Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Отсталая - Юлия Валериановна Жадовская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Уж я обещала, знаешь меня.

— Вы знаете Гришку Ястреба из Нелюдова? Ну, он еще барыне на прошлой неделе рыбу продавать приносил.

— А! знаю: кудреватый такой, красивый.

— Ну вот, вот!..

Матреша потупилась и замолчала.

— Так что же, Матреша, рассказывай.

— Что уж и рассказывать-то, не знаю… Все мое сердечушко изныло по нем!

— Давно ли ты с ним познакомилась?

— Знала-то я его давно, еще ребятами о праздниках играли вместе, да вот полюбила-то недавно. А случилось это уж я и сама не знаю как. Послала меня, еще по ранней весне, барыня в лес за березовыми почками. Пошла я, рву почки да напеваю себе под нос, а он передо мной словно из земли вырос. Я испугалась да как взвизгну! а он мне и говорит: "Что это, Матрена Левонтьевна, вы меня за лешего что ли приняли?" — "Поди ты, я говорю, окаянный! не лучше лешего-то перепугал меня". — "Уж будто, говорит, и не лучше? Поглядите-ко на меня хорошенько, может и получше". Я отворотилась да иду себе, а сердце-то у меня вдруг точно оторвалось, да как голубь, так и трепещет. Он знай говорит: "Что это вы очень горды стали, отворачиваетесь? кажется, мы люди знакомые; вы, говорит, от меня отворачиваетесь, а я все к вам тянусь… то есть одно сердце страдает, а другое не знает; для вас-то хуже меня на свете нет, а вы для меня так всех лучше" — "Мало ли, я говорю, есть лучше меня!., можете выбрать красавицу…". — "Те, говорит, красавицы помелом написаны…". А сам все ко мне ближе да ближе… у меня в глазах туман начал ходить, уж не помню себя… Он меня целует — и я его целую… Такой уж злой час нашел. После пришла домой, одумалась. "Господи! — говорю сама с собой, — что же это будет? Мне от него удаляться надо, а сама, куда ни пойду, все гляжу — не идет ли он, не увижу ли его?.. Да вот все эдак, барышня, и мучусь, и все мне точно немило стало. Сама себе в уме хорошее толкую, а как только сойдусь с ним где, все и позабуду — во всем ему покоряюсь… Кажется, жизнь готова за него отдать. И как его увижу, так точно расцветет или просияет все кругом. Вот, барышня, какова любовь бывает!..".

По мере того как рассказывала Матреша, голова Маши все ниже и ниже склонялась к сочной траве, благоухающей своими простыми невыхоленными цветами; по лицу молодой девушки разливался все сильнее и сильнее яркий румянец стыдливости и какого-то непонятного ей самой негодования; в ней бушевал аристократизм оскорбленной добродетели и вставали семена беспощадной строгости правил, внушенных матерью в разные времена как в разговорах с ней, так и в суждениях с другими.

В углу, где родилась и взросла моя барышня, веял какой-то дух, беспощадный к человеческим слабостям; строгость, доходившая до ожесточения в отношении сердечных увлечений. Вообще в этом мирном уголке, как называли тот край его обитатели, было много земных поклонов и мало молитвы; много слов и мало дела; много строгости и мало любви, которая выражалась только при рассуждении о постной пище во время постов поговоркой: "Рыбу ешь, да рыбака не съешь", причем, впрочем, никто не решился есть рыбу в неположенный срок… На Машу не мог не действовать сильно этот окружавший ее мир, и в душе ее не сложилось пока никакого для него отпора. У нее была хорошая, честная натура, но не столько чуткая, чтоб угадать самой по себе, без особенных нравственных толчков, правду в жизни… С другой стороны, все Тирсисы и Дориды, вычитанные Машей в "Утехах любословия", не могли ей дать понятия об истинном проявлении чувства и быть применимы к живым людям. Они развили в ней только какую-то ложную щекотливость воображения и понятий. Столкновение с простой, неприкрашенной, но искренней и горячей страстью возмутило и обидело Машу. Она вдруг увидала себя как бы одураченной сама собой и другими, и ей не хотелось ни за что согласиться с этим.

