Разумеется, у меня есть алиби. Чёрный ворон видел, как я ходил — всю ночь ходил — вокруг дома. Спросите ворона, он видел. (Поправить. Натянуть. Отбить.)
Зачем ты ходил вокруг дома, Гриффит? Ночью! Зачем?
Я думал. (Поправить) Я много думал. Моя мысль трижды обежала Земной шар. (Натянуть) Пока вы спали, я думал обо всех, кто есть, в том числе и о вас лично. (Отбить) Спросите соседа, он выходил покурить на крыльцо, он меня видел.
Как же ты думал обо мне, Гриффит? Как вообще можно думать — глубокой ночью?
О вас — в самой возвышенной манере. Также о тёте вашей — Присцилле. Весь снег истоптал, между прочим. Спросите у пса, уличного пса, он меня видел.
Я бы тебе поверил, Гриффит, я бы сказал: да, этот человек всю ночь провёл на улице, отплясывая в такт возвышенным мыслям, я бы вывел тебя в центр круга, воскликнув: вот — Гриффит, тот, кто бродит ночью, охваченный пламенем мысли! Но взгляни: в уголке, рядом с подушкой осталась крошечная складка. Совсем маленькая, почти невидимая. Эти складки я читаю как открытую книгу и ясно вижу, что не ходил ты, Гриффит, вокруг дома, не думал о тёте Присцилле, но лежал, глядя в потолок, считая паршивых овец, предаваясь греху Онана.
Воскресный шоппинг Гриффита
17.05. “КОСКО. Парфюм и галстуки”. 5th Ave & 18th St. В самый раз для разминки. Покупатель с порога ставит персонал в известность о том, что его племянница без ума от японской косметики. Он хотел бы приобрести духи или что-нибудь в этом духе. Жидкое. Что-нибудь японское, вы понимаете? Что-нибудь с запахом сакуры. Киото, кабуки… Клерк восторженно кивает. Самураи, — продолжает покупатель, — гейши какие-нибудь, харакири. Вам всё понятно? Клерк кивает. Хиросима, Такеши Китано. Молодой человек смотрит на Гриффита с недоверием. Сашими. Васаби. Чтоб всё это было, компрене ву? Чтобы всем этим пахло. Это сложно? Клерк утверждает, что — нет, пара пустяков. В таком случае — за дело. Чего мы ждём? Узкоплечий широкобёдрый хозяин прилавка извлекает из воздуха маленький вонючий ярлычок с надписью “Кензо № 456” и суёт его под нос покупателю. Покупатель блюёт. Магазин мгновенно пустеет — как при хорошем двенадцатибалльном землетрясении. Проблевавшись на славу, Гриффит требует компенсацию. Он готов ограничиться полтинником. Сами понимаете, если дело дойдёт до суда, полтинником не обойдётся. Ему выписывают чек. Извиняются за причинённые неудобства. Вручают подарочную коробочку с образцами. Заходите, всегда будем рады. Зайду непременно. Как же, как же…
17.34. “Счастливый пони”. 6th Ave & 19th St. Секция “Предметы Быта и Кухонные Принадлежности”. Здесь Гриффит прикидывается работником компании и успевает прочесть группе домохозяек подробную лекцию о канцерогенных свойствах тефлонового покрытия — прежде, чем прибывает менеджер, заинтригованный необычайным скоплением народа. Разгневанные домохозяйки побивают менеджера кухонными принадлежностями. Вслед ему летят предметы быта. Гриффит раскланивается и успевает выскочить наружу за несколько секунд до появления охранника. Следующая станция — старый добрый “Дешевле грязи” на углу B'way и 34-й улицы.
17.51. “Дешевле грязи”. B'way & 34th St. Но тут, у самого входа Гриффита уже поджидает патрульная машина, и он благоразумно ретируется. Очевидно, его маршрут более не является секретом для городского управления полиции. Гриффит вынужден использовать “План Б” и сворачивает на 34-ю. Светило медленно покидает вверенную ему территорию, представляя собой сужающийся на глазах ослепительно яркий серп над зданием корпорации “КОРОЛКО”.
17.55. “Тауэр Рекордс”. 34th St.
— Сэр! Простите, вы собираетесь всё это слушать?
— Да, и прямо сейчас.
— У нас строгие правила: не более пятидесяти дисков за раз.
— Да что вы говорите?
