше превосходительство, зачем таитесь? Попа и в рогоже узнаешь! А меня не признали разве?
Бравый молодец шагал рядом с Федором Михайловичем. Высокий, статный, черноусый, чернобровый, большеглазый. Свежая гимнастерка на нем, черная фуражка на затылке, вся ухватка молодцеватого фронтовика.
— Капитан Руднев… Из фельдфебелей. Не изволите припомнить. Старый туркестанец. При вас службу в Джаркенте начал… Э-эх! Что-то там теперь!..
"Провокация, — подумал Федор Михайлович. — Держи ухо востро, Федор".
— А как же, — сказал он, протягивая руку. — Узнаю. Но каким вы франтом!
Дрянно звучал его голос.
— Вы где же? Служите? — спросил он.
— Да что, ваше превосходительство. Стыдно и признаться. Нанялся в Красную армию. Все при своем деле.
— Ну?..
— Только грех один. Разве же это армия? Опять-то посмотрите. Народ кругом голодает, есть нечего, одеться не во что, девчонки босые бегают, а они на арки, на флаги что кумачу тратят. Вы думаете — меня они одели по-прежнему. Все с чужого плеча, старого запаса. Производства, или швален, как у нас раньше бывало — так ничего этого нет. Эх… Горит матушка Русь, со всех концов подожженная.
"Держись, Федор, — провокация", — думал Федор Михайлович, идя рядом с бывшим фельдфебелем-туркестанцем.
— А вы, ваше превосходительство, как видно, не при деле? Видать, голодать приходится и одежонка плохая. Конечно, обидно. Знищал кругом народ. Вчора сам Ленин на площади Большого театра речь говорил. Народу тьма. Народу разве что слышно, что говорит. Ничего. В толпе полковник Рокосовский тоже стоит. Голодный. Глаза, как у волка. Шапку, значит, снял от почтения к Ильичу. Чудно… В былое-то время только бы крикнул: "Руднев, пли!" — и смели бы Ильича за милую душу… И что теперь только не делается! Вы посмотрите — Москва! Что потревоженный муравейник. И все суетится, все бежит. Страшно подумать, куда и зачем?.. А я так думаю, ваше превосходительство, пожалуйте к нам. Там Ленин свое, а мы свое… А?.. Свою бы линию повели…
— Вы простите меня, Руднев, — сказал Федор Михайлович, — я политикой не занимаюсь.
— Не верите вы мне, — с укоризной сказал Руднев. — Не верите… А, между прочим, ваше превосходительство, капитан Руднев присяги не нарушал. Капитан Руднев в сердце царя хранит, и будет день, капитан Руднев покажет, что он помнит заветы лихого Туркестанского стрелкового полка… Счастливого пути, ваше превосходительство. Не презирайте того, кто, основательно обдумав, пошел на крестный путь!..
Капитан Руднев козырнул Федору Михайловичу, и они разошлись: Федор Михайлович направо, Руднев налево…
XIII
Ипполит пришел к Липочке в обеденную пору. В столовой, бывшей в то же время и спальной Венедикта Венедиктовича и младшего сына Андрея, усаживались за стол, накрытый потертой клеенкой.
— Ипполит, Ипполит, — говорила, разливая суп, Липочка, — как-то еще девочкой я возмущалась деградацией нашего рода, и мы с Лизой все повторяли это слово. Вот теперь уже не деградация, а нищета настала. Фарфоровый сервиз, что мне от тети Лени достался, квартиранты, рабочие отобрали…
— Ты, Липочка, счастливая. Ты можешь у себя готовить, а мы с Азалией давно в общественную столовую по карточкам ходим. Пустая вода с воблой, и вобла, да такая жесткая, что не укусишь, — сказал Ипполит.
— У нас, слава Богу, «Почтель» заботится. Паек на руки выдают, — сказал Венедикт Венедиктович, потирая большие узловатые бледные руки. — А где Андрюша?
— На кухне. Прогнала руки умыть — грязный, как свинья, пришел. На огородах молодую картошку воровал, — сказала стройная, красивая Мария, старшая дочь, гимназистка, а теперь дактилотипистка и стенографистка местной чрезвычайной комиссии.
— А!.. Это хорошо! — оживляясь, сказал Венедикт Венедиктович. — Что же? Набрал?..
— Вот и он, — указывая грязным пальчиком на входившего ошарпанного гимназиста лет двенадцати, сказала младшая дочь Липочки — гимназистка Лена.
— Я возьму за три с полтиной женщину с огнем, — громко пел Андрей, кидаясь к матери. — Мама, мы потом сварим картошку? А… мама? Я жрать хочу!
— Поздоровайся прежде с дядей. Не говори таких стихов, не забывай, что у тебя сестры — барышни.
— Ах, мама! — воскликнула Лена. — Да что ты! Мы ведь совдепки! Нас этим не удивишь! С осени вместе с мальчиками учиться будем, а моя подруга Анюта Ползикова на днях родить будет и не знает, от какого мальчишки.
— Вот ужас! — воскликнула, краснея, Наташа.
— Тетя Наташа, — серьезно сказала Лена, — дело житейское. Самое обыкновенное. Инспектор сказал, что это даже хорошо. Социалистическому государству нужны граждане.
— Да ей, сколько лет? — вырвалось у Липочки.
