Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Единая-неделимая - Петр Николаевич Краснов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В слободском управлении получали официоз — «Донские областные ведомости». Там читали объявление о розысках, о пропавшем и пригульном скоте.

Все газеты приходили жухлые, пожелтелые и с выцвелыми серыми буквами шрифта. Они долго лежали на степном солнце в пыльной почтовой конторе.

Почта приходила два раза в неделю. Привозила синие и желтые пакеты в конвертах, склеенных из старых казенных дел, несколько писем от ушедших на военную службу, да эти четыре газеты. Получатели сами являлись в контору» и чиновник, седенький старичок, мышиного цвета и сам похожий на мышь, разбирая письма, говорил получателям:

— Вы бы, Недодаев, оповестили Ершова, Агея Ехвимовича, письмо ему тут вторую неделю лежит. Нехай сами зайдут, а то парнишку спосылали бы. Може, что важное.

Недодаев смотрел на желтое письмо с каракулями написанного рыжими чернилами адреса и говорил:

— Коли не запамятую, скажу. А то дайте мне, я внучку пошлю. Девчонка быстрая. Снесет.

— Возьмите, возьмите. Может, что им нужное, спешное. А то, вишь ты, вторую неделю…

II

Недодаев заложил письмо за пазуху и пошел по непросохшей весенней грязи на край слободы.

«Может, пишут Агею Ефимовичу что важное, а может, и пустое. Пожалуй, снесу сам. Агей Ефимович человек порядошный. Худого за ним не видать. Опять сын у него больно замечательный. Дал Бог таланту человеку. Поет на крылосе, что твой архангел. И начетистый парнишка».

Хата Ершова стояла на краю слободы, немного на отшибе, на верху оврага, и окнами выходила в степь. Здесь улица была поуже, журчали по размытым, желтым песком, заплывшим руслам ручьи, стекавшие со степи, по середине обнажался камень. Было суше и свежим ветром обвевало лицо Недодаева…

Ершова он нашел на дворе. Ворота были раскрыты, и Ершов, мужик лет сорока, с рубленым строгим лицом, прилаживал колесо на телегу. Черная ось, густо намазанная дегтем, ярко блистала темно-синими бликами на солнце, маслилась и призывно смотрела на колесо.

— Собираетесь, что ль, куда?

— Да, кубыть не довелось ехать, — задумчиво сказал Ершов, обтирая ладонь об холщовые штаны и подавая руку Недодаеву.

— Дорога-то ноне…

— Чего дорога?

— Чижолая, говорю, дорога.

— Известно… Весне… Март месяц…

— Кабы где и не утонуть совсем.

— Оченно даже просто.

— А ехать зачем?

— А вот зачем. Писал я брату на конный завод, чтобы, значит, следил, как Морозова помещика сынок на завод приедет, чтобы тут, значит, дать мне знать. Поговорить хочу с ним. Сына, Димитрия, в полк устроить. А он, Морозов, значит, как выжереб идет и случка, завсегда, сказывают, на заводе бывает. Лошадник большой.

— В отца пошел.

— Сказывают, даже больше. И вот, вишь ты, третья неделя пошла, а ответа нету.

— Постой! Да ведь я к тебе с тем и шел, с ответом, должно. Письмо, говорю, тебе нес, с пошты.

Недодаев вытянул письмо из-за пазухи и сказал, передавая его Агею Ефимовичу:

— Вот история, можно сказать! Шел, письмо тебе нес. Нарошно. А пришел, чуть, было, не забыл.

— Пойдем, што ль, читать.

На деревянном, из тонких досок сколоченном крылечке, шедшем коридорчиком вдоль мазанки, лежала старая грубого холста подушка. Об нее тщательно обтирали ноги. По коридорчику с тонкими столбиками порхал свежий весенний ветерок. Серая в желтую и черную полоску, узором тканная дорожка лежала на скрипучих досках. Против двери, носиком во двор, висел глиняный рукомойник на веревке, а под ним, на песке — солнце жаркое, блистая золотом, лежал низкий, широкий, медный таз. В сенях, в кадках, стояло два больших олеандра. Между ними деревянная вешалка. Повесили на нее шапки. — Цвести будут леандры-то? — спросил Недодаев.

— Нонешний год беспременно должны.

— У морозовского садовника достал?