Выслушав рассказ Матреши, барышня быстро подняла полову и обратила к своей собеседнице пылающее гневом и гордостью лицо.

— Как ты смела мне это рассказывать!? — крикнула она, — как ты могла дойти до того, чтоб мне говорить это? Ты забыла кто я и кто ты!

Матреша остолбенела. Вечно румяное лицо ее стало бледное как полотно; губы передергивало какой-то бессмысленной, судорожной улыбкой.

Маша взглянула на нее и продолжала уже тоном ниже:

— Зачем ты мне говорила про это?

— Матушка-барышня, виновата! я не знала… — отвечала Матреша, вдруг залившись слезами.

У Маши упало сердце, она прониклась безотчетной жалостью; она готова была обнять и утешить оскорбленную девушку, но чувство нравственной гордости не допустило ее до этого.

— Бесстыдница! — сказала она дрожащим голосом, — целоваться с мужчиной! Разве ты не знаешь, какой это срам? Зачем ты это делала?

— Я и сама не знаю, барышня, я в себе не властна.

— Пустое!

— Это вы оттого так изволите говорить, что сами еще не испытали… — робко заметила Матреша.

— Как ты можешь сравнивать себя со мной! У меня другие чувства, другие понятия.

— Уж какие у нас, темных людей, понятия! самые холопские.

— Ты смотри же, — сказала Маша, — не проболтайся как-нибудь, что мне рассказала: сохрани Бог, маменька узнает — и тебе, и мне достанется.

— Никому, матушка-барышня, не скажу только не погубите меня, не выдайте!

— Я уж обещала, что не скажу, — ну и не скажу!

— Барышня! не гневайтесь на меня! — сказала Матреша, целуя руки Маши. — Простите!..

— Бог с тобой! — отвечала Маша с грустной важностью. — Я тебя прощаю только с тем, чтоб ты эти глупости бросила. Обещайся! без этого не пущу.

Матреша позамялась было, но в уме ее мелькнули все последствия правды, которая вертелась у нее на языке, и она обещала барышне все, что она от нее ни требовала.

Барышню свою Матреша очень любила; между ними царствовала симпатия молодости. Уединение и скука размягчали сердце Маши без ее собственного сознания, иногда до забвения всех условий ее положения. Сдружились они очень рано. Маша была еще очень маленькой девочкой, когда из погоревшего выселка привезли мать Матреши в усадьбу для занятия должности скотницы. Хозяйство Анны Федоровны было на тот безалаберный лад многих хозяйств помещиков и помещиц, которых нельзя назвать ни бедными ни богатыми, но которых ограниченный круг понятий и требований балует тупым довольством и сытостью и заставляет пренебрегать чистотой и порядком в предметах, важных в сельской экономии. Так Анна Федоровна по старому предрассудку в скотницы выбирала не лучшую, смышленую женщину, а такую, которая выпрядала ей плохие навины или по лености и неспособности мало приносила существенной пользы. На этих условиях была определена и Мавра.