— Пятнадцать… Она, мама, худенькая с лица стала. Ножки и ручки высохли. Совсем скелетик. А живот большой. Пузырем раздуло. Точно паук-сенокосец. И все лежит больше, — рассказывала Лена.
— Да, — чтобы переменить разговор, начал Венедикт Венедиктович, — и когда-то казаки и Деникин воевать перестанут. А тут еще чехословаки какие-то надвинулись. Все напасти сразу. И откуда что берется! А через их войну хлеба нет. Мяса давно не видали.
— Папа! У Сенюткиных кота ободрали, суп варили и ели. Говорят, вкусно, — перебил отца Андрей.
Да, до чего дожили! — вздохнув, сказала Липочка.
Мама, а правда, что, когда ты такая, как я была, — сказала Лена, — у вас были собака и кот?
— Да, — оживляясь и краснея пятнами, сказала Липочка. — У моей мамы была собака Дамка, а у брата Феди, твоего дяди, — большой серый кот Маркиз де Карабас. Еще было у нас два снегиря и чижик.
— Как странно, — сказала Маша, — собака… кот… птицы…. Да вы совсем буржуи, мама, были. У моего комиссара, и то нет собаки. Он всё фокса хочет завести. Даже красноармейцам-чекистам наказывал присматривать, не найдут ли кого с фоксом.
— Тебя не возмущает это? — тихо сказала Наташа Липочке.
— Ах, оставь, Наташа! — воскликнула Липочка. — Ну что сделать! Против рожна не попрешь, плетью обуха не перешибешь. Что хорошего делает Федя, что не идет служить? Весь исхудал! На босяка похож. Все ломается. Пошел бы — паек получил. Вон, на днях я его товарища Старцева встретила. На автомобиле едет, важный. Красная звезда на рукаве нацеплена, буквы какие-то. А рядом матрос. Запанибрата… Просто. Вот и Федя бы так… С матросом!..
— Боюсь, мой комиссар доберется до дяди Феди, — тихо сказала Маша. — Третьего дня они восемьдесят человек в расход вывели. Я списки переписывала. Спрашивал меня, нет ли у меня родни бывших военных.
Наташа сидела рядом с Ипполитом. Куски клецек, искусно выдуманных Липочкой из старого хлеба и картофельной шелухи, вязли в ее горле. Бледная, худая, с большими глазами, сидела она в простом платье своей работы, как мученица. Старалась не слушать, не вникать в этот новый, страшный, кровавый быт, тесно обступавший ее и давивший жестокой обыденщиной.
— Во времена проклятого царизма, — начал Ипполит, — когда мы боролись за свободу, каждая казнь царских палачей печальным похоронным звоном раздавалась по стране. О ней кричали. Мы собирались по углам и обсуждали меры, как спасти, если можно, и как отомстить, когда уже свершилась казнь. Мы мстили…
— Тише, тише… Ради Бога тише, Ипполит, — воскликнула Липочка. — Не забывай, что рядом жильцы-коммунисты. На Дику косятся, что он не записывается в партию. Подозревают, что Федя бывает. Разве можно — такие речи!..
— Что же? Молчать? — сказал Ипполит.
— Да, Ипполит, молчать, — сказал, хмурясь, Венедикт Венедиктович. — Понимаю, нелепица все это. Но, Ипполит, не нам, старым уже людям, переворачивать новый быт. Молодежь готовит себе будущее. Вспомни, и в наши дни бунтовали студенты да молодые рабочие, а старые чиновники скромно сидели по местам и ждали двадцатого числа да Станислава на шею.
— Нет, Венедикт, мой отец был либералом. Он не плыл по течению. Он всегда возмущался всякой несправедливостью.
— Ну, уж, где уж, что уж, — замахала тонкими руками Липочка. — Он-то ничего не делал. В карты играл да маму замучил. Возмущалась молодежь, а вождями были — жиды.
— Что же, евреи и теперь готовы идти. Канегиссер убил-таки Урицкого… и сейчас у нас…
— Оставь, пожалуйста, — сказала, краснея, Наташа, — евреи теперь наверху, и им ничего больше не надо. Но молодежь… Она гораздо выше, чем в ваши дни. Гораздо, гораздо, гораздо выше! Мои Светик, Игорь и Олег, твой, Липочка, Венедикт — пошли искупать вину отцов, и я верю, они победят.
— Добровольцам не удалось взять Екатеринодара, и Корнилов убит, — сказал Венедикт Венедиктович. — Пустая затея! Слабые дети идут против сильных разбойников.
— И победят, в конечном счете — дети! — воскликнула Наташа и встала из-за стола.
— Ох, Наташа, Наташа, не сносить тебе головушки, — сказала Липочка. — Бурлит в тебе казацкая кровь!
Поднимались с мест. Двигали стульями.
Я возьму за три с полтиной
Женщину с огнем, — прыгая через стулья, пел Андрей.
Маша вышла из комнаты. Она сейчас же вернулась в большой нарядной шляпке с цветами и, натягивая на красивые тонкие руки перчатки цвета creme (Кремовый (фр.)), сказала:
— Я пойду, мам. Мой комиссар приглашал меня сегодня в танцульку, обещал шоколадных конфет принести.
— А я с Андреем, — сказала Лена, — в кинематограф идем на Арбатскую площадь. Ужасно интересная фильма идет — "Пара гнедых". И в первой картине похороны. Покойница лежит. Лидия Рындина играет. Ужасно драматично.