— Прошу прощения, сэр, но это так.
— Я в отчаянии.
— Ничем не могу помочь.
— Видите ли, я композитор.
— Сэр?..
— Мне заказали “Реквием”. Срок истекает завтра к полудню, а у меня, как говорится, ещё и конь не валялся.
— …
— Я вижу, в этом заведении всем плевать на судьбы национальной музыки! Вы понимаете что делаете?
— Сэр, ради бо…
— Вы — убийца. Убийца. Посмотрите, что у вас тут происходит. Это что такое?
— Бритни Спирс.
— Если вы не возражаете, я выброшу их прямо сейчас. Вот сюда. Здесь им самое место. Ибо…
— Боб! Бобби, сюда! Скорее!
— Это что такое? Это что, я вас спрашиваю? А это? В корзину! Немедленно!
— Сэр!
— В корзину!
— Мадам! Прекратите, пожалуйста. И вы, сэр! Аааа, к чёрту, в корзину так в корзину…
18.14. “Горячие собаки. ГАВ-ГАВ”. 1st Ave & 13th St. Гриффит покупает сосиску.
18.14. “Горячие собаки. ГАВ-ГАВ”. 1st Ave & 13th St. Окончательный заход солнца.
©Дмитрий Дейч, 2005
Фекла Дюссельдорф
Яблокитай
Когда-то давно, а когда — не спрашивай, был город такой сказочный, назывался Яблокитай. А все потому, что росли в городе Китайские Яблочки — золотые-наливные, розовые бока, алые крапинки. В каждом дворе росли, да и просто на улицах. И каждому мальчишке, и каждой девчонке, да и взрослым можно было любое яблочко сорвать, в карман сунуть, или откусить хрустко — и ничего не будет. Никто не заметит пропажи. Даже через забор лазать не надо: или с земли поднимай, какое получше, а если неленивый да шустрый — хоть с самой макушки срывай. Ближе к августу приходили маленькие аккуратные старушки в цветных платьях и собирали яблоки в большие звенящие ведра. И варили варенье потом, отгоняя белыми полотенцами ленивых пчел, и закатывали янтарную сладость в большие банки. А толстые пчелы все равно никого не кусали: не приучены были кусаться.
Весной город было не разглядеть ни с одного самолета, потому что он был как розовое облако, и многие самолеты мимо пролетали. Город только по цветочному запаху можно было найти, да по жужжанию все тех же пчел — так не у каждого же пилота такой чуткий нос и уши! Потом, конечно, башню построили, как маяк, чтобы самолеты не промахивались и пассажиры не огорчались. А они обычно и не огорчались сильно, потому что если самолет опаздывал, то каждому пассажиру трехлитровую банку варенья давали. Ну, того самого, которое старушки варили, его все равно много оставалось. Даже если бы все жители города целыми днями ели одно только варенье, все равно бы оставалось. Все пассажиры увозили в свои города банки в чемоданах и сумках и потом дома всем хвастались — вот, мол, есть города, где варенье раздают за так, а у нас-то… И все гости и родственники головами качали, и удивлялись. А некоторые и вовсе не верили. И каждый, кто варенье это ел, про город вспоминал. Ну, не все время, конечно — а так, иногда. Бывает же, задумаешься посреди разговора о чем-то, а тебя за плечо тряхнут и спросят: да ты что, спишь что ли?
И каждому, конечно, еще раз хотелось заехать — хоть на денек, побродить по душистым улицам, посмотреть на розовое небо. Но варенье кончалось, и все забывалось, потому что самолетов всегда слишком много, и много других городов, где не варят яблочного варенья.
Конечно, в городе Яблокитае были и обычные жители, не только опоздавшие пассажиры и яблочные старушки в пестрых платьях. Самые разные люди там жили. Даже на работу эти люди ходили. А были и такие, которые по делам и в другие города уезжали, разные все-таки у людей работы бывают.
Среди прочих жил там парнишка один. Никто уже не помнит толком, как его звали: кто говорит, что Саша, кто — Леша. И как-то уехал этот Саша-Леша по каким-то своим наиважнейшим делам в другой город. Мама ему, как положено, варенья дала в дорогу. Он еще говорил: зачем, мама, мне три банки, я ж на недельку только. Но мамы — они всегда беспокоятся, как бы ребенок, не дай бог, голодным не остался, с ними не поспоришь. Так и пришлось все с собой тащить. Даже любимые ботинки с цветными шнурками взять не смог: в рюкзак не влезли!
Приехал, значит, Саша-Леша в другой город и своими делами занялся. А дел что-то много оказалось: за неделю не управиться. И даже за две. И трех не хватило. За это время и в чужом городе немножко обжиться можно: не так, конечно, что все знаешь и свои любимые скамейки в парки есть, а чтобы не заплутать по дороге в булочную. И с кем-нибудь познакомиться тоже можно. Например, с барышней Тамарой, сероглазой и темноволосой. Саша-Леша у нее как-то дорогу спросил, так и подружились. Он ей даже банку варенья маминого подарил: забери, говорит, бога ради, мне все равно домой скоро — так что ж его еще и назад тащить? А вторую банку он старушке-вахтерше подарил, которая каждый день на работе у него пропуск проверяла. Вредная, конечно, была бабулька, да ему ее как-то жалко стало, одинокая она: взрослый сын давно в Канаде живет, и внучек-то она только на фотографиях и видела: Машеньку и Джоан. Ну и имя выдумали: Джоан Ивановна! Смех один.
Саша-Леша по городу своему скучал, конечно. Все вспоминал: какие друзья у него там, какая мама… Как по всем улицам весенние дворники в синих халатах сажают красные и белые розы. Вспомнил, как пару лет назад, будучи влюблен, нарвал звездным летним вечером целый букет таких роз для рыжей Полины. Его, правда, милиционер за этим делом поймал, только он ему все объяснил, и милиционер его штрафовать не стал. Даже фонариком посветил, чтобы самые красивые розы выбрать. Полина покраснела, когда он ей цветы у подъезда подарил, и веснушки у нее стали совсем как те летние звезды. И как они потом шли по аллее и спорили, кто дольше не наступит на трещинки на асфальте. Он, конечно, поддался чуть-чуть, а она обиделась: сказала, что с тем, кого любишь, нельзя быть нечестным, даже в шутку. И белый-белый снег Яблокитая, который той зимой спрятал все рыжие листья на длинной аллее, как белый пушистый платок, в который Полина закутала свои волосы, когда не простила маленькой и невинной лжи. Весь мир стал для него белым той зимой, как белый лист; впрочем, ненадолго. В Яблокитае никто не мог долго быть несчастным. И уже весной на белом листе появились новые слова, как всегда, радостные.
И теперь Саша-Леша мечтал, как все будет расчудесно, когда он вернется домой, в Яблокитай. Вот только Дела переделает, и вернется.
А время, как вы понимаете, все равно не остановилось: ему плевать на человеческие дела; календарь тощал, и варенья совсем немного осталось. Дела подходили к концу, и Саша-Леша уже даже билет купил домой, чтобы уехать через неделю.
Во вторник он позвонил домой. Механический голос монотонно повторял: номер, который вы набрали, не существует. Саша-Леша как-то даже не сильно удивился, сами знаете, какие бывают помехи на линиях. Сломалось что-то, бывает. Тем более домой все равно через два дня. В аэропорт он приехал пораньше, чтобы без суеты все было. Открыл билет и… В голове у него начался такой колокольный звон, что он даже рюкзак уронил с пустой банкой. В билете не было указано направление. Саша-Леша рванул к стойке. Закричал миловидной девушке в окошке: девушка, как же так??? Мне же в Яблокитай сейчас лететь, а мне билет неправильный дали! Девушка полистала билет, посмотрела на него так странно: какой вам, говорит, еще Яблокитай? Что вы мне голову-то морочите? Нету никакого Яблокитая, и на карте нету — вот сами посмотрите. У вас же в Москву билет. Вот и номер рейса указан, и время. И идите уже быстрее, через пять минут регистрация кончается. А вы тут шутки шутите.
Так и улетел этот то ли Саша, то ли Леша в Москву.
Город? Да ничего с ним, конечно, не случилось, и никуда он не делся. Пожар был на телефонной станции, там сторож чайник забыл на плитке. Сейчас уже новую станцию построили — цифровую, не в пример лучше прежней. И сторожу новую плитку купили. Самовыключающуюся. Директор станции сам сказал, что неправ был, давно надо было новую плитку купить, и сильно перед сторожем извинялся. Билет Саше-Леше, конечно, неправильный дали. У кассира в этот день сын родился, вот он на радостях все и перепутал. Девушка, которая Сашу-Лешу в Москву отправила, в тот день только-только на работу вышла и про Яблокитай не знала. На карте его действительно не было: Яблокитай, в сущности, очень маленький город, не на каждой карте его найдешь. Так что город на месте. Только называется он как-то иначе, сейчас не вспомню.
Ну, что еще рассказать? Бабушка-вахтерша из того городка, куда Саша-Леша по делам ездил, варенье сыну отправила, в Канаду. Над ней еще на почте подсмеивались: ну вы, мамаша даете, яблочного варенья, что ли, в Канаде нет? А через два месяца сын ее домой приехал — ему там работу предложили очень хорошую. И жену привез, и дочек. Машу и Женечку. Ну да, ее все сейчас Женечкой называют. Девочки уже по-русски очень хорошо говорят, бабушка им сказки читает по вечерам, не нарадуется. А Тамара еще тем же летом в Яблокитай уехала. Присылала фотографии, в рыжий цвет перекрасилась. Ей идет. Замуж вышла. Муж у нее — милиционер. Хорошо живут. Пишет, что он ей каждую неделю розы таскает.
А Саша-Леша в Яблокитай уже не вернулся. Но и в Москве не остался. Говорят, он сейчас где-то в Америке живет. Или в Канаде. Женился, две дочки у него. Одна Маша, а вторая… имя у нее какое-то странное, американское. Да и мама его тоже вскоре к ним уехала — внучек воспитывать. Никому в Яблокитай этот Саша-Леша почему-то больше не звонил. У него друг там есть, Петька, так тот ему по Интернету письмо отправил: чего, дескать, не звонишь? А Саша-Леша ответил, что дозвониться не может, все телефоны не работают.
Врет, конечно.
©Фекла Дюссельдорф, 2005
Виктор Кожевников
Про птиц и счастье
Помнится, кто-то давно высказался в том смысле, что человек создан для счастья, как птица для полета. Это, конечно, правильно, но у каждого свое счастье, как у каждой птицы свой полет.
Вот один человек встает в половину шестого утра, бреет лицо, чистит зубы и готовит завтрак на пятерых домочадцев, из которых один — парализованный, еще двоим недавно исполнилось три года; потом там есть мама его бывшей жены, которой больше негде жить, и еще один мальчик сорока лет, который говорит, что они с человеком учились в одном классе и на этом основании уже пятый месяц живет в их квартире, в прихожей. Потом человек занимается утренней зарядкой — выносит судно из-под одного парализованного и двух трехлетних людей, а также пытается разбудить и выставить из квартиры мальчика-одноклассника. Потом он всех кормит, выносит судно из-под тех, кто опять успел нагадить, перешагивает через лежащего на пороге мальчика-одноклассника и уходит на работу. Потом мама его бывшей жены уходит гулять с трехлетними людьми, а мальчик-одноклассник берет пустую пластиковую бутылку и фольгу. Через десять минут от густого запаха ганджубаса у парализованного человека начинают непроизвольно дергаться руки и ноги. Потом с прогулки приходят мама бывшей жены и два извалявшихся в грязи трехлетних человека. Мама, уставшая на прогулке, валится на диван и просит одноклассника раздеть, умыть и накормить трехлеток, потому что у нее ни рук ни ног. Одноклассник к этому моменту настолько просветлен, что уговаривает парализованного человека станцевать тур вальса. Услышав про руки и ноги мамы бывшей жены, он с тихой радостью начинает целовать ее в тело. Мама вяло отбрыкивается, упирая на то, что ей уже давно не пятьдесят лет, да и дети смотрят, и парализованное тело может что-то не то подумать, но одноклассник так нежен и упорен, что она сдается. Потом, когда они полуголые вместе вдыхают веселый дым из бутылки, в квартиру врывается человек, который на работе чуть не умер от беспокойства, потому что дома никто не подходил к телефону. Брызгая слюной и издавая боевой клич пациентов психбольницы имени Ганнушкина, человек выставляет маму и одноклассника раздетыми на балкон, кладет на место парализованного человека, которого опрокинули на пол трехлетние бандиты, моет и кормит всех малых и убогих сих, и убегает обратно на работу. До вечера мама бывшей жены и одноклассник сидят раздетые на балконе, хорошо, что на дворе лето, и замерзнуть им не грозит. Когда человек приходит с работы, они устраивают скандал, кричат, плюют на пол и на человека, топают ногами и машут