— У него. Еще он мне обещал розу. Ну, понимаешь, удивление одно. Цветет без перерыву.

— Садовод!.. — протянул Недодаев.

Агей Ефимович пропустил гостя вперед. В горнице перекрестились на образа. Висел большой Спас Нерукотворный, темно-коричневый лик, в золотой фольговой ризе с нарисованными камнями, и еще образов шесть поменьше. Сверху были заткнуты вербочки от прошлого года, пыльные и потемневшие, розовые бумажные розаны и стояла сухая просвирка. Пониже, на полочке восковые свечи лежали пучком и между ними две с восковыми флердоранжами и большое фарфоровое яйцо.

Окна были занавешены кисейными занавесками. Вдоль стен стояли открытый шкаф с посудой, деревянный диван и стулья, со стен глядели литографии и фотографические карточки в орехового дерева рамках.

В хате, с полотенцем в руках, перетирала посуду жена Агея Ефимовича — Аграфена Мануйловна. Высокая, стройная, лет сорока, с темным загорелым и смуглым лицом и черными острыми глазами на желтоватом белке, повязанная пестрым в горошинах платком, она поклонилась Недодаеву и сейчас же ушла в соседнюю комнату.

Агей Ефимович достал круглые очки, надел их на нос и приступил к чтению письма.

— Ну, что пишут? — спросил, севши на диван, Недодаев.

— Ехать надоть. Вот что пишут. Семнадцатое марта сегодня. До двадцать второго Сергей Миколаевич, паныч, значит, на заводе. Ехать надоть. Приеду и скажу: вот он — я. По какому такому делу? За сына хлопотать. Явите божескую милость, в музыкантскую команду сына устройте. Большое от Господа дарование имеет мой сын, и Царю верно послужит, и кальеру исделает.

— Беспременно исделает. Ему на валторне играть али на кларнете.

— Сказал — тоже! Отец Федор говорит, у него дарование первый голос играть. Это, понимаешь, штаб-трубачом может стать. Тут тебе жалованье, квартира, заигрышные деньги, — на дорогу парень станет. В полку надоест, — в любом оркестре место готовое. Нашего бригадного оркестра музыкант в Императорской опере после играл, — вот она музыка какая! Это не сапоги точать. А он у меня, сын-то, к крестьянскому делу не охочь.

— Молодой еще. Приобыкнет.

— Нет, сват… Должно, материна кровь в ем играет. Казацкая. Не домушный он у меня. Забота!.. Вот он, значит, сын у меня. Воспитали, взростили, слава Христу, что твое панское дите. Ничего не жалели! Единственный он у нас. А чужой… Ну, не понимаю я его. Дед Мануил наш беседы с ним ведет, тоже руками разводит. Откуда что берется? Библию читает, псалмы наизусть знает, в церкви поет, отец Федор не нарадуется. А на Рождестве пришел он ко мне туча тучей, и говорит, это отец Федор-то говорит: «Афеист у тебя твой Димитрий. Ты бы его поучил. С учителем Ляшенкой близость имеет, а сам знаешь, сколько из-за Ляшенки в шестом году народу перепороли. А сам сух из воды вылез. Окружного Атамана встречал, стихи ему подносил. Вот он, какой Ляшенко… Полукаровых тогда двоих в Сибирь угнали, Лазурченка отца с сыном в тюрьме полтора года держали, а Ляшенке ничего».

— Язык имеет.

— Язык… Вот и у Димитрия моего язык. Откуда что берет. Разговоришь с ним, — а он: «Вы, папаша, этого не понимаете». Чтобы руку, когда поцеловать, шапку снять, и не принудишь никак. «Это, говорит, унижение личности».

— В полку обучат.

— Я сам так располагаю. Обучат… Опять же морозовский паныч там служит, присмотрит за ним. В случай чего заступится. Свой человек. Вот, значит, и хочу я его свезти и предоставить его благородию: посмотрите, мол, какого сына взростил! Годится в Императорскую гвардию на инструменте, каком укажете, играть?

— В час добрый. Когда же поедете?

— Да, завтра. Из утра. Прохлаждаться некогда. Чтобы к Благовещенью и домой.

— Ну, в час добрый. Бывайте здоровеньки.

— Спасибо на добром слове.