Матреша в первый раз встретилась с Машей на красном дворе у сарая, где Маша собирала цветочки цикория, и стала помогать ей в этом деле. Они разговорились и по-детски передали друг другу интересы своего мира. С этих пор Маша всегда встречалась с удовольствием с Матрешей и искала случая ее видеть, даже убегала к самой скотной и там, на нечистом дворе, устраивала игру с Матрешей, пренебрегая страхом своей старой няньки, умершей два года назад, очень степенной, полной старухи, ленивой на подъем, всегда с крыльца или из окошка следившей за своей питомицей. Однажды дошло это и до Анны Федоровны. Чтобы сохранить достоинство своей, тогда еще девятилетней Маши и прикрыть слабость ее к скотницыной дочке покровом приличия, она решила взять Матрешу в горницу, чтоб она служила барышне, угождала ей и развлекала ее в прогулках. Алена Трофимовна, няня, не противилась этому: ее избавляли от излишнего надзора. Девочка уж была не маленькая, лет одиннадцати. Крестьянский быт или сиротство развили в ней некоторого рода практичность и смышленость. Матреша отдана была в полное распоряжение Алене Трофимовне, которой опытность, щелчки и наставления быстро сформировали Матрешу для ее новой должности. Вскоре она сделалась необходимой спутницей Маши, поверенной всех ее детских радостей и горестей. Посмеяться втихомолку над тучной Трофимовной, выбежать украдкой из сада к речке и побаландаться на песчаной отмели, озираясь со страхом, не видит ли кто, не идет ли кто из старших; даже забраться в кусты аглицкой малины, сберегаемой для варенья, и похитить горсть ягод — все это были такие подвиги, которые связывали двух девочек общей симпатией маленьких прегрешений против старших и совести, где Матреша всегда рисковала больше Маши, потому что вся вина обратилась бы на нее в случае неудачи, и наказание девочки послужило бы только назидательным примером для барышни. Во всяком случае привязанность Матреши была глубже и сильнее, потому что была свободнее; привязанность Маши поминутно стеснялась и охлаждалась то ревностью Трофимовны, то нотациями Анны Федоровны, предостерегавшей дочь и поминутно твердившей ей, что холопка не может быть подру-гой благородной девочки: можно с ней поиграть от скуки, но, дружиться — и стыдно и опасно; что какие у нее могут быть благородные чувства и проч. И за всякое проявление фамильярности в глазах матери Маша получала строгие выговоры, искусно направленные на самолюбие девочки и ее дворянскую щекотливость, которую насильственно развивали и поддерживали в ней с колыбели. На Машу, самолюбивую от природы, не могло не действовать это, и действовало раздражительно и неприятно, что выражалось иногда и в ее обращении с Матрешей. Подчас она принимала с ней надменную манеру высшей, подчас недоверчиво и холодно смотрела на выражение ее привязанности. С годами она стала скрытнее и только наедине позволяла себе увлекаться сообществом Матреши; при посторонних же, с врожденным тактом закоренелого барства, умела отставлять ее на задний план и указывать ей незаметно настоящее ее положение холопки. Трофимовна ревностно ей помогала в этом и при всяком удобном случае делала Матреше должные внушения в подобном роде:

— Ты что это идешь рядом с барышней, невежа эдакая? твое место назади; знай, сверчок, свой шесток. Ты холопка, а они барышни. Ты это должна понимать, дура необразованная.

Под такими условиями замерли в Матреше все высшие проявления воли и разума и осталась одна тупая покорность; но врожденная энергия и страстная сила молодости сказались в ней в другом обстоятельстве — в любви ее к Грише. Она с безумным ослеплением жертвовала собой и без оглядки шла к цели, грозившей ей одним горем. Было что-то для нее сладко захватывавшее душу в этом риске и страхе, порой сжимавшем ей сердце, даже в самом предчувствии близкой беды.

Со времени признания Матреши и ее простого рассказа о своей любви Маша чаще стала задумываться. Смутная тревога с каждым днем все сильнее пробуждалась в ее уме. В ней забушевали все спавшие доселе молодые силы. Рой новых ощущений одолевал ее. Стоячий туман, окружавший ее, заколыхался, и Маша только тогда заметила его. Она проснулась, как сказочная царевна в лесу от долгого сна. Она тревожно озиралась кругом и искала живого человека, но кругом ее была тишь и дрема. Ее молодая страстная натура потребовала пищи; пищи не было, а над головой волновался туман…

— Мне надо свет узнать, людей видеть, — думала Маша, и ухватилась за эту мысль, как за якорь спасения.

