Александра Анненская
Чарльз Диккенс. Его жизнь и литературная деятельность
Биографический очерк А. Н. Анненской
С портретом Диккенса, гравированным в Лейпциге Геданом
Введение
С конца XVII века роман является в Англии одной из наиболее распространенных и наиболее любимых форм художественной литературы. Своим «Робинзоном Крузо» Дефо открыл целый ряд всевозможных робинзонад, описаний более или менее правдоподобных похождений разных героев в далеких и малоисследованных странах; Свифт облек в форму романа свою едкую сатиру на весь строй современной ему жизни; Ричардсон перенес роман в сферу семейных отношений и заставил всю читающую Англию плакать над несчастьями Клариссы; Филдинг и в особенности Смоллетт давали в своих произведениях живые, реалистические описания действительной жизни и создавали характеры, полные неподдельного комизма; Стерн умел счастливо соединить юмор с сентиментальностью, а Голдсмит со своим «Векфилдским священником» занял почетное место в литературе не только Англии, но и всей Европы. Романтическое направление, охватившее Европу в первой половине XIX века, нашло отголосок и среди романистов Англии. Анна Рэтклиф наводила на нервных людей трепет своими «Удольфскими тайнами», последователи ее громоздили в своих произведениях ужасы на ужасах, и, наконец, Вальтер Скотт создал исторический роман, в котором романтизм является без болезненных преувеличений, ограниченный трезвым умом и художественным чутьем, никогда не уносящийся за пределы реально возможного. Как все великие писатели, Вальтер Скотт имел множество последователей, и в первой половине девятнадцатого столетия масса исторических и этнографических романов наводнила Англию. Роман семейный, психологический, изображающий нравы и быт современной эпохи, современного общества, отступил на задний план. Чтобы снова вернуть ему симпатии читателей, за него должна была взяться рука талантливого мастера. Таким мастером явился Чарлз Диккенс.
Диккенс смело может быть назван самым популярным романистом не только Англии, но и всего мира. Больше двадцати лет прошло со времени его смерти и около шестидесяти – со времени появления его первого литературного произведения, а романы и повести его до сих пор составляют одно из любимейших чтений не только там, где господствует английский язык: в Великобритании, Североамериканских Штатах, Австралии, Ост-Индии, – но и во всех цивилизованных странах. Писатель вполне национальный – в том смысле, что все созданные им лица – англичане до мозга костей, англичане во всех своих добрых и дурных свойствах, – Диккенс умел в то же время затронуть общечеловеческие струны, создать общечеловеческие типы; его герои понятны, близки не только его соплеменникам, но и нам, русским, и французам, и итальянцам; интеллигентный читатель восхищается тонкой художественной отделкой его произведений, полуграмотный лондонский пролетарий зачитывается его романами, ненавидит злодеев, выставленных им, умиляется над его добродетельными героями.
Две основные черты характеризуют все произведения Диккенса и обусловливают их громадную популярность. Это, во-первых, его юмор, – неподражаемый, добродушный юмор, с которым он подходит ко всем явлениям в жизни. Юмор этот в редких случаях переходит в сатиру на общие государственные или общественные учреждения, но гораздо чаще останавливается на изображении отдельных личностей или отдельных пороков, наиболее распространенных в английском обществе. В этом отношении Диккенс имеет много общего с нашим Гоголем. Как Гоголь, на первый взгляд, изображал только отдельные личности, не касаясь общего строя жизни, и в то же время сумел придать своим собакевичам, маниловым, сквозник-дмухановским и прочим типичные черты данной эпохи, данного общества, так что мы видим в его произведениях полную картину дореформенной России, так и Диккенс в своих домби, пекснифах, подснепах дает нам чисто личные типы, – а между тем благодаря этим типам перед нами развертывается скрытая от поверхностного наблюдателя неказистая сторона жизни английского общества с его эгоизмом, самодовольством, лицемерным ханжеством.
Галерея юмористических портретов, представленных Диккенсом, поражает своей обширностью и разнообразием. Мы находим в ней людей всех классов общества, начиная с чванного лорда и гордой неприступной леди и кончая несчастным бездомным бродягой. Но юмор автора изощряется преимущественно над картинами жизни среднего сословия, богатой буржуазии. Аристократы редко появляются в его романах, в жизни бедняков он склонен отмечать скорее патетические, чем комические элементы; но самодовольный, самоуверенный буржуа, с высоты своего денежного мешка презрительно взирающий на окружающий мир, находит в Диккенсе неподкупного обличителя, мастерской рукой срывающего с него все мишурные блестки лицемерной добродетели.
Вторая черта, отличающая произведения Диккенса, – это глубокая гуманность, можно сказать нежность, с какой он относится ко всему слабому, малому, обиженному судьбой или людьми. Мы встречаем в его романах целый ряд невидных, часто комичных личностей, одаренных чутким, самоотверженным сердцем, скромных героев повседневной жизни; он, не скрывая, выставил напоказ все их слабые, смешные стороны и в то же время сумел заставить нас сочувствовать им, любить их, любить тем сильнее, чем больше мы смеемся над их странностями. В сердцах тружеников, придавленных нуждой, вечно голодных пролетариев, грязных обитателей лондонских трущоб он сумел найти такие сокровища любви, терпения, человечности, что читатель невольно проникается симпатией к ним и вместе с автором охотно прощает им всю житейскую грязь, густым слоем заволакивающую эти сокровища.
Некоторые строгие критики упрекали Диккенса в отсутствии объективности, в слишком страстном отношении к создаваемым им образам. Упрек этот вполне справедлив. Действительно, Диккенс не может спокойно и равнодушно относиться к своим героям, как к художественно созданным типам. Для него это люди, реальные существа, которых он или оплакивает горькими слезами, или осмеивает громким хохотом в тиши своего рабочего кабинета. Заканчивая писать большой роман, он тоскует, что должен расстаться с его действующими лицами, должен оторваться от их жизни. Такое отношение к созданиям собственной фантазии имеет, несомненно, и слабую сторону: спускаясь с высот бесстрастного созерцания, художник увлекается чувством и, сам того не замечая, сгущает темные краски при изображении одних лиц, окружает светлым ореолом любви другие. Но этот недостаток с избытком вознаграждается тем впечатлением, какое глубоко чувствующий, страстно увлекающийся автор производит на читателя. Прежде чем этот читатель подметит легкую черту шаржа, он уже побежден неподдельным чувством автора, он любит, ненавидит, плачет и смеется вместе с ним, вместе с ним презирает ложь, низость, эгоизм, высокомерие, вместе с ним преклоняется перед идеалом добра, правды, любви.
Глава I
Чарлз Диккенс родился 7 февраля 1812 года в Портси, предместье Портсмута, где его отец служил мелким чиновником морского министерства. Мальчику было всего два года, когда его семья переселилась сначала в Лондон, а вскоре после того в Чатэм; между тем он ясно помнил садик, окружавший их дом в Портси, помнил, как гулял по этому садику за руку со своей старшей сестрой Фанни, помнил площадь, на которой любовался ученьем солдат, помнил, что из Портси им пришлось уезжать в холодный день в снежную метель.
В Чатэме Диккенсы прожили шесть лет, и это было время счастливого детства Чарлза. От природы слабый, хилый ребенок, часто страдавший нервными припадками, он не любил шумных детских игр и редко принимал в них участие. Но, может быть, именно благодаря этой физической слабости полнее развивалась его врожденная наблюдательность, его творческая фантазия. Он целыми часами сидел на одном месте и следил внимательными глазами за играми товарищей, за военными упражнениями солдат, за всеми проходившими и проезжавшими мимо дома. Выучившись очень рано грамоте, он пристрастился к книгам и стал с жадностью читать и перечитывать небольшую библиотеку своего отца. «Родерик Рандом», «Векфилдский священник», «Дон Кихот», «Жиль Блаз», «Робинзон Крузо», «Тысяча и одна ночь», описания путешествий населили голову ребенка массой живых образов. Он увлекался своими героями, переносился в их жизнь, попеременно воображая себя то Робинзоном Крузо на необитаемом острове, то храбрым английским капитаном, то могущественным султаном, то нежным любовником.
Вся окружающая местность: кладбище, соседняя церковь, трактир – все это связывалось в его воображении с приключениями того или другого героя. Пока прочие дети бегали и резвились, Чарлз жил своей собственной внутренней жизнью и находил в этой жизни нескончаемый источник наслаждений. Мечтательность не делала его, однако, угрюмым и нелюдимым. Он всегда был рад, когда сестра или товарищи просили его рассказать им что-нибудь; он с увлечением передавал прочитанные истории и часто прибавлял к ним создания своей собственной фантазии. Диккенсу было лет пять-шесть, когда один молодой родственник сводил его в театр, и он до конца жизни не мог забыть, какое сильное впечатление произвели на него в то время «Ричард III» и «Макбет». Под влиянием театра маленький Чарлз и сам написал трагедию – «Мисмар – индейский султан» – и с увлечением разыгрывал ее вместе с товарищами.
Чарлзу исполнилось девять лет, когда его отцу пришлось оставить Чатэм и перебраться с семьей в Лондон. С этим переселением кончилось для мальчика время беззаботного детства, началась жизнь, полная невзгод и лишений. Отец его был человек добрый, нежно любивший семью и старавшийся добросовестно исполнять всякое дело, за какое брался, – но в то же время легкомысленный, нерасчетливый в денежных делах, привыкший жить на широкую ногу и не отказывать себе в разных прихотях. При переезде в Лондон у него было шестеро детей; жалованья, получаемого им, могло хватить на содержание такой большой семьи только при крайней бережливости и расчетливости, – а к этой расчетливости мистер Диккенс был совершенно не способен. Он еще раньше прожил небольшой капитал, оставленный ему отцом, и приданое жены, теперь ему пришлось прибегнуть к займам. Чтобы уплатить одному кредитору, он занимал у другого под большие проценты и запутывался все больше и больше. Семья поселилась в маленькой квартирке одного из бедных предместий Лондона. Тут не было ни сада, ни площадки, на которой дети могли бы свободно играть с товарищами; запертые в тесных комнатах, они поневоле были свидетелями всего, что делали и говорили родители. Слова «вексель», «отсрочка», «сделка» наполняли ужасом сердце маленького Чарлза, принимали в его воображении вид каких-то фантастических чудовищ. О воспитании его никто не заботился. Родителям было не до того. В Чатэме он посещал небольшую частную школу и считался одним из лучших учеников; здесь его старшую сестру Фанни отдали в музыкальную академию, а он оставался дома без всякого призора, чистил сапоги, исполнял мелкие домашние работы, присматривал за младшими детьми.
Чтобы помочь мужу, миссис Диккенс решила открыть учебное заведение с пансионом для детей. Недлинная история этого предприятия описана Диккенсом в его «Дэвиде Копперфилде». Подобно мистеру Микоберу, мистер Диккенс был убежден, что дело его жены пойдет великолепно и поправит денежные обстоятельства семьи. Наняли целый дом, на дверях прибили большую вывеску. Чарлз разносил в разные дома объявления, в которых красноречиво перечислялись достоинства нового учебного заведения, но – увы! Никто не выразил желания поручить своего ребенка попечению миссис Диккенс, да и в самом «учебном заведении» не делалось никаких серьезных приготовлений к приему учеников.
Между тем кредиторы становились все назойливее: булочники, мясники грубо требовали уплаты по счетам, и дело кончилось тем, что мистер Диккенс был признан несостоятельным должником, арестован и посажен в тюрьму Маршальси. Мы имеем яркое описание этой тюрьмы в двух романах Диккенса: в «Дэвиде Копперфилде» и в «Крошке Доррит». Все те живые фигуры тюремных жителей, все трогательные и юмористические сцены под сводами мрачного здания, которыми мы восхищаемся в этих романах, волновали душу ребенка, запечатлевались в ней неизгладимыми чертами.
Попав в тюрьму, мистер Диккенс, естественно, лишился всякого кредита, и единственным средством жизни семьи осталась небольшая пенсия, которую он получал, потеряв место на службе. Так как этой пенсии не хватало на удовлетворение первых потребностей, то приходилось продавать и закладывать разные домашние вещи. Все сделки со старьевщиками и закладчиками мать по большей части поручала Чарлзу. Слабенький робкий ребенок должен был ходить по грязным лавчонкам, выпрашивать несколько лишних пенсов у грубых хитрых торгашей, которых он впоследствии так живо изобразил в своих романах. Никто не подозревал, какой горечью наполняло это его детское сердце, с какой завистью поглядывал он на своих сверстников, бежавших в школы: они учились, они могли стать образованными людьми, для него же это было недосягаемым счастьем. Ему, конечно, и в голову не приходило, что он также учится, что те уроки, которые дает ему суровая действительность, окажутся, может быть, плодотворнее для его деятельности, чем всякое школьное обучение. Основной чертой произведений Диккенса является его сочувственное отношение к униженным, обездоленным, страдающим. Это не снисходительное сострадание гуманного мыслителя, это горячее сочувствие любящего человека, и кто знает, зародилось ли бы в душе его это сочувствие, если бы ему не пришлось быть свидетелем бесчисленных сцен незаслуженного унижения, безропотного горя, безысходной нищеты в тех грязных переулках Лондона, где он начал жить сознательной жизнью; если бы сам он не испытал отчасти и этих унижений, и этого горя, и этой нищеты. Впечатления детства оставляют в душе человека наиболее яркие, наиболее прочные следы, и впечатления бедного маленького Чарлза не изгладились до конца жизни великого романиста, постоянно давая ему возможность пробуждать в сердцах читателей те чувства гуманности и любви, которые наполняли его собственное сердце.
Вскоре Чарлзу пришлось перенести еще более тяжелые испытания. Тот самый родственник, который возбудил в нем страсть к театру, стал пайщиком в одном промышленном предприятии по выделке и продаже ваксы. Видя нищету Диккенсов, он предложил взять к себе в работники Чарлза с платой по шесть шиллингов в неделю. «Я удивляюсь, – рассказывал много лет спустя Диккенс, – как это никто не сжалился надо мной, хотя все признавали, что я мальчик способный, впечатлительный, живо чувствовавший всякое физическое или нравственное оскорбление. Отец и мама так обрадовались моему поступлению к Джорджу Ламберту, точно я в двадцать лет окончил с отличием курс грамматической школы и перехожу в Кембриджский университет».
Дом, в котором помещался склад ваксы, был грязным, ветхим зданием, переполненным крысами, которые возились на чердаке и с шумом бегали по лестницам. Чарлз должен был работать в сыром подвальном этаже вместе с двумя другими мальчиками и несколькими взрослыми рабочими. Обязанность его состояла в том, чтобы навертывать бумажки на банки с ваксой и наклеивать на них ярлыки. Дело это было нетрудное, но очень скучное из-за своего однообразия. На Диккенса и оно, и та грязная обстановка, то общество грубых, необразованных товарищей, в котором ему приходилось проводить время, действовали угнетающим образом.
«Никакими словами нельзя передать, – говорит он в своих записках, – тайное страдание души моей, когда я очутился в этой обстановке, когда я сравнивал своих тогдашних товарищей с товарищами счастливых лет моего первого детства; когда я чувствовал, что все мои надежды стать образованным и знаменитым человеком уничтожаются навсегда. Я не могу высказать, как живо помню овладевшее мной чувство заброшенности, беспомощности, стыда за свое положение, страдания от сознания, что все, чему я учился, о чем думал, чем наслаждался, все, что развивало мою фантазию и мое честолюбие, – все отнято у меня и не возвратится мне никогда более. Чувство горя и унижения так глубоко запало в мою душу, что даже теперь, когда я пользуюсь известностью, любовью и счастьем, я часто во сне забываю, что у меня есть любимая жена и дети, что я взрослый человек, и с ужасом вижу себя снова в тот тяжелый период своей жизни».
Денежные дела Диккенсов не поправлялись, и г-же Диккенс с младшими детьми пришлось перебраться к мужу в тюрьму. Чарлза поместили на квартиру к одной бедной женщине, державшей пансионеров и послужившей впоследствии прототипом миссис Пипчинс в «Домби и сыне». Питаться мальчик должен был всю неделю сам на свой заработок, а воскресенье он проводил в тюрьме с семьей.
«На завтрак я покупал себе, – рассказывает Диккенс, – маленький хлебец и молока на пенни; другой такой же хлебец и четверть фунта сыру лежали у меня в шкафу для ужина. Я был еще так мал и неразумен, что часто не мог противостоять искушению сладкими пирожками, выставленными в окнах кондитерских, и тратил на них деньги, назначенные на обед. Тогда мне приходилось вместо обеда довольствоваться маленькой булочкой или куском пудинга. Нам давали каждый день полчаса отдыха для чая. Когда у меня были деньги, я ходил в кафе и выпивал кружку кофе с бутербродом; когда у меня не было денег, я бродил по Ковент-Гарденскому рынку и засматривался на ананасы. Я уверен, что ни сознательно, ни бессознательно нисколько не преувеличиваю свое тяжелое положение. Я помню, что когда кто-нибудь дарил мне шиллинг, я немедленно тратил его на обед или на чай; я был бедно одет, работал с утра до ночи с простыми рабочими, ел плохо и мало и часто голодный бродил по улицам. Целую неделю не слышал я ни от кого ни слова совета, предостережения или утешения, ни в ком не видел поддержки или ободрения; только Бог спас меня, что я не стал воришкой или маленьким бродягой».
В душе ребенка таились силы, неосознаваемые им самим, силы, которые поддерживали его в нравственном отношении. Он страдал молча, никому не показывая, что происходило в его сердце, и в то же время работал самым усердным, добросовестным образом, чтобы не подвергнуться унижению выговоров или насмешек. Этот полуголодный, робкий, нищенски одетый ребенок так отличался своим обращением и манерой говорить от остальных рабочих, сидевших в одной с ним комнате, что все они, по какому-то молчаливому соглашению, называли его обыкновенно «маленький джентльмен».
Особенно огорчало Диккенса то, что он был разлучен с родителями, семьей, что после целого дня работы он не видел родного, приветливого лица. Однажды в воскресенье, прощаясь с отцом на целую неделю, мальчик не выдержал и голосом, прерывающимся от рыданий, высказал все, что накопилось у него на душе. Мистер Диккенс был поражен. По легкомыслию своему он и не подозревал, как плохо живется мальчику. Он немедленно принял меры, чтобы облегчить его положение. Решено было, что Чарлз будет каждый день завтракать и ужинать с семьей, а для ночлега ему наняли крошечную мансарду в одной добродушной семье, впоследствии изображенной им под именем семейства Гарланд в «Лавке древностей». Должно быть, тяжела была жизнь ребенка, если он счел для себя за счастье проводить каждый день несколько часов в тюрьме и спать на полу на чердаке, из окошечка которого открывался вид на дровяной двор!
Диккенсу было в то время лет одиннадцать-двенадцать, но он оставался таким маленьким и хилым на вид, что казался гораздо моложе. Когда он заходил в пивные и важно спрашивал кружку эля, продавцы с состраданием поглядывали на него и наливали ему самого слабого пива, а когда по случаю какого-то торжества он вздумал отобедать в большом ресторане, все лакеи собрались смотреть на крошечного джентльмена. Болезненные припадки, мучившие его в раннем детстве, продолжали повторяться время от времени. Диккенс помнил, как за ним ухаживали рабочие, когда он заболел на складе ваксы, и как перепугались его хозяева, когда у него однажды ночью случился припадок страшной нервной боли в боку.
Несмотря на неблагоприятную обстановку, наблюдательность и фантазия его не погибали. Все улицы и переулки, по которым он проходил, запечатлялись в уме его с самыми мельчайшими подробностями, множество лиц, с которыми он встречался, воскресли с поразительной жизненностью в его романах. Мать рассказывала ему истории из жизни разных обитателей долговой тюрьмы, а он своим воображением дополнял и разукрашивал эти рассказы. Часто по утрам ему приходилось ждать около тюрьмы, пока отворят ворота; с ним вместе ждала молоденькая поденщица, приходившая помогать его матери в домашних работах, и он все время занимал ее разными фантастическими рассказами собственного сочинения. У него не было времени на чтение, не было денег на покупку книг, но во время работ на складе ваксы он часто вспоминал романы, прочитанные им в более счастливые годы, и рассказывал их рабочим.
Такая тяжелая жизнь мальчика продолжалась года три, как вдруг отец его неожиданно получил небольшое наследство. Это дало ему возможность расплатиться с долгами и выйти из тюрьмы. Ему показалось унизительным, что сын его работает как простой рабочий, он взял Чарлза из мастерской и поместил его в школу. В доме Диккенсов старались никогда не упоминать об этих годах, считавшихся позорными для семьи, и сам романист много лет спустя не рассказывал о них даже своим ближайшим друзьям.
«Я опустил завесу на этот период моей жизни, – пишет он в своих записках, – и до сих пор не поднимал ее ни для кого, даже для жены. Пока все соседние улицы не были перестроены, у меня не хватало мужества сходить посмотреть на то место, где я жил жалким поденщиком. Много лет спустя, когда мне случалось бывать около магазина ваксы Уоррена, я переходил на другую сторону улицы, чтобы не слышать запаха, напоминавшего мне мое прошлое. Когда мой старший сын уже умел говорить, я все еще не мог без слез пройти по переулку, которым, бывало, ходил из склада домой».
Глава II
Два года провел Диккенс в школе мистера Джонса, носившей громкое название «Классическая и коммерческая академия Вашингтонхауз». Трудно предположить, что эти два года много дали ему в смысле научного развития, тем более что начальник школы был человеком малообразованным, преподавание велось рутинным способом, дисциплина поддерживалась посредством побоев и телесных наказаний. Пребывание в школе имело для мальчика хорошую сторону потому, что вернуло его в общество сверстников, уничтожило мучившее его чувство приниженности и возбудило в нем сознание собственных умственных сил. С изменившимися обстоятельствами поправилось и его здоровье. Товарищи по школе вспоминают о нем как о веселом, даже шаловливом мальчике, охотно участвовавшем во всех школьных шалостях и проделках. Он вместе со своими одноклассниками воспитывал белых мышей в пюпитре, дразнил старых леди, прикидываясь нищим и выпрашивая у них милостыню, выдумывал особенный язык «lingo», разыгрывал драматические сцены и маленькие комедии в зале школы. Благодаря хорошим способностям и прилежанию он не отставал в ученье от своих сверстников, и никто из них не подозревал, как шла его жизнь в предшествующие годы. В «академии», так же как в тюрьме, как в бедных лавчонках и грязных переулках, наблюдательность не покидала Диккенса: он до тонкости узнал жизнь школы и школьников и мог впоследствии воспроизвести в своих романах все ее полугрустные, полусмешные эпизоды.
Наследство, полученное отцом Диккенса, было скоро прожито. Чтобы как-нибудь сводить концы с концами, он занял место репортера в одной небольшой газетке. Пятнадцатилетнему Чарлзу пришлось оставить школу и снова начать зарабатывать свой хлеб. Его определили младшим клерком (писцом) к стряпчему на жалованье тринадцать с половиной шиллингов в неделю. Опять приходилось ему проводить целые дни за неприятной работой, в обществе разных конторщиков, юмористические фигуры которых населили впоследствии его произведения. Снова рушились его надежды стать человеком образованным и сколько-нибудь подняться по общественной лестнице, опять видел он в перспективе долгие годы скучной работы, скудного заработка, серой, однообразной жизни. Но на этот раз будущий романист не покорился своей участи с безропотностью ребенка. Он решил собственными усилиями выбиться из тяжелых обстоятельств, завоевать более счастливое положение. Чтобы восполнить пробелы своего образования, он стал аккуратно каждый день проводить несколько часов за чтением в библиотеке Британского музея, а для увеличения своих материальных средств задумал сделаться, по примеру отца, репортером и выучиться стенографии. В «Дэвиде Копперфидде» мы имеем яркое описание того, с каким трудом давалось ему изучение этого искусства. Но юноша не унывал; все немногие минуты, свободные от других занятий, отдавал он учебнику стенографии и достиг того, что года через два-три сделался одним из лучших стенографов Лондона. Долго не удавалось ему получить места в галерее парламента в качестве репортера какой-нибудь политической газеты. Он должен был ограничиваться составлением судебных отчетов. Работа эта была непостоянная, оплачивалась скудно, и Диккенс задумал попробовать свои силы на другом поприще. Он стал готовиться к сцене, ходил в театры, когда там играли хорошие актеры, а дома, запершись у себя в комнате, упражнялся по нескольку часов сряду в чтении ролей и в разных мимических движениях. Наконец, когда ему показалось, что он достаточно подготовился, он обратился к содержателю одного из лондонских театров, Бартлею, с просьбой принять его на сцену. Бартлей назначил ему испытание через две недели. С неописуемым волнением готовился Диккенс к этому испытанию, но – увы! Накануне назначенного дня он простудился, у него сделалась рожа на лице и воспаление уха! Пришлось отложить испытание до следующего сезона. Между тем маленькая газетка «True Sun» предложила ему место стенографа, и таким образом он получил доступ в галерею парламента, а несколько месяцев спустя был зачислен в число репортеров большой ежедневной газеты «Morning Chronicle». Эта новая должность отнимала столько времени и оплачивалась так хорошо, что Диккенс отказался от мечты о театре.
Вот как сам он описывал свою жизнь репортера много лет спустя на одном обеде в обществе литературного фонда. «Я начал свою репортерскую деятельность при обстоятельствах, о которых многие из здесь присутствующих собратьев моих не имеют ни малейшего представления. Часто, восстанавливая для печати стенографические записки важных политических речей, при передаче которых требовалась величайшая аккуратность, где малейшая ошибка могла совершенно скомпрометировать молодого репортера, я должен был держать бумагу на ладони руки и писать при скудном свете фонаря, в почтовой карете, мчавшейся с изумительной по тому времени быстротой – пятнадцать миль в час. Помню, как мне пришлось в Эксетере записывать предвыборную речь Джона Рассела во дворе замка, среди неистовых криков всех местных шалопаев и под таким проливным дождем, что двое из моих товарищей добродушно держали носовой платок над моей записной книжкой, точно балдахин при религиозной процессии. Я протер себе колени, сидя на задней скамейке в старой галерее старой нижней палаты; я отбил себе ноги, стоя в старой палате лордов за нелепой загородкой, куда нас загоняли точно стадо овец, в ожидании, пока председатель займет свое место. Возвращаясь в Лондон, в нетерпеливо ожидавшую меня редакцию, с оживленных митингов из провинции, я, кажется, перепробовал все возможные экипажи, известные в стране. Сколько раз приходилось мне поздней ночью останавливаться милях в сорока-пятидесяти от Лондона, среди грязной проселочной дороги из-за того, что лошади не могли двигаться от усталости или колесо свалилось и извозчик оказывался пьяным! А между тем я до сих пор помню, как много привлекательного было в моей тогдашней работе! Сама быстрота и точность, с какой я должен был исполнять ее, доставляли мне истинное наслаждение».
Кроме того, необходимость частых передвижений, знакомство с разнообразными местностями, со множеством лиц всех слоев общества доставляли удовольствие молодому человеку, давали новую пищу его наблюдательности и его юмору. Бесконечная вереница комических и трагических лиц проходила перед глазами его в залах парламента, в палате суда, на шумных избирательных митингах, на торжественных заседаниях разных обществ, в тряских почтовых каретах, в захолустных гостиницах и трактирах. И какое множество этих лиц удалось ему увековечить в своих романах!
Одновременно с репортерством началась и литературная деятельность Диккенса. В 1833 году в декабрьской книжке «Old Monthly Magazine» появилось его первое печатное произведение – рассказ «A Dinner at Poplar Walk» («Обед в аллее тополей»), впоследствии перепечатанный под заглавием «Minns and His Cousin». Co страхом и трепетом опустил он свою рукопись в темный почтовый ящик в глубине двора и с невыразимым волнением увидел свой рассказ в печати. «Я должен был зайти в залу Вестминстера, – рассказывал он, – и некоторое время ходить по ней взад и вперед, так как глаза мои до того блистали радостью и гордостью, что не могли выносить уличного света, да и неловко было показывать их прохожим».
Вслед за первым рассказом в том же журнале появилось еще девять, подписанных именем Боз, в честь младшего, любимого брата Диккенса, которого домашние называли этим прозвищем.
В 1835 году редакция «Morning Chronicle» решила издавать вечернее приложение к газете, и редактор этого приложения, Гогард, попросил Диккенса дать ему небольшой рассказ для первого номера. Диккенс с удовольствием согласился и в то же время робко спросил, не пожелают ли издатели газеты принять от него целый ряд мелких очерков под одним общим заглавием и не сочтут ли они возможным платить ему сколько-нибудь за эти очерки, кроме его репортерского жалованья. Издатели ответили утвердительно на оба вопроса и увеличили его жалованье с пяти до семи гиней в неделю.
В 1836 году Диккенс собрал все свои мелкие рассказы в два тома и продал их за полторы тысячи рублей одному молодому издателю, который выпустил их в свет под заглавием «Очерки Боза. Изображение будничной жизни и будничных людей» («Sketches by Boz»). Маленькие книжки, снабженные привлекательными иллюстрациями, сразу приобрели симпатии публики и доставили известность молодому автору. В этих первых опытах пера Диккенса уже проглядывают все те достоинства, какими мы восхищаемся в его больших романах: здесь попадаются сцены неподражаемого юмора, трогательные описания, черты тонкой наблюдательности. Лондон является перед нами с его страданиями и радостями, с его грязью, нищетой, туманами и предрассудками; мы видим руку великого мастера, – но руку еще робкую, неопытную. Описания несколько суховаты, юмор временами груб, напыщенность нередко занимает место живого чувства.
1836 год имел важное значение в жизни Диккенса: в начале этого года он женился на мисс Катерине Гогард, старшей дочери редактора той самой «Вечерней хроники», в которой помещались его «Очерки». В этом же году он приобрел славу как писатель и мог вполне посвятить себя литературе, не заботясь о постороннем заработке.
Первое крупное произведение Диккенса, сразу завоевавшее ему и славу и материальное обеспечение, «Записки Пиквикского клуба» («The Posthumus Papers of the Pickwick Club»), начато им случайно, без строго обдуманного плана. Одна издательская фирма, «Чепман и Галль», задумала выпустить в свет серию карикатурных листков, изображающих положения разных охотников и спортсменов. Известный в то время карикатурист, Сеймур, должен был поставлять рисунки, а писать к ним текст редакторы хотели поручить «Бозу». Диккенс принял их предложение, но в значительно измененном виде: он согласился ежемесячно поставлять им около двух печатных листов текста с тем, чтобы Сеймур иллюстрировал его. В виде уступки первоначальному плану, Пиквик явился председателем клуба, а Винкль – неудачливым спортсменом. Начиная писать знаменитые «Записки», Диккенс намеревался просто создать забавную книгу, в которой смешные картинки усиливали бы впечатление веселого текста. Но по мере того, как он входил в роль своих героев, сживался с ними, перед ним раскрывались более серьезные стороны их характера. В первых главах мистер Пиквик является нам в несколько карикатурном виде ученого, «исследовавшего великие пруды Гамштета до самого источника их». Но мало-помалу характер его изменяется, и в конце концов мы видим перед собой человека со здравым умом и прекрасным сердцем, стоящего гораздо выше исследования Гамштетских прудов и тому подобных нелепостей. При описании сцен в тюрьме автор, очевидно, намеревался не просто вызвать смех, но и затронуть более глубокие струны человеческого сердца. Чем далее продвигался роман, тем яснее сознавал он силу своего творчества и свою обязанность не расходовать эту силу на простую потеху публики. И читающая публика сразу почувствовала, что перед ней произведение настоящего таланта. Скромные книжки, явившиеся без всяких широковещательных реклам, не обещавшие заинтересовать захватывающей фабулой романа, после четырех-пяти выпусков приобрели необыкновенную популярность, возраставшую с каждым месяцем.
Первый выпуск «Записок» разошелся в количестве четырех тысяч экземпляров, пятнадцатый – в количестве сорока с лишним тысяч. В магазинах выставлены были шляпы, трости, сигары и материи à la Пиквик, знакомые, встречаясь на улице, обсуждали приключения действующих лиц романа, точно происшествия из жизни близких знакомых. Люди всех возрастов, всех классов общества зачитывались «Пиквиком». Карлейль рассказывает, что один благочестивый священник пришел к умирающему больному и долго беседовал с ним, стараясь приготовить его к переходу в лучший мир. Ему казалось, что он достиг своей цели, как вдруг больной прошептал: «Новая книжка „Пиквика“ выйдет через десять дней, – даст Бог, я все-таки проживу до тех пор и прочту ее!»
Период тяжелой борьбы за существование безвозвратно прошел для Диккенса. Перед ним открылась широкая дорога славы и материального достатка. Испытания, пережитые в ранней юности, закалили его характер, развили в нем твердую волю, страстную решимость не поддаваться обстоятельствам, а самому господствовать над ними. Пример отца, страдавшего и заставлявшего других страдать из-за легкомыслия и беспорядочности, послужил ему уроком на всю жизнь, и сам он всегда был образцом аккуратности, точности и порядка. «Если браться за дело, то надо делать его хорошо!» – говорил он обыкновенно и действительно исполнял не только добросовестно, но даже с каким-то увлечением, всякое дело, за какое брался. Самоуверенный, как все люди, «сами себя сделавшие», он считал, что силой воли может победить все препятствия, достигнуть всего, чего захочет, и очень не любил отступать от однажды принятого решения. Впрочем, излишняя самоуверенность и некоторое стремление подчинить окружающих своим вкусам и желаниям смягчались у него почти женской нежностью, чувствительностью, страстным исканием дружбы и симпатии. Сам он вполне сознавал свои недостатки и приписывал их главным образом влиянию несчастного детства. «Умоляю Вас, – писал он гораздо позже, в 1862 году, своему другу Форстеру, – вспомните все, что Вы знаете о моем детстве, и спросите себя: не естественно ли, что некоторые черты характера, образовавшиеся у меня тогда и сгладившиеся при счастливых обстоятельствах, снова появились в эти последние годы. Страдания прежнего времени породили болезненную обидчивость и подозрительность в полуголодном, полуодетом ребенке, и страдания последнего времени снова вызвали на свет эти черты».
В молодые годы, в годы «Пиквика» и начала блестящей литературной карьеры все, что могло быть несколько жесткого в характере Диккенса, вполне стушевывалось под влиянием счастья, неожиданного успеха, общей симпатии и поклонения его таланту. Все, кто знал его в то время, отзываются о нем как о человеке в высшей степени привлекательном, обаятельно действовавшем на окружающих. Здоровье его окрепло, он вовсе не походил на хилого ребенка, изнывавшего на складе ваксы: теперь это был молодой человек невысокого роста, но очень правильно сложенный, с легкой поступью, свободными манерами и раскованными движениями. Целая шапка роскошных каштановых кудрей покрывала его голову, ясные голубые глаза его светились веселым юмором, большой рот с полными губами добродушно улыбался. Все лицо его было необыкновенно выразительно, подвижно, фигура говорила о деятельной, энергичной натуре. «Он весь точно скован из стали», – отзывалась о нем г-жа Карлейль. «Какое удивительное лицо, – заметил один господин, в первый раз встретивший его в обществе, – в нем как будто соединены жизни и души пятидесяти человеческих существ!»
Глава III
Диккенс всегда был неутомимым работником, способным отдавать всего себя делу, за которое брался. Неожиданный успех «Записок Пиквикского клуба» показал ему его собственные силы, его призвание, и он с жадностью набросился на литературную деятельность. В течение четырех лет он написал пять больших романов и, кроме того, несколько мелких произведений. Со своей стороны, издатели сразу поняли, как много выгоды мог принести им молодой писатель, так быстро завоевавший себе громадную популярность, и всеми силами подстрекали его писать как можно больше. В 1836 году, начав «Пиквика», Диккенс до конца парламентской сессии продолжал занимать место репортера; в том же году он написал памфлет по поводу строгого соблюдения воскресенья, маленькую комедию «Странный джентльмен» («The Strange Gentleman») и либретто комической оперы «Деревенские кокетки» («The Village Coquettes»). В 1837 году, не закончив еще «Пиквика», он составил на основании разных доставленных ему материалов биографию клоуна Гримальди, популярного в Англии в двадцатых годах, и заключил с издателем Бентлеем договор, по которому обязался редактировать ежемесячный журнал «Miscellanies» и написать для этого журнала роман. Фирма «Чепман и Галль», со своей стороны, настаивала, чтобы немедленно по окончании «Пиквика» он дал другой роман в таком же роде, выходящий точно так же небольшими иллюстрированными книжками.
Вместе с успехами на литературном поприще возрастало и материальное благосостояние Диккенса. В начале издания «Пиквика» ему предложили за каждый выпуск по сто сорок рублей, и он находил это предложение вполне выгодным, особенно когда издатели согласились заплатить ему вперед за два выпуска: благодаря этим деньгам он смог жениться на страстно любимой девушке. По всей вероятности, жизнь его в то время сильно походила на жизнь Тома Траддлеса из «Дэвида Копперфилда». Он, так же как Траддлес, остался с молодой женой на своей холостяцкой квартире и, так же как Траддлес, должен был из своих заработков помогать семье, только не жениной, а своей собственной; наконец, в его доме, так же как в доме добряка Траддлеса, постоянно гостила какая-нибудь из своячениц. Когда успех «Пиквика» стал очевиден, издатели постыдились оплачивать его так скудно и стали присылать автору добавочную плату, составившую за все выпуски около двадцати пяти тысяч рублей. На новый роман заключено было соглашение уже на совершенно иных основаниях: издатели обязались уплатить за него тридцать тысяч рублей и пользоваться правом издания в течение пяти лет, а после этого срока роман становился собственностью автора. Бентлей также вскоре значительно увеличил вознаграждение, которое обязался было платить «молодому писателю». Издатель Макрон, купивший «Очерки Боза» за полторы тысячи рублей, казавшиеся Диккенсу целым состоянием в начале 1834 года, вздумал через год сделать второе издание их в форме ежемесячных книжек, – но тогда Диккенс уже не мог допустить такой эксплуатации своего имени и после долгих неприятных переговоров выкупил «Очерки» за двадцать тысяч рублей. Помощником и поверенным Диккенса при всех его сделках с издателями и книгопродавцами являлся Джон Форстер – честный, правдивый, практичный человек, с которым Диккенс познакомился в 1836 году и с которым его скоро связала самая тесная дружба, окончившаяся только со смертью романиста. Старший по возрасту, гораздо более благоразумный и осторожный в житейских делах, Форстер был бесценным советником для молодого писателя, легко поддававшегося увлечениям и склонного всякое свое намерение быстро приводить в исполнение. Советы Форстера касались не одних только практических вопросов. С первых выпусков «Оливера Твиста» у Диккенса вошло в обыкновение, прежде чем отдавать в печать свои произведения, прочитывать их своему другу и обсуждать вместе с ним судьбу того или другого героя. Всякое практическое замечание Форстера с благодарностью принималось им, но нельзя не заметить, что Форстер гораздо больше сочувствовал и восхищался, чем критиковал.
С увеличением денежных средств Диккенс постепенно улучшал и свою домашнюю обстановку. В начале 1837 года, после рождения старшего сына, он перебрался из своей тесной холостяцкой квартирки в гораздо более просторную на Даути-стрит. В этой квартире Диккенса постигло первое серьезное горе. Там умерла почти скоропостижно младшая сестра его жены, семнадцатилетняя Мери Гогард. Трудно предположить, чтобы романист, всего за полтора года перед тем женившийся по любви, чувствовал страсть к молоденькой девушке, почти ребенку, жившему в его доме, но несомненно, что его соединяла с нею более чем братская привязанность. Смерть ее так поразила его, что он бросил все свои литературные работы и на несколько лет уехал из Лондона. Он хранил память о Мери в течение всей своей жизни. Ее образ стоял перед ним, когда он создавал Нелли в «Лавке древностей»; в Италии он видел ее в своих мечтах, в Америке думал о ней при шуме Ниагары. Она представлялась ему идеалом женственной прелести, невинной чистоты, нежным, полураспустившимся цветком, слишком рано скошенным холодной рукой смерти.
В период жизни на Даути-стрит Диккенс установил себе распорядок дня, которому с тех пор следовал с неизменным постоянством. Работал он обыкновенно утром между первым и вторым завтраком; иногда только, когда накапливалась спешная работа, как было в первые годы его литературной деятельности, у него случались, как он выражался, «двойные приливы», и он сидел за письменным столом поздней ночью. Вообще же он, как Гёте, находил, что в утренние часы мысль свежее и мозг действует более правильно. Отдыхом от занятий служили ему длинные прогулки пешком и верхом. Пройти миль двадцать-тридцать для него ничего не стоило. Не было в Лондоне улицы или переулка, которые бы он не исходил десятки раз взад и вперед во все часы дня, во всякую погоду. Особенно любил он гулять в сумерках. Темнота, окутывавшая город, имела для него своеобразное обаяние. Наслаждаясь чудными видами Генуи, он вздыхал по мосту Ватерлоо и готов был отдать всю прелесть итальянской жизни за право бродить по нему в восемь часов вечера. Нечего и говорить о том, какое значение имели эти прогулки для работ Диккенса. Человек, умеющий смотреть, едва ли где-нибудь найдет сцену, на которой разыгрывается столько жизненных драм, как на улицах Лондона, а Диккенс был именно человек, умевший смотреть. «Он видит десять вещей там, где для обыкновенного человека только две!» – говорили про него знакомые.
«Оливер Твист» был первым настоящим романом Диккенса, романом с завязкой и развязкой. В «Пиквике» мы видим ряд сцен, ряд приключений часто случайных, введенных в рассказ без строго обдуманной цели. В «Оливере» все события и лица группируются в стройном порядке вокруг главного героя. Этот герой – ребенок, вскормленный рабочим домом и приютом для подкидышей, брошенный на произвол сначала грубого мастера, а потом целой шайки воров и грабителей. Многое можно возразить против фабулы романа, против искусственности некоторых характеров – или слишком добродетельных, или непомерно порочных, – но то теплое, гуманное чувство, которым проникнут весь рассказ, заставляет забывать недостатки его построения. Читатели, от души хохотавшие над чудачествами героев «Пиквикского клуба», умилялись теперь над несчастьями маленького Оливера, проникались негодованием не только к его мучителям, но и к тем общественным условиям, которые порождают тысячи таких Оливеров. Этим романом начинается ряд произведений, где Диккенс является не просто остроумным юмористом, неподражаемым живописцем своеобразных эксцентричностей отдельных лиц из разных слоев английского общества, но и едким обличителем общественных пороков, недостатков общественных учреждений.
«Оливер Твист» еще не был закончен, когда Диккенс начал свой третий большой роман «Николас Никльби» («The Life and Adventures of Nicholas Nickleby»). С самого первого выпуска роман этот имел громадный успех среди читающей публики. Добродушно-глуповатая, непрактичная миссис Никльби и ее дети, идеалисты, незнакомые с темными сторонами жизни, сразу завоевали общие симпатии; люди, которые в жизни стояли по колено в грязи и охотно забрасывали этой грязью ближних, с напряженным интересом следили за судьбой двух молодых существ, вышедших на тяжелую борьбу за существование без всякого оружия житейского опыта и житейской ловкости, в невинном убеждении, что зло должно быть побеждено, а добро восторжествовать. Интерес еще более возрос, когда появились так называемые «дешевые школы». Это были своеобразные учреждения, ютившиеся почему-то преимущественно в Йоркшире. Бессовестные аферисты рассылали многообещающие объявления, а родители или опекуны, почему-либо желавшие держать детей подальше от глаз, не трудились проверять правдивость этих объявлений и сдавали мальчиков с рук на руки якобы воспитателям, которые увозили их с собой в деревню и там делали с ними что хотели. Диккенс еще в детстве слышал рассказы о возмутительном содержании йоркширских «школ»; рассказы эти оживились в его памяти в 1836 году на судебном разбирательстве одного дела, в котором отец жаловался на истязание сына, и он решил сам посетить и осмотреть пресловутые «школы». Он отправился туда с одним своим приятелем-художником, и действительность превзошла самые мрачные их ожидания. Не раз после этого путешествия в ночном кошмаре стояли перед Диккенсом образы несчастных жертв разных сквирсов, и он ополчился в их защиту единственным доступным ему орудием – пером.
Талант помог ему достигнуть цели: яркое изображение йоркширских «школ» в «Николасе Никльби» возбудило общественное негодование против этих безобразных учреждений, и вскоре они исчезли. Насколько правдивы картины, изображаемые Диккенсом, видно по тому, что во все время издания романа его засыпали письмами со всех сторон. «Многие йоркширские учителя, – рассказывает он, – выражали автору свое возмущение тем, что он с них списал своего Сквирса. Один из этих негодяев советовался даже с адвокатами, нельзя ли ему возбудить судебное преследование за диффамацию[1]. Другой намеревался ехать в Лондон убить своего обличителя. Третий вспомнил, что несколько месяцев тому назад к нему приходили два господина: один с ним разговаривал, другой рисовал его портрет, и хотя портрет вышел нисколько не похож – у него оба глаза целы, а Сквирс одноглазый, – но все соседи и друзья тотчас узнали его, вероятно, вследствие нравственного сходства». С другой стороны, читатели настолько живо интересовались судьбой действующих лиц романа, настолько сживались с ними и проникались симпатией к ним, что беспрестанно обращались к автору с просьбой то выдать замуж героиню, то сохранить жизнь бедному Смайку.
«Николас Никльби» выходил, как и «Записки Пиквикского клуба», небольшими ежемесячными книжками с иллюстрациями, начиная с апреля 1838-го по октябрь 1839 года. Одновременно Диккенс вел «Оливера Твиста» в редактируемом им журнале «Miscellanies». Кроме того, он заключил с владельцем этого журнала договор, по которому обязался немедленно по окончании «Оливера» начать новый роман. Но вскоре опыт показал ему, что такая активная работа слишком утомительна. Кроме утренних часов, ему приходилось просиживать с пером в руке до поздней ночи, все мысли его заняты были судьбой того или другого героя – а в это время его ждали корректурные листы или рукописи для журнала. Главное, он не мог относиться с холодной объективностью к созданиям своей фантазии, это были для него живые люди. Сидя один в комнате, он громко хохотал над их комическими приключениями или обливался слезами при их несчастьях, – понятно, насколько такое нервное напряжение должно было утомлять его! К началу 1839 года утомление это достигло такой степени, что Диккенс решил уничтожить легкомысленно заключенный договор с издателем; он прямо объявил ему, что должен иметь отдых и что раньше как через полгода не примется за новый роман.
Издатель «Miscellanies», не желая лишиться выгодного сотрудничества с молодым автором, согласился не только на требуемую отсрочку, но и на передачу редактирования журнала другому лицу. Диккенс мог спокойно заканчивать «Никльби», не смущаясь «грозным призраком нового романа», и затем вполне отдохнуть от работы в кругу семьи и добрых друзей.
Глава IV
Романы Диккенса продавались в таком громадном количестве экземпляров, что, несмотря на значительные барыши издателей, давали и автору возможность устроить с полным комфортом свою жизнь и жизнь своих близких. Он нанял хорошенький коттедж недалеко от Лондона в живописной сельской местности, снабдил его всем необходимым и поселил в нем своих родителей. Сам же романист с семьей занял красивый дом с большим садом на Девонширской террасе против Реджент-парка. На лето он обыкновенно выезжал с семьей на берег моря или куда-нибудь в деревню.
В это время вокруг него составился дружеский кружок из литераторов, адвокатов, ученых, художников, актеров и музыкантов. Поэты Гуд и Вальтер Лендор, художник-портретист Меклиз, известный карикатурист Каттермюль, веселый собеседник и автор мрачных романов Гарисон Айнсворт, адвокаты Тальфурд, Фонблан, Елиотсон, Сидней Смит, знаменитый актер и директор Дрюриленского театра Макриеди собирались на веселые беседы в гостиной Диккенса. Ни малейшая зависть, ни малейшее чувство соперничества не омрачали его отношения к лучшим романистам того времени: Бульвер и Теккерей были в числе его друзей, он искренне восхищался первыми романами Элиота, с Уилки Коллинзом его соединяла самая тесная приязнь.
В обществе Диккенс был человеком в высшей степени приятным: он умел придавать привлекательность самому пустому разговору; какой-нибудь вычитанный им анекдот, случайно подслушанный разговор, сценка, подмеченная на улице, – все в его пересказе являлось остроумным, смешным, привлекательным. Он способен был предаваться веселым забавам с таким же увлечением, с каким предавался серьезной работе. Летом на даче у него постоянно гостили родные и молодые друзья; они устраивали разные атлетические упражнения, игры в мяч и шары, стрельбу в цель, метание диска и тому подобное. Диккенс увлекался этими упражнениями и гордился победами в них не меньше, чем своими литературными успехами.
В начале 1840 года, во время бракосочетания королевы Виктории, он поверг в величайшее недоумение одного из своих друзей, сообщив ему письмом, что безнадежно влюблен в королеву. «Я окончательно погибший человек, – писал он, – я ничего не могу делать! Я перечитывал „Оливера“, „Пиквика“ и „Никльби“, чтобы собрать свои мысли и приготовиться к новой работе, – все напрасно: сердце мое в Виндзоре, летит за милой. Присутствие жены мучит меня, мне тяжело видеть родных, я ненавижу свой дом. Я не знаю, что делать: не утопиться ли мне в канале Регента, не зарезаться ли бритвой у себя в комнате, не отравиться ли за обедом у миссис X, не повеситься ли на грушевом дереве в саду, не уморить ли себя голодом, не велеть ли открыть себе кровь и сорвать перевязки, не броситься ли под экипаж, не убить ли Чепмана и Галля и стать великим в истории (тогда она узнает обо мне, может быть, даже подпишет мой приговор), не сделаться ли чартистом, стать во главе заговорщиков, напасть на дворец и спасти ее собственными руками – одним словом, стать чем-нибудь, только не тем, что я есть, сделать что-нибудь не то, что я делаю». Фантазия представляться влюбленным в королеву продолжалась у Диккенса целый месяц. Он и его два друга, Форстер и Меклиз, раздували эту фантазию до чудовищных размеров, строили на основании ее самые нелепые планы и приводили в полное недоумение присутствовавших, не посвященных в дело и не знавших – принимать ее в шутку или всерьез, тем более что сам Диккенс с неподражаемым искусством изображал влюбленного, доведенного несчастной страстью до полного отчаяния.
Может быть, именно эта или другая подобная шутка подала повод толкам, распространившимся в прессе, что Диккенс помешался и уже отправлен в дом умалишенных. Некоторые органы печати, с самого начала недоверчиво относившиеся к его успеху, находившие, что он исчерпал себя в «Пиквике», «что он с треском взлетел наверх, как ракета, и упадет вниз, как палка», прибавляли, что умопомешательство вызвано не столько усиленной работой, сколько разгульной жизнью. Ходили слухи, что он сильно пьет, изменяет жене, знается с безнравственными кутилами, проводит большую часть времени в разных лондонских трущобах. Диккенс относился совершенно равнодушно ко всем этим выдумкам. «Моим „доброжелателям“ мужского и женского пола, – пишет он в предисловии к одному из своих изданий, – распустившим слух, что я сошел с ума, будет приятно узнать, что слух этот быстро распространился и сделался предметом многочисленных оживленных споров. В моем сумасшествии никто не сомневается, это считается фактом доказанным, спорят только о том, в какую больницу меня свезли. Так как эта история возмущает некоторые добрые души, то я считаю своей обязанностью заявить, что бедный безумец узнал о ней у себя дома, в кругу своей семьи, и что подробности о его интимной жизни дали повод к бесконечному веселью, к бесчисленным шуткам и остротам его друзей, – короче, говоря словами векфилдского священника, я не знаю, стали ли мы остроумнее после этого инцидента, но хохот раздается у нас теперь еще чаще прежнего».
Вскоре после этой выдумки в городе и в печати появилась другая: утверждали, что Диккенс принял католичество, – и католические священники засыпали его письмами с просьбами о вспомоществовании или для себя лично, или для своих церквей. Вообще, просительные письма приходили к нему в громадном количестве и от частных лиц, и от разных благотворительных учреждений. Он щедро раздавал деньги направо и налево и сам первый добродушно смеялся над собой, когда узнавал, что был жертвой какого-нибудь ловкого обманщика.
Между тем литературные работы Диккенса не прерывались. Летом 1839 года он написал для Ковент-Гарденского театра небольшую пьесу, которую впоследствии развил в рассказ «Фонарщик» («Lamplighter»), помещенный в сборнике, изданном им в пользу вдовы Макрона, первого издателя «Очерков Боза»; осенью, тотчас по окончании «Николаса Никльби», он принялся за новый роман, обещанный для журнала «Miscellanies», – «Барнаби Рудж». Роман этот трудно продвигался вперед, и Диккенс задумал новое литературное предприятие: еженедельный иллюстрированный журнал, который состоял бы из мелких очерков, рассказов, сатирических обозрений явлений жизни общественной, парламентской и судебной, из описаний прошлого, настоящего и будущего Лондона. Часть этого журнала он брался писать сам, а остальная должна была состоять из произведений случайных сотрудников под его редакцией. Чепман и Галль, весьма дорожившие таким автором, как Диккенс, с полной готовностью взялись быть издателями нового журнала, и он начал выходить в свет с апреля 1840 года под заглавием «Часы мистера Гумфри» («Mister Humphrey's Clock»). Происхождение этого несколько странного заглавия объясняется тем, что Диккенс хотел придать некоторую искусственную связь отдельным очеркам и рассказам. В первом номере журнала он дает описание небольшого клуба или кружка лиц, которые сходятся в определенные дни и занимают друг друга чтением разных рассказов и очерков. Председатель клуба, мистер Гумфри, одинокий старик, необыкновенно дорожит большими стенными часами, которые своим однообразным тиканьем нарушают тишину его квартиры; в футляре старомодных часов он хранит старые рукописи, и чтение этих рукописей должно занять в течение многих вечеров его приятелей, которые из уважения к любимой вещи своего друга называют и свой клуб «Часы мистера Гумфри». Новое издание поглощало все мысли Диккенса. Сначала успех превзошел его ожидания. Первый номер разошелся в количестве семьдесят тысяч экземпляров. Но вскоре публика, надеявшаяся получить от своего любимого автора произведение вроде «Пиквика» или «Никльби», не находя в «Часах» целого большого романа, охладела к журналу, и спрос на его номера стал постоянно сокращаться. Диккенс и сам скоро разочаровался в своем предприятии: сотрудников, на которых он рассчитывал, не появлялось, а наполнять одному еженедельный журнал разнообразным интересным материалом оказывалось слишком трудно. Кроме того, когда он составлял один из первых номеров журнала, ему пришел в голову небольшой рассказ из жизни девочки, и вскоре рассказ этот окончательно увлек его. Чем больше Диккенс обдумывал его, тем он больше разрастался в его воображении и наконец принял форму длинного романа под названием «Лавка древностей» («The Old Curiosity Shop»), который заполнил собой «Часы» и вытеснил из этого журнала все мелкие статьи.
Всю осень и зиму 1840 года Диккенс занят был этим новым произведением; в письмах к своему другу Форстеру он говорит о разных действующих лицах романа, как о своих друзьях и близких знакомых, но особенно часто, с особенною нежностью останавливается он на образе маленькой Нелли. При описании ее перед ним, очевидно, стояло воспоминание о его любимой свояченице Мери, и он снова переживал всю горечь ее ранней смерти. «Вы не можете себе представить, – говорит он в одном из своих писем, – как я устал после вчерашней работы. Я лег спать совсем разбитый и подавленный. Всю ночь девочка преследовала меня, и я проснулся сегодня, нисколько не отдохнув, не освежившись сном». Он долго не решался приступить к описанию смерти Нелли. «Я надеюсь, что эта часть удастся мне, – писал он Форстеру, – но я самый несчастный из несчастных; она бросает мрачную тень на всю мою жизнь. Я боюсь подойти к этому месту, больше чем Кит, больше чем м-р Гарланд, больше чем Одинокий Джентльмен. Я долго не оправлюсь после этого. Никто не будет так грустить о ней, как я. Я невыразимо страдаю! Старые раны болят, как только я начинаю думать о том, что должен сделать. Мне представляется, будто дорогая Мери умерла только вчера». Похоронив Нелли, он вышел из своей комнаты с опухшими от слез глазами, точно проводил на кладбище близкого друга. «Я сидел сегодня ночью до четырех часов и закончил историю, – пишет он, приготовив к печати последний выпуск „Лавки древностей“. – Мне очень грустно, что приходится навеки расстаться со всеми этими людьми, мне кажется, я никогда так не привяжусь к другим действующим лицам».
Роман, написанный с таким глубоким, неподдельным чувством, не мог не произвести сильного впечатления на читателей. И действительно, ни одно из произведений Диккенса не пользовалось большим успехом и по эту, и по ту сторону океана. Масса слез проливалась над судьбой маленькой Нелли и в Англии, и в Америке. Гуд, автор «Песни о рубашке», посвятил ей стихотворение; Джефри, суровый судья, издатель «Эдинбургского обозрения», плакал над ее могилой; молодой поэт Лендор ставил ее наравне с Дездемоной и Джульеттой; позднее Брет Гарт описал в прелестном стихотворении на смерть Диккенса, как суровые золотоискатели Калифорнии забывают свои труды и ссоры, читая ее историю при свете костра, в дикой пустыне, и как под влиянием ее чистого образа смягчаются их грубые сердца.
Издатель Бентлей по собственному почину освободил Диккенса от тяготившего его обязательства поставить в «Miscellanies» новый роман, и по окончании «Лавки древностей» тот начал печатать в «Часах мистера Гумфри» давно начатый роман «Барнаби Рудж». В этом романе сцена переносится из современной жизни, столь хорошо знакомой автору, в эпоху конца XVIII века, когда жестокие наказания считались единственным средством против преступлений, вызываемых нищетою и невежеством народа. Правосудие дремало, когда дело шло о предупреждении зла, – но свирепствовало над несчастными жертвами, попавшими ему в руки. Палач не отдыхал, виселицы были обыденным явлением, народ, страдавший от крайней нищеты, зараженный религиозным фанатизмом, поднимал бунты, которые потоплялись в крови их участников. Один из таких бунтов описан Диккенсом в «Барнаби Рудж». Он так увлекся изображением волнения народных масс, что под конец почти забыл тех лиц, которые являются в первой части романа. В двух своих исторических романах «Барнаби Рудж» и «Повесть о двух городах» автор является гораздо меньше «Диккенсом», чем в своих произведениях из современной жизни. Присущие ему черты тонкого юмора проглядывают лишь мельком, изредка, среди сцен, полных трагизма, переходящего иногда в мелодраматизм.
Одно из действующих лиц «Барнаби» заслуживает внимания своей оригинальностью: это ворон Грип, постоянный спутник дурачка Барнаби. Диккенс говорит, что списал его со своего собственного ворона, но портрет, во всяком случае, сильно приукрашен, так как Грип является настоящим мудрецом. Диккенс, любивший вообще всех домашних животных, питал какое-то странное пристрастие к этой породе птиц. В его доме на Девонширской террасе жил и воспитывался один ворон за другим, и в его переписке мы находим трагикомическое описание кончины одного из этих любимцев.
«Я должен сообщить Вам грустную, потрясающую новость, – писал он, – мы лишились нашего Ворона. Он скончался сегодня, в начале первого. Он хворал несколько дней, но я не придавал этому серьезного значения, думая, что все это следствие того большого куска белой краски, который он съел летом. Вчера вечером ему стало настолько худо, что я послал нарочного за его врачом, который поспешил приехать и прописал ему прием касторового масла. Под влиянием лекарства больной оправился настолько, что в восемь часов в состоянии был укусить Топпинга (грума). Ночь он провел спокойно, утром чувствовал себя с виду хорошо; принял по предписанию доктора еще порцию лекарства и с удовольствием покушал горячей каши. Около одиннадцати часов ему опять стало так дурно, что мы обвязали молоток у дверей конюшни. В половине двенадцатого он заговорил сам с собой о лошади и о семействе Топпинга и произнес несколько непонятных слов, вероятно, относившихся или к его близкому концу, или к оставляемому им имуществу; имущество это состоит из мелких монет, которые он зарывал в разных частях сада. Когда часы пробили двенадцать, ворон заволновался, прошелся раза два-три по конюшне, пытался каркнуть, зашатался, вскрикнул: „Голля, старуха!“ и – скончался. Во все время болезни он выказывал удивительное спокойствие, терпение и самообладание. Мне очень жаль, что я не предвидел близкого конца его и не выслушал его последних распоряжений. Кетти (миссис Диккенс) здорова, но, как Вы можете себе представить, очень огорчена. Дети, напротив, радуются: он, видите ли, щипал их за ноги, – но ведь это делалось в шутку!»
Этот ворон, кончина которого так огорчила романиста, благодаря «Барнаби Руджу» стал знаком всей читающей Англии. После смерти Диккенса распродавались с аукциона некоторые картины и предметы искусства, принадлежавшие ему. «Необыкновенное волнение, – рассказывает один очевидец в „Chambers Journal“, – овладело всеми нами, когда на стол поставили чучело ворона. Перед нами была любимая птица великого человека – Грип, Грип Барнаби Руджа и целого мира, птица, которую Диккенс ласкал и кормил своими руками, которая стала героем одного из его произведений. Наверное, мы не больше взволновались бы, если бы нам показали набальзамированного Сэмюэла Уэллера. Со всех сторон раздались восторженные рукоплескания. Все кричали: „Грип! Грип!“, точно бедная птица могла слышать, вспоминали его любимые выражения. „Знаменитый Грип!“ – „Пятьсот рублей!“ – „Шестьсот!“ – „Восемьсот пятьдесят!“ – „Тысяча!“ (Гром рукоплесканий). Наконец, среди шума и криков, его покупают за тысячу двести рублей. „Кто купил? Имя!“ – кричат со всех сторон. Оказалось, что ворон приобретен естественноисторическим музеем, и на всех лицах выразилось разочарование».
Летом 1841 года Диккенс совершил вместе с женой путешествие по Шотландии. Издатель «Эдинбургского обозрения», мистер Джефри, пригласил его посетить Эдинбург от имени своих сограждан, желавших публично выразить уважение его великому таланту. Прием, оказанный ему шотландцами, может быть назван поистине триумфальным. Комнаты, занятые им в отеле, буквально осаждались посетителями, жаждавшими счастья быть представленными знаменитому романисту. Город Эдинбург преподнес ему диплом на право гражданства, в его честь был дан большой обед, на котором присутствовало более трехсот человек. «Странно было видеть мои темные кудри среди стольких седых голов, – пишет Диккенс, – и многие из присутствовавших заметили эту странность». Приглашения на обеды, на вечера, в ложи театра сыпались на него со всех сторон, и ему почти тайком пришлось уехать от своих гостеприимных поклонников, чтобы совершить небольшое путешествие по Шотландии, манившей его красотами своей живописной природы и теми историческими и легендарными воспоминаниями, которые связаны с разными ее уголками.
Глава V
В Диккенсе странным образом соединялась любовь к семейной жизни, к родному дому, к тесному кружку близких друзей со страстью к путешествиям, к перемене мест. Как только материальные средства его улучшились настолько, что он мог устраивать жизнь по своему вкусу, он стал каждый год предпринимать небольшие поездки по различным местам Англии. «Нет на земле места лучше родного дома, – писал он Форстеру из Эдинбурга вслед за рассказом о торжественном приеме, оказанном ему. – Я благодарю Бога за то, что он наделил меня спокойным духом и сердцем, которое не может вместить многих лиц. Я вздыхаю по Девонширской террасе, по нашим играм в волан, мне хочется обедать в блузе с Вами и Мэком (художником Мэклизом. –
Начало овациям, сопровождавшим Диккенса во все время его путешествия, было положено в Галифаксе, первом городе, где он высадился на берег. Толпы народа приветствовали его на улице, председатель Народного собрания лично приехал в карете за ним и его женой, представил его губернатору и привез в заседание собрания, где для него было приготовлено почетное кресло. Из Бостона Диккенс писал Форстеру: «Как могу я рассказать Вам все, что происходило здесь с самого первого дня нашего приезда? Как могу я дать Вам малейшее понятие о приеме, ожидавшем нас, о массе лиц, которые целый день теснятся около нас, о народе, который собирается на улицах, когда я куда-нибудь иду, о криках и рукоплесканиях в театре, о стихотворениях, приветственных письмах, всевозможных восхвалениях, бесконечных балах, обедах, собраниях? Я не в силах описать Вам все эти восторженные овации, все волнение, охватившее страну! Ко мне являлись депутации с Дальнего Запада, приехавшие за двадцать тысяч миль; депутации от озер, от рек, из девственных лесов, из бревенчатых хижин, из городов, факторий, деревень, поселений. Правительственные учреждения почти всех Штатов обращаются ко мне с письмами, я получаю адреса от университетов, от конгресса, от сената, от всевозможных частных и общественных корпораций».
Город Бостон устроил в его честь большой торжественный обед, на который, несмотря на очень высокую цену, подписалось более ста пятидесяти человек. Город Нью-Йорк дал также обед, на котором присутствовал цвет американской интеллигенции, и парадный бал, о котором Диккенс пишет: «В четверть десятого Дэвид Кольден и генерал Моррис явились к нам в комнаты: первый в полном бальном костюме, второй в генеральской форме. Генерал предложил руку Кетти, Кольден взял под руку меня, и мы направились к карете, ожидавшей нас у подъезда, чтобы везти в театр. Огромная толпа окружала подъезд и приветствовала нас шумными криками. Зрелище, представившееся нам при входе в театр, было поразительно: три тысячи человек в парадных костюмах наполняли залу; весь театр был великолепно декорирован; свет, блеск, пестрота, шум, рукоплескания – выше всяких описаний. Мэр и прочие должностные лица встретили нас в центральной ложе, и затем мы дважды торжественно обошли всю огромную танцевальную залу, чтобы показаться всем присутствовавшим».
«Когда я выхожу на улицу, – говорит он в другом письме из того же города, – за мной следует толпа. Когда я остаюсь дома, ко мне является столько посетителей, что мои комнаты превращаются в базар. Когда я иду с приятелем осмотреть какое-нибудь общественное учреждение, директора его встречают меня во дворе и обращаются ко мне с длинными речами. Когда я принимаю чье-нибудь приглашение на вечер, меня немедленно окружает такая толпа гостей, что я задыхаюсь. На обедах мне приходится говорить со всеми обо всем. В церкви народ теснится около моей скамьи, и священники в своих проповедях обращаются ко мне. В вагонах железной дороги даже кондуктора не могут не заговаривать со мной. На станциях, если я выйду выпить стакан воды, сотни зрителей собираются смотреть, как я открываю рот и глотаю».
Мелкие города не отставали от больших в чествовании романиста. Каждый из них считал за счастье, если он соглашался провести в нем несколько дней, всюду устраивались ему торжественные встречи, обеды, вечера, ночные серенады, всюду говорились речи, всюду масса народа осаждала его комнаты, чтобы только взглянуть на него, пожать ему руку.
Этот взрыв народного энтузиазма, вызванный исключительно поклонением его таланту, не мог не возбудить чувства горделивой радости в сердце молодого писателя. Под влиянием этого чувства его первые впечатления от американской жизни оказываются самыми розовыми. Он находит, что бостонские женщины очень хороши собой, что американцы отличаются добродушием и услужливостью, что у рабочих в Америке гораздо лучшее положение, чем в Европе, и что нищенства не существует в больших городах Нового Света. Благотворительные учреждения Бостона заслужили его полное одобрение. Он с большим чувством описывает институт слепых, городскую богадельню, детский приют, больницу и дом умалишенных, находя, что в основе управления всеми этими заведениями лежит чувство уважения к человеческому достоинству бедняка, вполне отсутствующее во всех благотворительных учреждениях Англии.
Благодушное отношение Диккенса к американскому народу продолжалось недолго: юмор был слишком присущ его натуре, чтобы он не мог не поразиться множеству странных и смешных черт в характере, манерах, способе общения своих американских поклонников. Их привычка постоянно жевать табак и плеваться возмущала его, в письмах к друзьям он подсмеивался над их костюмами и говором, наполненным местными идиомами; та бесцеремонная навязчивость, с какой они искали его знакомства, представлялась ему крайне неделикатной; хвастливость их газетных статей раздражала его. Кроме того, с самых первых дней его пребывания в Америке обнаружилась серьезная причина столкновения между ним и многими из представителей американского книжного дела. Диккенса, как и прочих английских писателей, возмущала та бесцеремонность, с какой американские издатели относились к их литературной собственности. Каждая английская книга преспокойно перепечатывалась в Америке в любом количестве экземпляров и продавалась без ведома автора или ее собственника в Англии. Издания выходили дешевле английских и причиняли громадный ущерб английской книжной торговле. Диккенс воспользовался тем, что на обедах в его честь присутствовали как члены законодательных собраний, так и представители печати, и поднял вопрос о необходимости закона, регулирующего права литературной собственности.
«Я говорил об этом в Бостоне, говорил и в Гартфорде, – пишет он. – Друзья мои были поражены моей смелостью. Я, чужой, одинокий человек в Америке, осмеливаюсь заявить американцам, что есть пункт, в котором они поступают несправедливо и с нами, и со своими согражданами, – эта мысль отнимала язык у самых смелых! Вашингтон Ирвинг, Прескот, Гоффман, Бриан – все здешние писатели согласны со мной, но никто не
И он действительно снова поднял в своей застольной речи вопрос о необходимости охраны прав литературной собственности. Лучшая часть американской прессы поддержала его, вопрос был даже внесен в следующую сессию законодательного собрания, но большинство высказалось против проекта нового закона, и американцы продолжали безвозмездно пользоваться плодами европейской литературы. По мнению Диккенса, два мотива заставляли американцев противиться введению этого закона: во-первых, национальное стремление надуть человека при всякой торговой сделке: «Ворон не так радуется куску украденного мяса, как американец возможности прочесть английскую книгу, ничего не заплатив за нее»; во-вторых, национальная гордость: американцы уверены, что всякий автор вполне вознагражден за свой труд тем, что они, свободные, образованные, независимые американцы, читают и хвалят его произведения. «Я пробовал говорить им, что таким путем они лишают себя возможности иметь свою собственную литературу, и мне везде (кроме Бостона) отвечали: „Нам она и не нужна. Зачем нам платить за нее деньги, когда мы можем иметь ее задаром. Наш народ, сэр, не думает о поэзии. Доллары, банки, хлопок – вот наши книги, сэр“.»
Осмотр общественных учреждений, и особенно тюрем, в различных городах Штатов, скоро показал ему, что он напрасно на основании бостонских наблюдений превозносил американскую благотворительность сравнительно с английской. В письмах из Нью-Йорка он с негодованием описывает тамошний арестный дом и тюрьму: «Человека находят пьяным на улице и сажают в совершенно темное смрадное подземелье. За ним запирают железную дверь и оставляют его одного в подземных коридорах, куда не проходит луч света, где нет капли воды, нет ниоткуда помощи. Там остается он, пока судья не разберет его дело. Если он умрет (как на днях случилось с одним заключенным), через какой-нибудь час крысы уже до половины съедают его тело. Я не мог стерпеть и высказал отвращение, возбуждаемое во мне этим местом. „Ну, я не знаю, – отвечал констебль (замечу в скобках, что это обычный национальный ответ), —я не знаю. У меня намедни сидело здесь двадцать шесть женщин сразу и очень красивых женщин, это факт“. Подземелье величиной с мой винный погреб на Девонширской террасе и воняет, как самое простое отхожее место; заключенные остаются там всю ночь, и, если в случае какого-нибудь болезненного припадка они вздумают звать на помощь, голоса их будут так же мало слышны, как голоса лежащих в гробу и зарытых в могилу».
При осмотре тюрьмы Диккенса поразило, что заключенные должны все время сидеть у себя в камерах и лишены прогулки на свежем воздухе в течение многих месяцев, иногда даже лет. В одной камере он увидел мальчика лет десяти-двенадцати и с удивлением спросил, какое тяжкое преступление мог совершить такой ребенок. Добродушный сторож спокойно объяснил ему, что это не преступник, а свидетель, который должен будет показывать на суде против своего отца, убившего его мать. «Неужели вы не находите, что жестоко содержать таким образом свидетеля?» – спросил я его. «Ну, не знаю. Конечно, здесь невеселая жизнь, это факт!» – отвечал добродушный сторож.
Особенно сильное впечатление произвели на Диккенса дома одиночного заключения в Филадельфии и Питсбурге. «Писать о них заметки, как я писал обо всем прочем, нелепо, – говорит он. – Все, что я там видел, запечатлелось неизгладимыми чертами в моем мозгу. Каждого заключенного, попадающего в эту тюрьму, привозят ночью; ему делают ванну и одевают его в тюремное платье; затем на голову и лицо его накидывают черное покрывало и вводят в камеру, из которой он никуда не выходит до конца срока заключения. Я смотрел на этих несчастных с таким ужасом, с каким смотрел бы на людей, заживо погребенных. За обедом я высказал директорам тюрьмы, какое ужасное впечатление произвел на меня ее осмотр; я спросил, достаточно ли они знакомы с человеческой душой, чтобы понимать, что делают с ней; я заявил им, что считаю долгосрочное одиночное заключение ничем не оправдываемой жестокостью. Они выслушали меня совершенно равнодушно, как люди, предоставляющие каждому иметь свое собственное мнение».
После посещения подобной же тюрьмы в Питсбурге он пишет: «Страшная мысль пришла мне в голову сегодня ночью, когда я вспоминал все, что видел днем. Что, если в тюрьмах являются привидения? Полное одиночество днем и ночью, долгие часы темноты, могильная тишина, ум вечно занят грустными мыслями без всякого развлечения, иногда, может быть, упреки совести. Представьте себе заключенного, который с головой зарывается в одеяло и по временам со смертельным ужасом выглядывает на таинственную молчаливую фигуру, вечно сидящую около его постели или стоящую в углу камеры! Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что ко многим из этих людей являются по ночам призраки. Я спросил у одного из заключенных, часто ли он видит сны. Он бросил на меня странный взгляд и прошептал сдавленным голосом: „Нет“».
Легко можно себе представить, как должно было возмущать человека с принципами и чувствами Диккенса существование невольничества, в то время беспрепятственно процветавшего в Южных Штатах. «Я решил не принимать никаких публичных знаков уважения, пока мы будем на земле, где существует рабство», – писал он и действительно исполнил это намерение, сделав исключение только для города Сент-Луис на Дальнем Западе, на границе с индейской территорией.
«Легко говорить: не поднимайте вопроса о невольничестве, – замечает он в другом письме, – но они не дают вам молчать, они спрашивают ваше мнение, они восхваляют невольничество как величайшее благо человечества».
И он, не стесняясь, высказывал свое мнение и на пароходах, и в вагонах железных дорог, и в отелях каждого города, где его осаждали любопытные посетители.
Диккенсы побывали во всех главных городах Соединенных Штатов, провели целый вечер и ночь в прериях, насладились зрелищем Ниагары, затем поехали в Канаду. В Монреале они приняли участие в благотворительном спектакле английских офицеров – при этом Диккенс не только исполнял главные роли, но и явился неутомимо деятельным режиссером – и наконец в начале июня сели на корабль, который возвратил их на родину. Дети и друзья встретили путешественников в их доме на Девонширской террасе. Диккенс выскочил из кареты и целовал своих малюток через решетку, не имея терпения дождаться, пока отворят ворота.
Глава VI
Немедленно по возвращении из Америки Диккенс принялся за приготовление к печати своих «American Notes» («Американских заметок»). «Я не упоминаю, – говорит он в конце своей книги, – о приеме, оказанном мне, я не хотел допустить его влияния на мои „Заметки“, в противном случае я слишком плохо заплатил бы тем заатлантическим благосклонным читателям моих прежних произведений, которые протягивали мне руку для дружеского пожатия, а не для надевания на меня железного намордника». Книгу свою он посвящает тем из американцев, которые, любя свою страну, могут выслушать о ней правду, сказанную без злости, с добрыми намерениями. Из этого посвящения видно, что Диккенс вовсе не намеревался заплатить лестью за оказанный ему торжественный прием.
Он ехал в Америку, мечтая увидеть в Новом Свете обновленное молодое общество, чуждое пороков и предрассудков Старого, проникнутое идеями равенства, свободы, быстрыми шагами идущее по пути прогресса. Мы уже видели, как почти с первых шагов его ждало разочарование, и под влиянием этого разочарования он едко бичует как пороки американского народа и недостатки его общественных учреждений, так и разные комические стороны внешних форм общежития. Самохвальство и самоуверенность американцев, их ханжество и лицемерие, продажность и преклонение перед долларом – ничто не ускользнуло от его наблюдательности; холодное равнодушие к положению заключенных в тюрьмах, узкая партийность народных представителей в законодательных собраниях, низкий уровень журналистики и особенно рабство, – рабство как язва, разъедающая весь организм Штатов, – все нашло в нем неподкупного обличителя.
Он предчувствовал, что книга его встретит недружелюбный прием в Америке, – и действительно, вся американская пресса, за немногими исключениями, ополчилась на него: его обвиняли в неблагодарности, в низком недоброжелательстве, называли глупым подлецом, клеветником. Все эти обвинения мало трогали его. «Я знаю, – пишет он, – что благодаря моей книге я не потеряю по ту сторону океана ни одного из друзей, заслуживающих этого имени. Что касается прочих читателей, то надеюсь, что они со временем поймут те чувства и намерения, которые руководили мною, и я буду спокойно ожидать этого времени».
Не смущаясь газетных нападок, он с увлечением предался любимой работе, а в промежутках совершал небольшие экскурсии то на берег моря, то внутрь страны. Вот как описывает он сам себя на своей приморской даче в Бродстерсе: «Перед широким окном нижнего этажа сидит обыкновенно с девяти часов утра до часу джентльмен с длинными волосами и без галстука; он пишет и в то же время смеется, как будто находит себя очень остроумным. В час он исчезает и, появляясь из купальной будочки в виде красноватого дельфина, плещется в водах океана. После этого вы можете увидеть его у другого окна уничтожающим сытный завтрак; затем он отправляется на прогулку миль за двенадцать или лежит на песке и читает книгу. Никто не надоедает ему, Koгда y него нет охоты разговаривать, и он вообще чувствует себя превосходно. Он черен, как ежевика, и, говорят, доставляет немало дохода трактирщику, продающему пиво и холодный пунш, – но это клевета».
Осенью 1842 года Диккенс в обществе Форстера и двух художников, Мэклиза и Стенфилда, предпринял поездку в Корнуолл. Частью в экипаже, частью пешком друзья обошли весь юго-западный берег Англии, посетили горы, освященные легендой «Круглого Стола», поднялись на вершину Св. Михаила, любовались живописными развалинами, таинственными пещерами и величественным зрелищем солнечного заката с высоты мыса Ландс-Энд.