III

Сын Агея Ефимовича Димитрий принял известие о поездке на конный завод безрадостно и равнодушно.

— Прямо чурбан ты какой-то окаменелый, — выговаривал ему отец. — Перед тобою, может, какая кальера разворачивается, а он хоть бы што. Идол каменный! Может, перед Царем играть сподобишься!

— Перед Царем играть… Эка невидаль!.. Я так понимаю, — ежели самому Царем стать, это куда ни шло!

— Кш! кш!.. Как язык-то у тебя не отсохнет! Грому на тебя нет! Бога ты не боишься!

Димитрий стоял неподвижно и смотрел в сторону, в окно, мимо отца. Он был красив тою крестьянскою красотою, что требует только резца, чтобы засверкать и поразить изяществом и силой. Непокорные, темно-каштановые волосы упрямыми вихрами, густыми и плохо поддающимися гребню, торчали султаном во все стороны, как перья на хвосте у петуха. Лицо, без усов и бороды, от загара и степного ветра было смугло, и резки и прямы были точно литые из чугуна черты его. Он походил на мать. Темные глаза были прикрыты густыми ресницами и смотрели из-за них, как узник сквозь решетку. Скрывали глаза мысли и от того казались еще красивее. Большой, прямой и тонкий нос был правильно отточен и делил лицо на равные части. Четкий овал лица замыкался упрямым, жестким, волевым подбородком. Но жесткость лица смягчалась нежной женственной улыбкой тонких, ярко очерченных губ, открывавших ровные, нетронутые, прочные и слегка желтоватые зубы. Из белой ситцевой рубашки выходила тонкая и загорелая шея, с сильными мускулами и чуть выдававшимся кадыком. Выше среднего роста, широкоплечий и стройный, он стоял, опустив руки, не зная, куда их девать, и от всей его мощной и легкой фигуры веяло силой.

— Ты скажи, Митенька, может, и правда не хочешь? — сказала мать. — Мы неволить не станем. Тебе же добра ищем. Как ты музыкант хороший, где ж тебе и учиться как не в Питере?.. А когда не хочешь… Может, и правда к крестьянскому делу приобыкнешь?..

— Нет, мамаша… На земле работать мне не охота. Грязное дело. Как порешили, так пускай и будет. Одно мне неприятно… Протекции просить… плакаться… С Сергей Николаичем разговаривать не охота.

— А ты поклонись ему… — сказал отец. — От поклона не отсохнет спина-то! Не заболит. Он барин наш, благодетель. Папаша его, Николай Константиныч на волю нас отпустил и землей наделил, Бога гневить нельзя. Не обижал никогда. И семенами ссудит, когда надо, и бугая либо жеребца одолжит. Денег не брал, обиды никакой не делал.

— А в запрошлом году громить Морозовское имение наши ходили?

— Затмение, Митенька, было. Кто его знает, что такое на их нашло. Люди-то темные. Нехорошо оно, понятно, поступили.

— Кто его знает, где хорошо, где нехорошо, — сказал Димитрий. — Да я сказал вам: поеду. Хочу, и, правда, счастья попытать. Людей посмотреть.

— Ты, мать, на дорогу-то коржиков нам испеки да ватрушек. Я чаю большим шляхом не ехать, а Дурновскою балкою, посуше будет, коням не так тяжело. Днем на стану у зимника перестоим, а к вечеру вот мы и на месте. Кони незаморенные, парой поедем, тут и всего-то семьдесят верст. Где и рысцой сподобимся, по верхам, где посушее.

— Свое дело исполню… Знаю, — тихо сказала Аграфена Мануйловна.

С тоскою смотрела она на сына. Тоже, как и отец, не понимала она его. Материнским сердцем своим желала ему счастья. А где оно, это счастье, не знала. Видела только одно: вырос, ушел он от них и стал чужой и неприступный.

IV

Под вечер, когда солнце спустилось к степным просторам, Димитрий вышел за базы отцовского дома. Остановился, засмотрелся на запад и задумался. Многое вспомнилось.