Однажды она спросила Матрешу, не видалась ли она с Гришей; та отвечала нет. Маша не допытывалась, но в первый раз не поверила Матреше. Ей было досадно и горько, что Матреша променяла даже ее на предмет своей страсти. Она стала ее чуждаться, и ревнивое, почти враждебное чувство прокралось ей в душу против Матреши. Она реже стала призывать ее на свои прогулки и почувствовала себя одинокой. Никогда еще не ценила она так глубоко привязанности своего старого друга Якова Иваныча; она вдруг поняла, что здесь для нее не будет измены. Жалобы на уединение и грусть, слетавшие прежде с уст ее слегка, между прочим, теперь получили характер затаенной печали и недовольства. Она заглядывала в будущее уже не с тем беззаботным чувством, как бывало. Тревожно она искала там чего-то и находила Анну Федоровну, Тиму с его матерью и длинный ряд однообразных дней, из которых каждый уносил у нее долю молодости и веселой беспечности.

Широкой пыльной полосой тянулась большая проезжая дорога от села Нелюдова, и только версты за две от Малых Пустынек, усадьбы Анны Федоровны, шел с нее крутой поворот в густой лес на узкий проселок, перерезанный корнями и изрытый глубокими колдобинами, наполненными водой, непросыхавшей даже в самые сильные жары.

Однажды, около одиннадцати часов утра, из села выехал человек в одиночной крашеной тележке на соловой лошадке.[3] Это был Яков Иваныч. Он был коренастый, благообразный старик, свежий и сильный, с широким скуловатым лицом, обличавшим его плебейское происхождение; выражение насупленных бровей его было сурово, но серые светлые глаза смотрели честно и прямо. Улыбка, когда она появлялась на его полных губах, совершенно преображала всю его физиономию и озаряла ее ясной, почти детской добротой и веселостью.

Яков Иваныч ехал по пыльной дороге в усадьбу Анны Федоровны. Вскоре дорога поворотила к лесу, за которым закутанная зеленью густого сада показалась и красная крыша дома Анны Федоровны. Яков Иваныч въехал на широкий двор, покрытый мелкой травой, по которой пролегали узенькие, плотно утоптанные тропинки от барского дома к кухне, от кухни к людской и ткацкой. По одной из тропинок степенно шла Аграфена Даниловна с грудой тарелок, в ситцевом платье и белом бумажном носовом платочке, накинутом небрежно от солнца на ее старую девическую голову. Увидав Якова Иваныча, Аграфена Даниловна ускорила шаги и поравнялась с ним у крыльца.

— Здравствуйте, Яков Иваныч! совсем нас позабыли! уж мы по вас с барышней соскучились. Отведи лошадь! Что зеваешь, труболет? — огрызнулась она тут же мгновенно на дворового мальчишку. — Давно, давно не бывали! — продолжала она снова умильно, заходя вперед и отворяя дверь в прихожую.

— Да вот все недосуги, дела, — отвечал Яков Иваныч, сохраняя прилично-серьезный вид, — все дела, да еще чужие, Аграфена Даниловна. Своих Бог избавил, так вот для добрых людей тружусь.

— Святое дело, батюшка, для ближнего постараться.

— Какая тут святость… У вас Снетковы, кажется?

— Кому у нас больше быть-то? все одни гости, — презрительно говорила Аграфена Даниловна, — все шваль мелкопоместная! а служи, суетись, как точно для хороших.

— Вот это так ты грешишь, Аграфена Даниловна! Гордость у тебя — все бы тебе богатым кланяться.

— Да согрешишь с ними, Яков Иваныч! Чем бы в праздник отдохнуть, а они тут налезут. Говорят, бедных дворян, — прибавила она засмеясь, — черт в корзине нес, да проходя по нашей сторонке, запнулся за кочку да и рассыпал. Тьфу, прости Господи! проклятого-то помянула,!

— А богатых-то кто нес? — спросил Яков Иваныч уже на пороге в зал, где был накрыт стол, на который Аграфена Даниловна, опередя его, спешила поставить лишний прибор.

