— Ну вот видишь… — Гриценко снова сочно поцеловал солдата и, слегка толкнувши, сказал, — ступай.
Но едва тот повернулся, как он крикнул:
— Песенников! Захар, даж-живо… Моих!
— Эх, Павел Иванович, — сказал Воробьев, — четыре часа утра. Люди спят еще, а там на уборку надо. Ну какие песенники!
Гриценко улыбался широкой радостной улыбкой.
— Х-хочу! Ж-желаю… Хочу показать пижону, что люди меня любят и что это ничего, — он сделал жест рукой. — Они на это не обижаются. Лишь бы любили их и не помыкали. Так-то, милый Степочка. И не препятствуй мне. Две песни… Понял? Две песни. И он споет нам — сей юный, — он захохотал, — Лев Толстой!
Саблин пожал плечами и отошел. Сердиться на Гриценку он не мог.
II
В ожидании песенников карты расстроились. Маноцков сердито говорил корнету Ротбеку, одного выпуска с Саблиным, и поручику Бахметеву, заядлому спортсмену:
— Я вас уверяю, мой Фигаро прыгнет.
— Через стул? — спрашивал Ротбек.
— Через стул.
— Обнесет, — убежденно говорил Бахметев.
— Никогда. Все дело в дрессировке. Надо, чтобы лошадь поняла. Или хотите, через веревку, на которой я повешу носовой платок.
— Ну это легче. Но через стул?
— Хотите пари? Завтра у вас в манеже. Я приеду.
Степочка ходил мягкими шагами вдоль стола и недовольно поглядывал на дам. Они не догадались вовремя уехать и теперь задерживали игру в карты. При них не хотели играть.
— Вы бы спели нам что-нибудь, Катерина Филипповна, — сказал он. — А? Что так-то сидеть?
— И то под гитару? — подсаживаясь к дамам, сказал Гриценко. — Ну!
— Ну, — сказал и Степочка, который и сам недурно певал цыганские романсы тоненьким, жидким, но верным тенором.
Китти встряхнулась. Разрумянившаяся, молодая, чуть начинающая полнеть, она была очень хороша.
— Хотите «Письмецо», — сказала она.
— Идет! — воскликнул Гриценко и, раскачиваясь и помахивая декой гитары, стал брать аккорды.
пропела Китти, и вдруг с разных концов столовой настроившийся хор дружно подхватил вторые строки куплета.
— Отлично, браво! браво, — крикнул Степочка.
Гриценко фальцетом, без голоса, но музыкально и верно, сверкая цыганскими глазами, завел второй куплет.
Все гости громко хохотали, Китти и Владя веселее всех.
— Нет, Саблина заставьте петь, юнкерскую, — закричал румяный Ротбек и потащил Саблина к пианино, стоявшему в углу.
Саблин взял несколько аккордов. Офицеры подошли к пианино. Маноцков с Бахметевым остались в стороне, они все спорили.
— Ты говоришь, минута двенадцать. Никогда.
— Это дерби! — кипятился Маноцков.
— Дерби! — минута восемь. Ну, хочешь пари.
Саблин взял бравурный аккорд, лицо его разгорелось и стало шаловливым. Бойко играя веселый марш, он только сказал первое слово, как все дружно грянули:
Юнкерская песня про училищного офицера Цирга, полная циничных намеков, весело гремела, и звонкий голос Китти выделялся среди мужских голосов в самых рискованных местах.
III
Пришли песенники. Их было 25 человек, и с ними толстый заслуженный вахмистр. Солдаты были в свежих белых рубахах, подпоясанных лосиными ремнями, в чистых рейтузах и ярко начищенных сапогах со шпорами. Вахмистр был в мундире, расшитом золотыми и серебряными шевронами, с медалями на груди и на шее и с цепочкой из ружей за отличную стрельбу. Они принесли с собою аромат тополей, утра и весны и запах крепкой сапожной смазки.
Степочка поздоровался с ними. Запевало — молодой солдат, эскадронный писарь, невысокого роста, худощавый, с интеллигентным лицом — вышел вперед, заложил руки за спину и выставил ногу. У него был очень хороший тенор, он был музыкально образован и знал себе цену. Злыми глазами он оглянул всю столовую, вино и женщин и запел звонким, за душу берущим голосом:
Он взмахнул рукой, обернулся к хору, и хор чуть слышно мягкими аккордами проговорил:
— Нет, — размякая от песни и от горделивого сознания, что это его песенники, его эскадрон, сказал Гриценко, — вы послушайте, как наш свирепый Саша Саблин с Любовиным дуэтом поет. Опера.
— Спойте, Саблин!
— Саша, спой! — раздались голоса.
Саблин отошел от пианино и стал перед песенниками. Хороший музыкант, привыкший в корпусе и в училище петь в хоре, Саблин теперь увлекался запевалой Любовиным и его тенором и все мечтал отдать его в консерваторию и на сцену. Любовин учил его новым песням, таким, каких Саблин не знал.
— Давай, Любовин, твою, — сказал Саблин.
— Слушаю.
Два голоса слились в братском объятии и пошли рассказывать кольцовскую «Песнь бобыля».
Китти, сидя рядом со Степочкой, пожималась, поводя плечами, щурила свои синие глаза на Саблина, завороженная его красотою, молодостью и силой.
— Степочка, — шептала она Воробьеву, — неужели правда, что Саблин — никогда? ни разу?
— Ну да, конечно, — говорил Степочка, разглядывая кольца на руке у Китти и перебирая ее мягкие горячие пальцы.
— Нет, этакая прелесть! Совсем даже не знает? Не видал?
— Уверяю вас.
— Этакий восторг! Степочка, милый. Устройте мне его. Устройте, чтобы я была… первая… Хорошо?
— А хочется? — улыбаясь спрашивал Воробьев.
— Ах… И даже — очень!
— Ну, ладно!
— Вот милый!
— Тише вы.
Степочке надоели эти песни. Шесть часов утра уже. Яркое солнце безстыдно глядится в закрытые окна, и слышен благовест.
— Надо кончать, Павел Иванович, и на уборку, — сказал он.
— Ну еще одну… Мою! — сказал Гриценко.
— Командирскую, — приказал вахмистр. Хор разом весело грянул:
Широко лилась любимая Гриценки.
Песенники кончили песню. Гриценко встал и торжественно перецеловался с солдатами. Слезы блистали у него на глазах. Он искренно любил в эту минуту их всех. Он достал двадцать пять рублей и дал их вахмистру.
— Спасибо, братцы, — тронутым голосом сказал он.
— Рады стараться, ваше высокоблагородие, — крикнули песенники.
— Ну и по домам. Утренние занятия я отменяю, вахмистр, — сказал Гриценко.
Песенники стали выходить. Поднялись и дамы.
— Корнет Саблин, — повелительно сказал Степочка, — проводите барышень домой.
— Но… господин полковник, — смущенно проговорил Саблин, — я…
— Никаких «но», дорогой мой. Вы один не играете в карты и вполне трезвы. Ну… Марш!
Саблин развел руками и, неловко подходя к дамам, сказал:
— Я к вашим услугам…
IV
В карете они молчали. Было душно, пахло духами и вином. Владя сидела бледная, ее укачивало, она едва держалась. Китти была пьяна от вина, но еще более ее пьянила близость молодого офицера. Его благородный поступок, его пение, молодость и красота — все туманило ее, и она до боли хотела его. Говорить она не решалась. Она боялась испугать его, робкого и застенчивого, и в голове создавала план, как победить его.
Ехать было недалеко. На Офицерской, у высокого, еще спавшего дома остановились. Дворник открыл калитку ворот. Тут же под воротами был и подъезд. Китти позвонила. Пожилая, солидная горничная в чепце и переднике в кружевах открыла дверь. Лицо ее было спокойное, безстрастное.
Саблин стал прощаться.
— Куда же вы, милый человек, — сказала ласково Китти. — Нет. Прошу вас, зайдите ко мне на минуту. Мне надо написать два слова Гриценке. Ну, пожалуйста!
Неловко сняв пальто, с фуражкой в руках, Саблин вошел в гостиную. Шторы бледно-желтого цвета были опущены, но солнце лило яркие лучи, и во всей комнате стоял приятный ровный свет. Большое зеркало в золоченой раме было между окон. Внизу в золотой же корзине были гиацинты, и их пряным запахом была напоена вся квартира. Другая большая корзинка с гиацинтами была поставлена у окна на золоченой жардиньерке. Вдоль одной из стен стоял большой рояль, накрытый шелковым покрывалом бледно-сиреневого цвета с японской вышивкой. Над роялем висел портрет Китти, неискусно сделанный пастелью начинающим художником. На рояле были фотографии юнкеров и очень молодых офицеров. На противоположной стене висело зеркало и полочки, уставленные фарфоровыми и бронзовыми безделушками. У стены, противоположной роялю, был круглый стол со скатертью, на нем высокая лампа с шелковым абажуром, и под ней альбомы. Подле стола, на ковре, были диван и кресла, такие же кресла стояли и в простенках. От всего веяло дешевою рыночной роскошью, сквозь которую сквозил и некоторый вкус хозяйки. Мебель, занавески и покрывало были выдержаны в одинаковых тонах — бледно-сиреневых с золотом. Такой же был ковер, такая же и лампа. В углу, на камине, в больших рамках из мореного дуба на почетном отдельном месте были большие фотографические портреты Государя Императора и Императрицы. Три двери вели из гостиной. Одна в маленькую темную прихожую, другая направо в комнату Влади и третья налево в комнату Китти. Эта дверь была занавешена японской портьерой из камыша и бус.
Владя не прощаясь быстро прошла в свою комнату и сердито захлопнула дверь. Китти ушла к себе, но двери не закрыла. Саблин остался стоять посередине гостиной. Чувствовал он себя преглупо. Хотел уйти, но неловко было уйти не попрощавшись, тайком, как вор.
Китти и не думала писать письма. Было слышно, как она снимала платье, ходила по комнате, мурлыкая песенку, сняла башмаки; скрипел корсет. Она подходила к дверям, и сквозь камыш и бусы Саблин в полутьме спальни видел стройную белую фигуру в соблазнительном белье. Запах гиацинтов туманил голову и наполнял воздух чистотою и свежестью.
Так прошло минут пятнадцать. Слышно было, как в комнате лилась вода, Китти приводила свой туалет в порядок. Наконец, тихо ступая по паркету и ковру, она вышла в гостиную. Золотистые волосы были сложены в красивую греческую прическу, и по-гречески же, как видал Саблин на картинах Бакаловича и Семирадского, были туго перевязаны голубыми лентами. Лицо, несмотря на безсонную ночь, было свежо и юно. Подрисованные глаза блестели из-под казавшихся громадными от туши ресниц. На ее плечи был накинут японский лиловый шелковый халатик, нежно облегавший ее тело. Она мягко, по-кошачьи, мелко шагая босыми ногами, подошла к зеркалу и стала, горделиво оглядывая себя через плечо в зеркало, в кокетливую позу натурщицы.
— Ну что, не долго? — сказала она словами, а глаза ее говорили: «ну посмотри, какова я. Ну что же? Я вся твоя! Бери, сжимай меня! Снеси на своих сильных молодых руках в спальню… Можно. Позволено».
Саблин молчал. Он тяжело дышал. Кровь то приливала к его лицу, то отливала. Туман застилал глаза. Но более всего он был сконфужен и смущен. Он не знал куда девать руки и безпомощно мял фуражку.
Вдруг лиловый халатик, державшийся на одной пуговице, мягко соскользнул с плеча и упал вокруг ног Китти, и она стала на нем, обнаженная. Солнце сквозь шторы бросало на нее теплый прозрачный свет, и она стояла перед юношей дивно прекрасная в своей наготе с безупречными линиями ног и спины. Чуть улыбаясь, смотрела она на него и медленно поворачивалась перед зеркалом, видная вся.
Саблин тяжело вздохнул, но не тронулся с места. Китти казалась ему безконечно красивой, казалась богиней, и в этот миг он забыл, кто она.
Китти ждала. Прошла томительная минута. Вдруг жгучий стыд охватил ее. Она закрыла лицо руками. Взглянула еще раз из-под пальцев на Саблина и, быстро подобрав халатик и кое-как закрываясь им, убежала к себе в спальню, захлопнула дверь и два раза щелкнула ключом.
Не страсть, но стыд и смущение прочитала она в чистом взоре прекрасного юноши и в эту минуту почувствовала, что она его любит — слишком любит, чтобы сразу отдаться! И если бы теперь Саблин ломился к ней в двери, стучал, умолял и просил его впустить, она бы не пустила его ни за что. Ей было мучительно стыдно. Уткнувшись лицом в подушки, она стыдливо натягивала на себя до самых ушей одеяло и тихо плакала от горя, смешанного с ликующим восторгом.
Саблин постоял еще с секунду, как будто о чем-то раздумывая. Прислушался. Из комнаты Влади неслись задушенные стоны. Владю тошнило. В комнате Китти была полная тишина. Саблин прошел в прихожую. Там не было никого. Он надел на себя пальто, тихо отложил крюк с двери, открыл американский замок и быстро вышел на лестницу.
V
Кровь стучала ему в виски. Он чувствовал себя сильным, бодрым. Спать не хотелось. Земля горела у него под ногами, он шел пешком, быстрыми шагами, мягко позванивая шпорами. Запах гиацинтов и образ обнаженной женщины его преследовали. Теперь, оставшись один, он был смел с нею. Ему хотелось обнять и схватить ее, но он не мог вернуться. Он представлял себе темную прихожую, горничную со строгим лицом, вешалку и понимал, что ничего не выйдет, что он сгорит со стыда в этой тихой гостиной, полной утреннего затуманенного света, лиловых тонов и лилового запаха гиацинтов.
Он вбирал полною грудью утренний свежий воздух и торопился к казармам. Когда он вышел на канал, он остановился от красоты, в которой ему представился Петербург. Утреннее солнце с голубого неба золотило волны речки, рябившей от набегавшего ветерка. Грязная река казалась синей. Башня и портал реформатской церкви на фоне уходящих вдаль домов были исполнены строгого очарования. По свежему, пахнущему смолой торцу, четко отбивая ногами, бежал на утренней проездке нарядный серый рысак. Городовые в длинных черных кафтанах и фуражках стояли на пустынной улице. Лиственницы Исаакиевского сквера несли с собою печаль севера, и ярко, застилая полнеба, горел громадный золотой купол, окруженный тонкими колоннами, громадными ангелами с факелами и небольшими куполами. С левого бока неуклюже надвинулись на него темной сеткой леса, но и леса нравились Саблину, они напоминали ему годы детства, и без них Исаакиевский собор не был бы родным для него.
Александровский сад покрывался пухом молодой зелени. Мягкая трава тоненькими иголками проступала из земли. От Невы шло могучее дыхание свежести, простора и шири. Бледное небо и колонны сената, широкое здание манежа. Адмиралтейство, просвечивающее сквозь сучья и стволы сада своими белыми фасадами, чередующимися с колоннадами и арками ворот, — все в эти утренние часы полно было особенной прелести, и она странным образом в мыслях и воображении Саблина сплеталась с прелестью золотокудрой обнаженной Китти…