Солнце, огнем налитый пузырь, было низко над землею и висело в стылом небе, холодном и прозрачном, как хрусталь. После дневной оттепели начинало подмораживать… В темных земляных бороздах потрескивали сжимаемые льдом лужи и белыми лучистыми кругами стягивались между комьев черной, тяжелой, еще липкой земли. Воздух был свеж и полон запахом земли. Просторы его вливались в грудь, как здоровый напиток, и степь, однообразно черная, тянулась до самого солнца, ровная и мутная вдали. Небо, как опрокинутая чаша из бледного аметиста, стыло и темнело, мигая невидимым зраком.

«Пойду из земли сей в землю хорошую и просторную, где течет молоко и мед, в земли Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Гергесеев, Евеев и Иевусеев…» — подумал библейским стихом Димитрий и тут же подумал о деде Мануиле, отце матери. Красивый, иконописный был старый дед, словно сошел с образа старого письма, что твой Никола Чудотворец, а насчет церковного — мастер был и начетчик.

Чуть не всю Библию наизусть знал. И вспомнил Димитрий такой случай.

Было ему, Димитрию Ершову, восемь лет. Вышел он с дедом до рассвета в степь. Степные дали чуть намечались в розовом тумане, мутные и прозрачные. Облако, длинное, тонкое и серое, висело на восток, а под ним раздвигалось и светлело небо. Было оно зеленое, холодное и далекое. Дед поминал тогда земли Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Гергесеев, Евеев и Иевусеев. Казалось Димитрию, что если идти так все на восток, к стынущему стеклу под тонким облаком, то и придешь в эти хорошие и просторные земли, где течет молоко и мед. Таинственные Хананеи, Хеттеи, Аморреи, Ферезеи, Гергесеи, Евеи и Иевусеи представлялись ему людьми необычайного роста, сажени по две или больше, коричневые, обросшие густою шерстью, на людей непохожие. И ходили они, должно быть, на согнутых ногах. Ступит, — и сажень пять одним шагом отмахает. А в руках несли они дубины. И, когда смотрел Димитрий на тонкое далекое облако, чудилось ему, что стоят под ним толпы людей, склонились на одно колено — и поджидают их, и это не то Хеттеи, не то Иевусеи собрались истребить их в степи. Там, далеко полна чудесами степь, а тут была она скучная, однообразная, и полевые дорожки обозначались только репехами да чертополохами, что вдруг выдвигались из сумрака нерастаявшей ночи. На востоке невидимые люди разводили костры, и желтело небо, тлело и загоралось пожарами красных углей. Дали, становились шире. Там солнце вставало, и не могли быть там люди такие же, как в Тарасовке.

— Деда! А какие такие были Хеттеи?

— Хеттеи, Митенька… Как сказать? На манер калмыков, должно, были Хеттеи.

Не удовлетворил ответ Димитрия. Простым очень показался. Нет, не такие были Хеттеи. А непременно козьею шерстью обросшие.

— А Ферезеи, деда?

— Ферезеи?.. Ну, те совсем, сказать правду, как армяне. Первые надуватели были эти Ферезеи.

Не лазил за словом в карман дед. Но не удовлетворили Димитрия его объяснения. Если такие Ферезеи и Хеттеи, то и смотреть их не стоит.

После Ляшенко учитель ему все объяснил. Глупая книга — Библия, так и сказал. Не святая и не священная, а так, просто сказки. Ничего в ней нету божественного.

— А как же, Алексей Алексеич, все в ней красиво так описано? Не от Бога разве?

— От людского таланта. А Бога и нету вовсе, Бога люди придумали, чтобы народ в темноте держать.

Тогда Димитрий хоть и не поверил Ляшенке, но в деде Мануиле усумнился. Так и остался между ними двумя. Между верою и сомнением.

В то самое утро летнее, что вспомнилось теперь Димитрию, когда было ему восемь лет и когда вышли они до зари, шли они с дедом Мануилом к помещику Морозову в Константиновку. Увидал там Димитрий яблони большие и маленькие, и яблоки на них такие, каких не было ни у кого в слободе. И сад стоял огромный, десятин на двадцать, а кругом росли высокие тополя, колонны стройные, небо подпиравшие. И шла вокруг сада кирпичная ограда, железом крытая, а в железе были гвозди, чтобы нельзя было перелезть. Что твоя крепость Иерихонская был тот панский сад.

— Деда, это все Морозовское? — спросил Димитрий.

— Да его же, — вздохнул дед.

— И степь его?

— Все ему определено.

— А почему Морозовское?

Дед не ответил. Он входил в ворота, бороду расправил, вынул расческу, волосы пригладил и приосанился.

— Причепуриться, Митенька, надобно. Он генерал, Морозов-то. Ты бы рубашечку, тово, обдернул бы.

— Генерал, — протянул Димитрий, закладывая пальцы в рот. — А почему он генерал?

— Царь его так назначил. Ученый он очень, ну и богатый. Ты меня тут обожди. Я покеля схожу. Только никуды не ходи, потому тут собаки злые.

Димитрий собак не боялся. Чего там собаки! У самих разве нет их? Дед пошел на крыльцо, а Димитрий шагнул калиткою в сад. Ну, и попал же! В тридевятое царство, — в землю хорошую и просторную, где течет молоко и мед, должно — в Хананейскую землю попал.

Дорожки были усыпаны тонким белым песочком. Таинственными стежками они исчезали в темной тени густо разросшихся кустов. Цветы невиданной красоты поднимали пестрые головки из возвышений, обложенных яркою зеленою травою. Где-то журчала и тенькала вода, точно проливалась по пруду крупным дождем. Димитрий пошел туда. Идти было страшно. За каждым кустом таилась опасность. Вдруг раздвинулись кусты и стали поодаль. В зеленой раме выглянул из-за них высокий белый дом с колоннами. Большой… Не меньше, чем церковь в Тарасовке. Дом стоял на холме, и к нему вели длинные широкие ступени белого камня. По бокам их в больших горшках и кадках были растения удивительного вида. Они вились зелеными змеями, спускались к земле или торчали толстыми мясистыми шапками, точно дедова папаха, были они в пупырышках и пылали огненными цветами. Против дома, над каменной чашей высокою струею била кверху вода. Голая каменная баба обнимала руками птицу, похожую на гуся, и из клюва той птицы стремительно к небу летела вода, рассыпалась на капли и упадала крупным дождем в чашу. От водяного пара в косых лучах солнца играли цветные радуги. Прыгали, переливались и ложились пестрыми красками на кусты и деревья.

Вода звенела и маленькими огневыми солнышками расходилась по широкой чаше. Димитрий заглянул в чашу. Там притаились красные карасики. Стояли в воде недвижимо, не боясь, и казались ненастоящими.

Димитрий смотрел на фонтан, на радуги, на кусты, на дом и на рыбок и не понимал, откуда могла явиться вся эта красота среди голой степи, где в алом мареве только что народилось золотое солнце. Он щипнул себя за руку. Уж не спит ли, не во сне ли видятся эти чудеса?

От дома, по лестнице, спускался мальчик. Русые волосы гладко причесаны, маслятся, блестят на солнце, отливают, что отцовский медный таз под рукомойником. На мальчике белая шелковая рубашка, штаны синие, короткие, до колен не доходят. Коленки голые, розовые, загорелые, спереди смуглятся. Мальчик постукивает башмаками по ступеням и удивленно смотрит синими глазами на Димитрия. Он спускается в сад, прыгает со ступеньки на ступеньку, шаля, припадает на одну ножку и напевает вполголоса. Увидал Димитрия, остановился. В синих глазах недоумение и недоверие. Димитрий острыми глазами хорошо видит мальчика. Каждое движение его мысли понимает по глазам.

Димитрий не испугался. Заложил с независимым видом руки в карманы серых штанов и пошел босыми ногами по песку в сторону, мимо фонтана. Мальчик за ним.

Широкая дорожка уперлась в лужайку. Трава пригорелая, жухлая, желтыми космами никнет и тянется к земле. В земле лунки расчищены и чернеют ровными кругами рыхлой земли. Из лунок растут яблони. Стволы их обмазаны белым, ветки топорщатся, одна к другой тянутся, точно руки друг другу подают. Все тяжелыми яблоками увешаны, кольями подперты, чтобы не обломились. Одни яблоки красные, румяные, точно кровяные капли по ним текут, другие большие, светло-зеленые, а третьи продолговатые, в складках и желтые. Вкусные, надо быть, яблоки! И много яблонь. Не сосчитать. Должно — много сотен.

Полянка перегорожена низким заборчиком. Недолго и перешагнуть. Очень даже просто. Перешагнул…



Поделиться книгой:

На главную
Назад