— Уж это неизвестно, — отвечала она все в том же шутливом тоне. — Может, вы не знаете ли? вы вот человек грамотный, по городам ездите, со знающими людьми водитесь; я чай, вы много чего и не такого знаете, да только прималчиваете, — прибавила она, устремив на Якова Иваныча взор, в котором горело томительное любопытство, удерживаемое чувством приличия.

— Это ты насчет воли? — спросил Яков Иваныч.

— Да и на этот счет, конечно; хоть я и не лезу на волю и барыней, слава Богу, не обижена… (Аграфена Даниловна была великий политик в своей сфере), а все же если батюшка царь вспомнил об нас, так оно желательно бы было узнать.

— Узнаешь, все узнаешь, Аграфена Даниловна. Я теперь еще и сам хорошенько не знаю.

— Да вот нас разные слухи смущают. Народ чего не болтает!

— Слухам меньше верьте, а ждите терпеливо.

— Правда ваша, что народ нынче очень нетерпелив стал.

— Анна Федоровна, видно, в детской? — спросил Яков Иваныч, заглянув в пустую гостиную.

— В детской.

— А Машенька, верно, гуляет?

— Гуляют. Должно быть, в сад пошли.

— Нет, они у красной горки землянику берут, — отозвалась другая женщина с круглым румяным лицом и большими бессмысленными навыкате голубыми глазами, выходя из коридора в прихожую.

— Хоть бы ты, Федосья, помогла на стол накрывать! Куда вас нелегкая всех рассовала? Уж как воскресенье приходит — просто наказанье! — воскликнула Аграфена Даниловна.

— Я домой ходила, тоже ребятишек надо было покормить.

— Вот! каждый только о своем мамоне[4] думает, а ты, как окаянная!.. Век каюсь, Яков Иваныч, что в девках осталась: собачья жизнь — да и только!

Яков Иваныч улыбнулся.

— Я вот сам остался неженатым, да не каюсь же.

— А что и ваша-то жизнь? все не для себя. Один как перст. Ну, пока здоровы, так ничего, а занеможется — и походить некому.

— Никто как Бог! — отвечал как-то отрывисто Яков Иваныч. — А что Матреша? с барышней что ли гуляет?

— Черт ее унес в лес за грибами. Выпросилась у барыни, а та балует, отпускает. Нынче, батюшка, все смелы очень стали, всякий козонок лезет к барыне проситься. Так, девчонка непутящая! избаловалась, ни на что не похоже.

— Молодой человек! — сказал Яков Иваныч.

— Сами мы были молоды, да не такие были. У! сказала бы, да греха боюсь… Ну черт с ней! не мое дело.

— Говорить — барышню гневить, — проговорила Федосья, ставя на стол кучу тарелок.

Яков Иваныч не отвечал и пошел через гостиную отыскивать хозяйку дома.

Маша находилась в несколько враждебном отношении к старой дворне. Зависть к Матреше заставляла старых служительниц осуждать ее кротость и постоянное сообщество с барышней. Барышня с неудовольствием выслушивала их замечания и вооружилась своим господским достоинством, говоря, что им до нее нет дела, что не им ее судить, что их дело служить ей и угождать, что для наставлений у нее есть маменька, от которой она и должна все выслушивать. Маменьку вследствие этого часто настраивали на недовольный тон против Маши, но так как особенно заслуживающего серьезного восстания в поступках последней не находилось, то ворчанье Анны Федоровны оставалось без последствий, хотя и сильно раздражало подчас Машу. Анну Федоровну еще успокаивало то, что девочка была горда и проникнута чувством своего достоинства и потому забыться перед собою никому не позволит.

— А, дорогой гость! милости просим! — приветствовала Анна Федоровна Якова Иваныча, когда он вошел в детскую.

Арина Дмитревна так быстро повернула голову, что бант на ее чепце сильно затрепетал; Тима взглянул на вошедшего исподлобья и угловато поклонился.

