– Женя! Что мы с тобой наделали! – крикнула она с порога. – Мы погубили девочку!
– Что-что?
– Сашу арестовали!
От неожиданности я откинулась на спинку стула:
– Какого Сашу?
– Не какого, а какую! Ту самую – Шурку Мазуркевич!
– Арестовали?! За что?
– За убийство Вадима! Следователи докопались, что это она притворялась официанткой, и р-раз – заподозрили ее! Обыск! И р-раз – яд нашли! В ее кармане!
Тетя Мила залилась вполне искренними слезами и принялась обшаривать собственные карманы в поисках носового платка.
– Что ты мелешь, в каком кармане?
– В куртке ее летней, в ветровке! Крупинки цианида, в кармане!
– Ты-то откуда знаешь?
– Ей разрешили один звонок сделать, вот она мне и позвонила! Я дала ей телефон – вдруг девочке понадобится помощь, она же совсем одна…
– Да сейчас-то ей зачем тебе звонить?
– Чтобы меня обругать! Она говорит, что это мы ее выдали! Ох, и кроет она нас, Женечка, самыми последними словами! Как невоспитанный ребенок! И плачет!
Тетя Мила осеклась и уставилась на меня, потому что я, не дослушав ее рассказа, уже обувалась, выйдя на террасу.
– Ничего не попишешь, – сказала я, накидывая на плечи куртку. – Поедем. Поедем производить задержание.
– Женя! Ты знаешь… убийцу?! – Слово «убийца» тетя Мила произнесла со священным ужасом.
– Теперь – да.
Но на «задержание» мы направились не сразу. Сначала тете Миле пришлось ответить на телефонный звонок. Он застал нас уже на выходе, когда мы спускались с лесенки в сад, чтобы вновь загрузиться в мою машину. Тетя Мила сначала помолчала в трубку, а затем бросила в мембрану несколько успокоительных слов. На том конце провода клокотали взахлеб, истерично – я слышала это кудахтанье даже на расстоянии нескольких метров.
– Успокойся, Капа! – сказала тетушка, слегка морщась. – Ну хорошо, сейчас мы к тебе приедем…
– Что такое?!
– Ох, Женечка, надо ехать обратно к Капе. Там такое… Говорит – покушались на нее, что ли, не поняла я подробностей…
Капитолина смотрелась уже полной маразматичкой. Она все так же сидела на своем диване, чулки ее совсем опустились на щиколотки, кофта пестрела пятнами и потеками слез, лекарственных настоек, следами еды. В комнате стоял удушающий запах газа – окна и двери чья-то заботливая рука уже распахнула, но Капа все равно натужно кашляла, хватаясь за горло птичьими ручками, и трясла своей, потерявшей всякий человеческий вид, всклокоченной головой.
– Ну, – спросила я грозно, – что тут произошло?
У Капиной постели толпились какие-то женщины с кавказскими чертами лица (как вскоре выяснилось, это были ее соседки по площадке), они размахивали своими длинными руками, как чайки крыльями, и беспорядочно гомонили, увеличивая тем самым свое сходство с этими птицами до почти что полной идентичности.
– Что тут произошло?
– Газ… – прошептала Капитолина. – Газ! – сказала она уже громче, навстречу вошедшему в квартиру следователю Курочкину. Валентин Игнатьевич, увидев меня, отмахнулся, как от привидения, и как-то боком, мешком, плюхнулся на приставленный к стене стул. Пути к отступлению были для него перекрыты гомонившими соседями…
– Ну и что – газ? – спросила я, еле скрывая раздражение.
– Жэнщина! – сквозь птичий гвалт прорезался один, с трудом различимый гортанный голос. – Жэнщина! Ты нэ кирчи тут, э, – дай сказать аксакалу!
На передний план выступил здоровенный и дико красивый брюнет. Он повел плечами – и внезапно галдеж за его спиной стих, «ужался» до слабых перешептываний. Брюнет повел бровью – и шепот тоже оборвался.
– Слюшай сюда, э! – сказал абрек тете Миле, и она, испуганно съежившись, скосила на него один глаз. – Я шел с работы. Сматрю – жэнщины бэгают. Что такое, э? Газом пахнэт. Оттуда, – он кивнул на входную дверь Капиной квартиры. – Разит газом, э! Я гаварю Манане: вызывай горгаз! А сам думаю: пока горгаз приэдит, старушка помрет, э! У менэ, – аксакал ударил себя в черноволосую грудь, – тоже эст старушка-мат! Я хароший сын! И я взломал двэр. От так, плэчом поддел – и паламал, э! Лэгко!
– Маладэц! – сказала ему я, а Курочкин, с укоризной взглянув в мою сторону, вежливо обратился к аксакалу:
– Вы поступили просто великолепно! И правильно во всех отношениях, спасибо вам огромное, я думаю, что и представители милиции и горгаза оценят ваш поступок… Только – вы уж простите, но таков порядок – пожалуйста, пройдите сейчас к себе, мы к вам зайдем чуть попозже, расспросим вас обо всем, а пока что…
– Все понял, камандыр! Уходым!
И он одним властным кивком увлек свой гарем за дверь.
– Дверь-то он вовсе не взломал, – заметила я секундой позже, ощупывая косяк. – Эту дверь так просто не взломаешь никаким плечом – даже его! Она, похоже, просто была открыта.
– Так, – сказал следователь Курочкин, когда в помещении остались «только свои». – И что же здесь произошло?
– Ну, вы же слышали, – ответствовала я с иронией. – Очередное покушение! Я правильно понимаю, Капа? Покушение? Или вы сами забыли завернуть кран?
– Нет, нет, – испуганно забормотала Капитолина. – Я не забывала. Я к крану не прикасалась. Я сидела тут, дома, совсем одна, я ждала Илону…
– Кого?! – прошептала тетя Мила и оглянулась на меня. Мой приятель-следователь тоже пугливо заозирался: он не любил сумасшедших.
– Илону, я ждала Илону – она давно не была у меня, я ждала… а потом уснула.
– И не закрыла дверь?
– Да, не закрыла. Я задремала. Но сквозь сон я уловила какое-то движение, кто-то заглянул в комнату, потом – тихие такие шаги на кухню, там кто-то повозился… Я подумала: вот, пришла Илоночка, готовит ужин, теперь я не одна! И я снова уснула.
– И больше ты не просыпалась?
– Нет… Вот только когда эти ворвались…
– Ага!
Дополнительные вопросы я задавать не спешила.
– Простите, но почему же вы решили, что вас хотели отравить газом? – с преувеличенной учтивостью обратился Курочкин к Капе. – Что произошел не несчастный случай, а именно покушение на вашу жизнь?
– Ах, боже мой, потому что я все вспомнила… И что погиб мой бедный Вадик – мальчик покончил с собой, а я даже не знаю, из-за чего! И что Илона…
– Так вы вспомнили, что Илона умерла?
– Да, да… И я подумала, что уж моя-то жизнь и совсем ничего не стоит…
– Ну, не скромничай, – ласково сказала ей тетя Мила.
– Правда, правда. Совсем-совсем ничего! Но я испугалась. Я так испугалась! Поэтому позвонила вам.
– Погодите-погодите, – Курочкин с натугой, но все же соображал, – что значит «мальчик покончил с собой»? Какой мальчик? Потерпевший Алтухов? Так он отравился, что ли, сам?!
– Ах, я не знаю…
И вновь наступила тишина. Ее прорезал тонкий, чуть толще комариного, писк – я не сразу поняла, что этот звук издавала Капа. Она, как это бывало уже много раз на моих глазах, повалилась на свой диван, и, отвернувшись от нас, пыталась, не вставая, вынуть из-под себя покрывало и укрыться им с головой. Издаваемый ею звук нарастал, переходя в скулеж, он длился и длился, все время на одной ноте – это было ужасно!
– Ну хватит, Капитолина, – жестко сказала я.
Звук оборвался.
– Хватит, – повторила я непреклонным тоном. – Видит бог, мне было жаль вас. Очень жаль! Но вот цирк вам не надо было устраивать. Тем более – из смерти!
– Из чьей смерти? Какой цирк? – не выдержал и вступил-таки со мной в беседу следователь Курочкин.
– Цирк – это такое представление, состоящее из нескольких номеров, главным образом трюков, лежащих за пределами обычной логики, Валентин Игнатьевич. То есть как раз то, что пытается нам продемонстрировать Капитолина.
– Женя… Да ты что! – пробормотала тетя Мила, потрясенная моей жестокостью.
– Да, и каждый раз – с выдумкой, с новой находкой, изюминкой… причем во всех трех происшествиях! И вот в этом самом эпизоде с газом – ведь вы сами инсценировали это покушение на себя, – и в случае смерти Вадима, и его матери Раисы, и Илоны… Это ведь вы всех их убили, Капа!
Накрытое покрывалом тело дрогнуло – и замерло. Поворачиваться к нам Капа почему-то не спешила.
– Да, – повторила я, – это вы… Когда я уверилась в этом окончательно, мне стало так… не по себе! Вы ведь подруга моей тети, Капитолина, вы с ней давние подруги, и я тоже любила вас… Но сегодня арестовали одну девочку, а она ни в чем не виновата. Это вы подбросили ей в карман крупинки яда, которым отравили Вадима! Когда вы это сделали? Тогда, на свадьбе? Думаю, да. Ведь девушка наверняка повесила свою ветровку на общую вешалку в коридоре; вам ничего не стоило сунуть ей в карман в самом деле убийственную – простите за плохой каламбур! – улику…
Неужели картина стоимостью в сто (или больше) тысяч долларов может перевесить целые три человеческие жизни? – продолжала я при полном молчании окружающих. – То есть я слышала, что людские жизни иногда оценивают и дешевле… Но ведь вы могли бы завладеть этим полотном, никого и не убивая – вот что мне непонятно! Стоило просто вынуть его из не самого сложного тайника, предъявить искусствоведам и заявить свои права на картину. И никто бы не оспорил у вас права владения, и не потребовалось бы убивать…
Знаете, когда я заподозрила вас в первый раз? В тот день, когда вы, вот в этой комнате, так точно перечислили содержимое этюдника Вадима.
И, наконец, вам настолько удалось уверить всех нас в том, что вы сидите дома безвылазно, поглощенная горем до глубины души, что никто из нас даже и не пытался это проверить. Но в тот день, когда убили Раису, шел очень сильный дождь. Когда мы с тетей Милой зашли вас навестить, то даже не насторожились, наткнувшись на ваши туфли, а ведь на них налипли комья грязи, и сейчас я вспомнила, что грязь была совсем свежей, иначе она давно бы уже высохла и осыпалась… Вы очень долго дурачили нас, Капа, и это позволило вам несколько раз уйти безнаказанной. Все три раза: когда вы убили Вадика, Раису и Илону.
Три жизни – из-за какой-то картины, из-за небольшого полотна пятьдесят на шестьдесят пять сантиметров! Неужели это было для вас так важно, Капа?! Кстати, а где эта картина? Я знаю, она действительно находилась там, за изображением нелепого гусара: когда я сняла ее со стены, то обратила внимание, что ни на раме, ни – и это главное! – под ней не было ни пылинки. Саша и Вадим были правы в своих рассуждениях: картина действительно была скрыта за изображением гусара, правда? Они ошиблись в другом: слово «скрыта» надо было понимать в буквальном смысле: то есть
Три жизни – за одну картину! Или нет? Или все дело в чем-то другом? На эту мысль меня натолкнул ваш трюк с якобы предсмертной запиской Вадима: я потратила пять часов, чтобы разгадать ее, и, похоже, теперь я знаю все… Это действительно прощальная записка к Капитолине, но не предсмертная – просто прощальная. Не зря я удивилась уже тогда, увидев, что бумага так сильно потерта на сгибах: для недавнего письма это было странно, да и адрес на конверте был написан все же другой рукой… Вы не хотели отдавать письмо на экспертизу – почему? Показав его мне и тете Миле (самым, на ваш взгляд, надежным свидетельницам), вы пытались истрепать его и вовсе до невозможного состояния, не выпуская бумажку из рук и поливая ее фальшивыми слезами. А ведь в том случае, если это письмо действительно было вам так дорого, вы бы постарались хранить его как можно бережнее. Так в чем же дело? Мне кажется, я знаю, в чем.
И я расправила на Капином столе тот самый, весь в лиловых пятнах, листочек с посланием Вадика. Следователь Курочкин, который видел это письмо первый раз в жизни, приблизил к истрепанной бумаге подслеповатые глаза:
Я прочитала все это вслух.
– Это то, что было представлено нашему вниманию, и при случае мы с тетей Милой должны были подтвердить, что видели именно этот текст. Но это не так! Особенный, наследственный почерк, которым написана записка, – видите, на каждой строчке умещается всего два-три слова, и заглавные буквы почти такой же высоты, как и прописные, – все это натолкнуло получателя письма на мысль использовать послание вторично. Для этого всего-то и надо было, иначе расставить знаки препинания! То, что мы видели, было «правленым» текстом. А настоящий, первый, я думаю, выглядел примерно так…
И я выложила перед нами другой, вырванный из моей тетради листок, на котором значилось следующее:
– «Ничего не возьму с собой» – в данном случае, я думаю, речь идет о каких-либо ценностях, о домашнем скарбе вроде холодильника или телевизора, которые были еще такой редкостью лет тридцать назад, что при разводе супруги нередко делили вещи в судебном порядке… Да, Капитолина, вам уже не скрыть того факта, что этому письму не четыре дня, а все тридцать лет!
Медленно, очень медленно Капитолина повернулась к нам лицом и посмотрела на меня. Я свой взгляд не отвела – и наша молчаливая дуэль так и не закончилась ничьей победой. Капа высоко подняла подбородок и сощурила глаза, в которых светилось – нет! – горело, сверкало яростное торжество.
– Да, – сказала она наконец, – но они все умерли!
– Господи, как же я ненавидела его! Господи, как я молилась, чтобы все земные и небесные кары обрушились на него, чтобы я узнала о его мучениях еще при жизни, чтобы гнил он заживо, чтобы тело его разъела проказа, чтобы все живое отказалось от него и он подыхал бы, один, в муках, окольцованный болью и раскаяньем – это была бы лишь сотая доля пережитых мною страданий! Господи, как я молилась, чтобы суметь увидеть все это еще при своей жизни!
Тридцать лет я ждала. Слава богу, что мальчик не только был записан на мою фамилию, но и вообще оказался похож на меня – Борюсику не досталось и намека на ту дьявольскую красоту, которой он сначала очаровал меня, а затем разбивал мое сердце – ежедневно, ежеминутно, потому что каждый его взгляд, брошенный в сторону, исполосовывал мою грудь рваными ранами ревности, я теряла сон, покой, черты мои искажались, я делалась страшной – и все из-за него!
И он не хотел понять меня, он слушал меня раз за разом все с большей холодностью, лицо его каменело – и наступило время, когда меня перестали удостаивать даже ответом! Через пять лет после женитьбы наша спальня превратилась для меня в камеру пыток. Я старалась сдерживать крик, чтобы не разбудить сына, взрывающиеся во мне упреки облекались в свистящий шепот, а он презрительно молчал – и отворачивался, и снимал через голову рубашку, и проводил пятерней, стоя перед зеркалом, по своей волнистой шевелюре, и молча ложился на свою половину кровати, отогнув одеяло и повернувшись ко мне спиной.
Я смотрела на него и плакала, плакала всю ночь напролет, а он вытягивался под нашим общим одеялом, и безмятежное спокойствие ложилось на его лицо тенью от его ресниц – он спал, и я знала, что во сне он видел женщин, женщин – тех, кто отнимал его у меня, отнимал каждый день; они украли у меня ласковый блеск когда-то любимых глаз, и нежность его прикосновений, и теплоту мягких ладоней, оставив только это вежливое равнодушие на спокойном лице – даже на ненависть ко мне его уже не хватало!
И вот наступил день, когда его безразличие резануло меня особенно хлестко – когда я не увидела в нашем шкафу его белья и рубашек и заиндевела от холодного тона оставленной на кухонном столе записки. Он бросил меня, оставил сына, стряхнул с себя шесть лет нашей жизни – как отряхивают с обуви пыль городских улиц! Сиял летний день, Борюсик был на детсадовской даче, кухонное окно было открыто настежь, до меня доносились возбужденные голоса дворовых подростков – они играли в футбол; потом их крики утихли, спустился вечер, сумрак подъедал строки записки, лежавшей у меня на коленях; зажглись фонари, потом они погасли, и дворник зашаркал метлой по асфальту – а я сидела одна, одна, на кухонном табурете, с тетрадным листом на коленях, и молилась! Господи, как же я молилась о том, чтобы он никогда не познал счастья, как я ненавидела его – сколько раз я умирала в эту ночь!
Я поклялась себе, что не стану преследовать его – наказание должно было последовать свыше; и никто не знает, чего мне стоило пережить это все – развод, и ежемесячную необходимость в течение долгих лет видеть его подпись на исполнительных листах, и пережидать у соседки его не слишком долгие визиты, один раз в год – в день рождения Борюсика. Я ждала, слишком долго ждала, а возмездие все не наступало; или, может быть, я просто не знала, испытывал ли он какие-то муки, потому что никогда не пыталась узнать о том, где и с кем он живет, какую еще женщину делает несчастной, и чья теперь ревность заставляет каменеть его лицо. Мне казалось, что, когда настанет время, постигшая его кара донесется до меня сама собой – эхом его страданий или мольбой о прощении, – и может быть, поэтому я никогда не интересовалась его новой семьей и новой жизнью.
Тридцать лет я ждала и в конце концов устала ждать; поэтому чуть не закричала от неожиданности в ту роковую ночь, когда грабитель толкнул меня на землю, вырвав ридикюль, а спустя минуту из темноты вынырнуло его лицо – то самое лицо, которое я предавала проклятию тридцать лет подряд! Это был он – и не он, потому что не могло это ненавистное лицо остаться нетронутым тлением времени, оно было даже моложе, много моложе того, которое принадлежало человеку, тридцать лет назад оставившему меня и своего сына!
В мистическом страхе я смотрела на него, а он о чем-то меня спрашивал, и совал мне в руки мою сумочку, и принес меня домой на руках, и напоил лекарством, и говорил знакомым до боли голосом успокаивающие слова – я медленно приходила в себя, но снова чуть не закричала в голос, когда он принес и поставил в центре комнаты желтый, обитый на уголках алюминиевыми скобками деревянный ящик. Это был этюдник моего бывшего мужа, я узнала бы его из тысячи – по продольной царапине на крышке и отколовшейся щепе фанеры возле левого замка, потому что в те редкие минуты счастья, что были в моей недолгой семейной жизни, мы брали этот этюдник с собой на пикники и загородные прогулки. Боже, как я любила эти прогулки, потому что там мы были одни, вдвоем, всегда наедине!
Через пару дней я уже знала, что «спасший» меня молодой человек – сводный брат моего сына. Это открытие меня ошарашило, но ненадолго. Вадик не догадывался о моем тайном знании – все-таки я неплохая актриса! – он приходил ко мне каждый день, убаюкивая и по-своему лаская, и я почти поддалась его обаянию, но, с каждым днем находя в нем все большее сходство с тем, кто бросил меня с сыном тридцать лет назад, я чувствовала, как угасшая было ненависть поднимается от сердца к голове новой жаркой волной и порой шумит в ушах – так, что я теряю слух. Я поняла, что теперь – о да, теперь я хочу отомстить!
Конечно, я заглянула в этюдник при первой же возможности – я хотела знать, какой меня видит этот человек, какие мои черты обретут форму под его кистью в первую очередь. Но меня ждал сюрприз. На портрете во всей красе представала не я – оказывается, рассыпая комплименты моему обаянию, он детально, со скрупулезной дотошливостью, вырисовывал портрет бравого военного, висевшего над моей постелью – ту самую картину, над которой всегда смеялся его отец, небрежно попрекая меня отсутствием вкуса. Конечно, я догадалась, что здесь кроется какая-то загадка, и в первый же вечер после его ухода я отслоила изображение гусара от тяжелой рамы, и там, за фанерной планкой, прикрывающей заднюю сторону картины, я нашла еще одно полотно. И не надо было даже быть большим знатоком-искусствоведом, чтобы понять ценность этого небольшого, пятьдесят на шестьдесят пять сантиметров, старого полотна.
Вадику казалось, что я совсем потеряла голову и по-собачьи преданно заглядываю ему в глаза – но он не видел того, что творилось в моей душе, иначе, если бы он мог сам заглянуть в нее, то ужаснулся и вмиг излечился бы от своих надежд. Я постановила, что Вадик приговорен дважды: за своего отца, который предал меня, и за себя – за то, что он посмел питать надежды на мое старческое «слабоумие».
С усмешкой я подчинялась любому его желанию. Молодой человек составил на меня завещание и намекнул, что ожидает от меня ответного жеста. О да, глупая старуха сделает это! Он сделал мне предложение? Что ж, я пойду и на то, чтобы стать посмешищем в глазах окружающих, – месть моя стояла уже на пороге и, по иронии судьбы, я и во второй раз недолго пробуду замужем за красивым мужчиной! Я убила бы, непременно убила бы его раньше, но теперь мне хотелось насладиться своей местью, выпить ее по глоточку, налакомиться этим зрелищем, когда он будет умирать на глазах у своей матери – той самой женщины, что убила меня саму тридцать лет назад!