руками. Человек тоже плюет на пол, разворачивается и уходит, хлопнув дверью. Человек идет в дешевый бар, где негде даже присесть, а можно только стоять у высоких пластиковых столиков, и выпивает два стакана водки подряд, не закусывая. Выходит на улицу, смотрит в небо, закуривает сигарету и идет домой. Дома он мирится со всеми, готовит ужин, выносит судно, моет, чистит, стирает и гладит. Поздно ночью он выходит на кухню выкурить последнюю сигарету, и тут из радио раздается жизнерадостный голос, который и возвещает человеку, что он создан для счастья, как птица для полета. И тут человек думает совсем не о том, о чем вы подумали, а хватается за голову и бежит в комнату, где на шкафу стоит клетка с попугаем. Он бережно вынимает из клетки попугая, который похож на обгрызенное чучело воробья, потому что его не кормили и не поили с прошлых выходных. Потом он поит птичку, чистит ей перышки, задает корму и пускает полетать по квартире. Однако попугай долетает только до своей клетки и как приклеенный замирает у миски, полной корма. Попугаю совершенно не хочется отходить от этой миски даже на шаг. Человек вздыхает, машет рукой и идет спать, потому что становится очевидно: эта птица не летает.
©Виктор Кожевников, 2005
Сергей Кошкин
Трамвай
В трамвае я ехал как никогда долго.
По телефону тот, к кому я ехал, сказал мне: “Лучше всего — трамваем. За две остановки от конечной выскочишь, и пешком три шага”. Ну и что мне после этого оставалось?
От конечной — почти до конечной. Первый раз в жизни этим маршрутом. Маршрутом глубиною в двадцать шесть остановок. И — направлением чёрт знает куда.
Затем — пешком. Три шага.
Уже при посадке заметил, что кроме меня в вагоне одни старики. Полный вагон стариков. Не вагон, а паром на Стиксе. И в кармане у меня аккурат две монетки — пятирублёвая и рублёвая. На проезд в один конец. Хоть сейчас на глаза себе их клади.
Я невесело хмыкнул и ушел в самый конец вагона. Разыскал сиденье с печкой, присел.
Заработало освещение. За окнами сразу стало темно. Ничего не разглядеть.
Достал из кармана не читанную доселе книжку. Открыл на последней странице. “Лили в ужасе смотрела на сына. Из открытой раны в горле Роя хлестала кровь. Он привстал в кресле, обхватив руками шею, и уродливый осколок стекла выполз между его пальцами. Он невнятно пробормотал:
— Лил, как ты… — Но тут колени его подвернулись, он согнулся и упал на ковёр из перепачканных кровью денег”.
Зашибись начало. Вернее, конец.
Я сунул книгу обратно в карман.
Я сидел, смотрел в окно, но ничего не видел, кроме собственного отражения на фоне налипающего к обратной стороне стекла снежного крошева.
Наверное, если бы все книги в мире заканчивались так, как та, которая лежала у меня в кармане, этот мир был бы совсем другим. Не из-за книг, конечно. Книги оказались бы следствием, признаком.
С другой стороны, все книги в этом мире заканчиваются именно так: “Лил, как ты…”
Просто не все книги в этом мире дописаны до конца. Многие обрываются где-то посредине. Вроде перевёрнутой с ног на голову детской сказки. “Они вернулись домой и жили долго и счастливо”. — “Мама, а когда они умерли?”
Мы ехали уже минут сорок, когда я заметил, что остановок как таковых трамвай не делает. Трамвай ехал, кто-нибудь из стариков подходил к водительской кабинке и говорил что-то в щель между полузакрытой дверью и стенкой — просил остановиться. Тогда трамвай останавливался. Очередной старик выходил в переднюю дверь, в темноту. В это время оттуда, из темноты, в трамвай залетал снег. Затем дверь закрывалась, и трамвай двигался дальше.
В конце концов все старики и старушки вышли, и я остался один.
И тогда трамвай поехал без остановок. Просто — нёсся куда-то в темноту. Я представил, как это выглядит со стороны: движущееся в метели пятно света. Тусклое пятно в облаке снега. Громыхающий на стыках полумёртвый механический светлячок.
Я подумал, что стоит позвонить тому, к кому ехал. Порылся в кармане, вытащил телефон. Эта дрянь была мёртвой и молчаливой, как кирпич. Насмерть села батарея.
Я встал и прошел вперёд по салону. Постучался в дверь кабинки. Она приоткрылась ровно настолько, чтобы в неё можно было просунуть руку. Или что-нибудь туда сказать.
Там, в кабине, было так же темно, как снаружи.
— Мне нужно выйти за две остановки до конечной, — попросил я в щель.
И дверь задвинулась обратно.
Я стоял и не знал, что делать дальше. Стоял, пока трамвай не остановился. Дверь снова приоткрылась, оттуда вылезла рука. Пухлая и грязная. Трудно было сообразить, кому эта рука принадлежала — мужчине или женщине. Бесполый паромщик требовал свою мзду.
Я кинул в руку монеты и сделал три шага вниз по ступенькам, в темноту — раз, два, три.
©Сергей Кошкин, 2005
Сергей Кошкин
Китайская ничья
В детстве у меня был приятель; сейчас я даже не помню его имени. Этот приятель однажды объяснил мне, что такое “китайская ничья”.
“Китайская ничья” — это когда незадолго до окончания шахматной партии ты или твой противник одним движением руки переворачивает доску, и фигуры в беспорядке рассыпаются по полу. Нет ни выигравших, ни проигравших.
Тогда мы совершенно не умели играть, мы знали только, что пешка ходит прямо, конь — буквой “г”, королева любит свой цвет, а мат — это конец игры. Кажется, мы так ни разу не доиграли с приятелем до конца. Иногда ему казалось, что он проигрывает: у него — меньше пешек, или из-за его же ротозейства я умудрялся убить одну из его крупных фигур; в этом случае он делал быстрое движение рукою, и наступала “китайская ничья”. Или же такую “ничью” устраивал я. Часто нам обоим одновременно наскучивали эти бесконечные игры, и тогда фигуры разлетались по всей комнате, далеко от перевёрнутой сразу четырьмя руками шахматной доски.
Она и сейчас зачастую кажется надоедливой — эта череда бесконечных игр, где есть только начало, а вместо конца — “китайская ничья”, в которой нет победителя и побеждённого, мёртвые, беспорядочно разбросанные по полу пешки, кони, слоны, епископы, королевы и короли — залог того, что игра не закончена и должна продолжаться, снова и снова. Люди, события, эмоции — поодиночке они приобретают какие-то свойственные только им очертания, выделяются из общей массы беспорядочно разбросанных чёрных и белых трупов. Мы имеем возможность каждый раз собирать их заново и ставить на доску. Когда фигуры расставлены, это что-то вроде нового рождения. Безликие пешки, епископы и короли — так и должно быть, потому что совершенно не важно прошлое, если знаешь, что очередная игра закончится “китайской ничьёй”. Несмотря на то что правила и приёмы известны нам досконально, мы в любой момент готовы вместе опрокинуть эту дурацкую доску, расчерченную чёрно-белыми квадратами, в любой момент готовы продолжать жить до тех пор, пока мы вместе, и мы — это мы, пока не наступит мат.
©Сергей Кошкин, 2005
Сергей Кошкин
Расскажи мне о Снежных Псах
В какой-то момент она решается рассказать мне о Снежных Псах и ведёт меня на набережную: именно здесь, по её словам, она может это сделать. Здесь холодно, ветер такой, что на ногах стоять трудно. Ей приходится говорить громко, очень громко, почти что кричать мне прямо в ухо — иначе мне ничего не слышно. Я спрашиваю её: зачем всё это? Зачем эта набережная, ветер, из-за которого мне сложно разобрать, что она там говорит мне, и ей приходится кричать? Она отвечает: “Так надо”, и продолжает рассказывать мне о Снежных Псах.
Она ещё говорит, а я, словно опаздывающий на поезд пассажир, начинаю беспокоиться. Весь этот день, с самого раннего утра — тёплая вода из крана, мыло, зубная паста, зубные щетки — красная и белая, щётки для обуви и одежды, губная помада, лак для ногтей, чай с лимоном, четыре утренних сигареты: её — с ментолом и мои — без, шипение утюга, запах выглаженных рубашек, крем для обуви, красный трамвай, головная боль, тепло ладоней, тёплая влага её губ, моё “Ты как себя чувствуешь?” и её “Всё в порядке, спасибо”, небо — тяжёлое, беременное близким снегом, — всё это превращается в секунды, которые, словно песчинки, можно взять в руки, почувствовать их собственной кожею. Она замолкает, закончив рассказ; мы покидаем набережную и поднимаемся к рынку, где нас ждут румяные яблоки, обёрнутые папиросной бумагой, гроздья бананов вперемешку с мохнатыми, словно ощипанные тельца воробьёв, плодами киви и солнечно-оранжевыми апельсинами в картонных коробках… Но — самое главное: в самом конце рынка нас ждут пахнущие кровью, грубо вырубленные из коровьих, свиных и бараньих трупов сизые куски мяса, холодные, как лица людей, торгующих ими. Она ведёт меня мимо мясных прилавков; видно, что она торопится, она почти бежит туда, где на пропитанных слизью досках и алюминиевых поддонах лежит рыба тела — шевелят створками жабр ещё живые карпы, скалят зубастые пасти щуки и судаки, томно закатывают глаза покорные толстолобы, и, словно брошенная россыпью прямо на асфальт горсть монет, блестит, переливается серебром плотва. Мы проходим в самый дальний край ряда, где омерзительной внешности старуха в окружении котов и кошек всех мастей ловкими крысиными движениями избавляет рыбу от чешуи, внутренностей и голов. Крупную рыбу старуха ошкуривает, снимая чешую вместе с кожей, мелкую же чистит острым кривым ножом. В тот момент, когда она одним ударом ножа отхватывает голову очередному бьющемуся в предсмертной судороге карпу, та, которая несколько минут назад рассказала мне о Снежных Псах, а теперь — движимая неведомым мне порывом — берёт эту ещё живую голову в свои руки и смотрит ей прямо в глаза. И в тот же миг небо будто лопается — начинает идти снег.
Стоя в облаке белой пыли, я вдруг чувствую во рту острый, невыносимо пряный вкус перца. Я сплёвываю под ноги и вижу, что слюна у меня — чёрная, как перечный настой.
И тут я понимаю: что-то идёт не так.
“Который час?” — спрашиваю я. “Тридцать шесть минут второго”, — отзывается она, морщась, и я вижу, что она сплёвывает на снег такую же, как и у меня, чёрную слюну. “А число? Какое сегодня число?” — “Двадцать шестое ноября” — видно, что её рот переполнен пряной пузырчатой массой, чёрные струйки текут по подбородку. Небо вдруг резко темнеет. Я поднимаю голову, но вместо лица, которое описывала она, рассказывая мне о Снежных Псах, я вижу направленный на меня удивлённый, внимательный взгляд. Это лицо мне знакомо: Антоний ван Левенгук, приложив глаз к своему микроскопу, впервые видит копошащиеся в капле раствора чёрного индийского перца миллионы крошечных зверьков, а она, я — все мы задыхаемся в облаке снега, и снег сегодня — не такой, как обычно. Он — мелкий, твёрдый, прозрачный, словно песок в песочных часах. Я успокаиваюсь, я больше не похож на пассажира, опаздывающего к отправлению поезда, а она стоит рядом и молчит, улыбается и молчит.
©Сергей Кошкин, 2005
Сергей Кошкин
Письмо
Ночью по городу гулял ветер, хлопал форточками, тряс деревья и свистел в трубы. Под утро, сбившись с дороги, забрёл по ошибке к мусорным бакам, разозлился, разбросал по двору обрывки бумаги и целлофана, сломал пару веток и уснул в глубине двора.
Я проснулся от ощущения, что рядом с моею кроватью кто-то стоит, открыл глаза, но никого не увидел. Я выглянул в окно: двор, толпа, в толпе — ангелы. Ангелы стояли спина к спине, окруженные людьми, и улыбались. Люди молчали, видимо в ожидании фокусов и чудес. Один из ангелов выпустил из рукава испуганного голубя, птица взлетела и какое-то время кружила над толпою, совсем низко, громко хлопала крыльями и не торопилась улетать прочь. Птица была похожа на ускользнувший из рук воздушный шар. Я оделся и спустился вниз, к людям.
Ангелы были уставшие и молчаливые: четверо мужчин, уже пожилые, лица выпачканы морщинами, крылья обвисли за их спинами, словно намокшие в дождь плащи. Казалось, ангелы не знают, что говорить, мы стояли и ждали. Было ветрено, было раннее утро.