Тима был малый лет двадцати восьми, сухой и смуглый; черные, с желтоватыми белками глаза его осенялись бровями густыми и крутыми, как две изогнутые пиявки; лицо у него было длинное, вытянутое, с острым подбородком. Вся фигура его была суха и черства, и вообще он напоминал выжатый лимон. Тима был чрезвычайно похож на свою мать, только с той разницей, что у той каждая черта была подвижна и тревожна, он же сохранял постоянное хладнокровие. К Якову Иванычу он и мать его питали недружелюбное чувство: им хотелось бы самим иметь влияние на Анну Федоровну и погреть около нее руки. Вследствие внушения матери, какие-то смутные чувства и надежды также забегали в голову Тимы в присутствии Маши. Ему иногда чудилось, что не стой тут поперек дороги Яков Иваныч, многое бы смогло бы и пойти иначе. Тима был скрытен и высказывался редко и туго. Его желания ограничивались теплым углом и известной степенью довольства. К службе он был неспособен, потому что увлекался товариществом и кутил, но хозяйственные заботы и жизнь с матерью, которая имела на него сильное влияние, отрезвляли его.

Разговор, по обыкновению, пошел о хозяйстве, о новых предстоящих переворотах. Анна Федоровна волновалась, а Арина Дмитревна вторила ей вздохами и односложными восклицаниями.

— Что же мы будем делать? — воскликнула, наконец, Анна Федоровна.

— А что люди, то и мы, — отвечал Яков Иваныч.

— Неусыпный присмотр нужен, — заметил Тима, — тогда ничего, можно и вольным трудом обрабатывать землю.

— Хорошо вам говорить — неусыпный присмотр! Кто у меня смотреть-то будет?

— Человека нужно найти, — отвечал Тима. — Выгоды можно иметь. У вас что земли даром пропадает! Порядки другие надо завести.

— Ох, матушка, беда женщине одной! Вот я и его на службу не пускаю. Куда я одна поспею? последний муженька обидит.

— Как-нибудь обойдемся, — сказал Яков Иваныч. — А напрасно вы, Анна Федоровна, поторопилась Дулино продать: пустошь отличная. Теперь земля будет в цене.

— Ну что ты мне, Яков Иваныч, все Дулиным в нос тычешь! Это оттого, что тебя не спросилась. Продала так продала, побери его прахом! — разгорячилась вдруг Анна Федоровна.

— За Дулино бы дороже никто не дал, — сказал Тима, — вы его с выгодой продали, потому что завалено и засорено все очень. Расчистки большой требует.

— Да ведь он все эдак — точно ворон каркает; не подумает, что я женщина больная, расстроить меня недолго.

— От вас, родная моя, надо всякие беспокойства удалять, — вмешалась Арина Дмитревна.

— Ну вот вы бы с Тимофеем Васильевичем и попробовали всякие беспокойсгва от них удалять, — сказал Яков Иваныч.

— Да уж я знаю, что мы вам с Тимой поперек горла стали, Яков Иваныч.

— Да мне-то что вы мешаете?

— Уж вы себя больно высоко ставите Яков Иваныч.

— Уж вы бы лучше Малашку-то свою по праздникам по миру собирать не посылали; это было бы лучше, чем судить о других.

Лицо Арины Дмитревны задергалось, и смуглые щеки ее вспыхнули.

— Грех бы вам меня этим корить! я человек бедный и ничего зазорного тут нет, что Малашка по милости добрых людей лишний кусок себе добудет. Вы меня только обидеть хотите. Грех! Вы сами только сутяжничаете да фальшивые просьбы пишете.

— А вы их читали? — равнодушно и презрительно спросил Яков Иваныч.

— Полноте, маменька, плюньте! пусть говорит, что хочет, — злобно и холодно заметил Тима.

— Ах, батюшка, да он на меня татьбу церковную взведет, а мне и молчать? Не поклониться ли еще ему прикажешь?

— Полно! нечего вам из пустяков ссору заводить. Пойдемте лучше обедать, — строго вмешалась Анна Федоровна, видя, что ссора начинает разгораться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад