Из этого вовсе не следовало, что они не любили своей родины или были безразличны к её судьбе. Они любили её. Но каждый рассчитывал, что, если он один не пойдёт, от этого боеспособность армии нисколько не уменьшится.
Те, кто шёл на войну, распадались на несколько групп.
Первая группа — кадровые офицеры, в особенности привилегированные, на войну смотрели, как засидевшиеся в школе ученики смотрят на загородную прогулку. Им война могла дать возможность интересной жизни, власти, наград и приключений.
Вторая группа, огромнейшая по своей численности, — это те, которые шли потому, что их посылали и не идти всё равно было нельзя. Сюда входили миллионы крестьян и рабочих, а также всяких непривилегированных людей.
Третья группа — это штатские интеллигенты того порядка, что в войне видели очищающее таинство и освобождение народов Европы от материалистического духа Германии. Количество этих людей было сравнительно ничтожно на фронте и очень значительно в тылу и на нестроевой службе.
IX
В деревне среди помещиков не было такого подъёма, как в столице. Помещики были разрознены по своим усадьбам, хуторам и поместьям; их тревожила возможность остаться без рабочих рук. Главная масса народа схлынула в города на призывные участки, и в деревне остались только старики и женщины.
И если в городах торжественность обстановки приподнимала чувства даже у тех, кому предстояло защищать престол и отечество с оружием в руках, то в деревне наступившая вдруг тишина создавала настроение какой-то покинутости и обречённости. Здесь, среди обитателей усадеб, была также тревога за мужей, за сыновей, те же хлопоты. Но здесь в значительной степени успокаивало то, что вершить дела будут свои люди, которых из года в год каждая семья видела у себя за винтом или преферансом зимой в старинной гостиной с печами, с тёмной дедовской мебелью и большой керосиновой лампой на овальном преддиванном столе.
Эти люди, конечно, предпочтут отправить больше мужиков, чем людей своего класса.
Говорили, что на приёме в городе будет сам предводитель, Николай Александрович Левашов. А так как доброта его была известна, то это обстоятельство значительно успокаивало.
Упоминали о том, что бедному Митеньке Воейкову, приятелю Валентина, должно быть, придётся идти тоже простым рядовым, так как он не кончил университета и не имеет никакого чина.
У Левашовых собирались выдавать замуж Марусю, младшую сестру Ирины, и была тревога за будущего зятя, кадрового офицера Аркадия Ливенцова, что он попадёт в действующую армию, не устроившись в штаб.
Кроме тревог за близких, в наступившей тишине деревни наводили страх призывные крестьяне. Они стали вдруг вызывающе развязны, при встрече угрюмы, с недобрым, прячущимся взглядом. Точь-в-точь такие лица были в девятьсот пятом году. И это внушало опасение и смутную тревогу помещикам и разночинным землевладельцам.
В особенности как-то потерялся и оробел сосед Митеньки, деревенский купец Житников. Он в своём просторном пиджаке с серебряной цепочкой на жилетке растерянно-заискивающе улыбался, не получая ответа на улыбку, похлопывал по плечу отправлявшихся на фронт мужиков и просил получше сражаться, чтобы немцы не пришли сюда. При этом пугливо оглядывался, а по ночам совсем не спал, карауля амбар и лавку.
X
Митенька Воейков действительно переживал тяжёлые минуты. Он, не признававший государства как «первичной, роевой формы человеческого существования», — теперь был принуждён отправиться в призывной участок в город наравне со всеми. Он впервые реально столкнулся с насилием над собой государства, которое принципиально презирал.
В состоянии полной растерянности и беспомощности он пошёл за канаву сада и стал возбуждённо ходить взад и вперёд под берёзами вдоль канавы.
Заходило солнце, в лощине у пруда уже легли длинные тени, от дороги, шедшей через сад, запахло отяжелевшей к вечеру пылью, и красные закатные лучи солнца пробивались сквозь листву сада, среди которой на макушках желтели и краснели созревающие груши и яблоки.
От шалаша тянуло дымком, и сторожа с трубочками сидели у костра, где в закопчённом котелке варилась пшенная каша с салом на ужин.
Кругом была деревенская тишина и мир.
И вот со всем этим придётся, может быть, завтра расстаться, уступив насилию государства!
— И как они не могут понять, что при наличии одного факта войны вся их культура гроша медного не стоит? — сказал с возмущением вслух Митенька, остановившись у крайней берёзы на повороте.
Потом, презрительно пожав плечами, прибавил:
— Хотя в а м культура и не нужна, вам нужно только набить свои карманы, всем этим фабрикантам и заводчикам.
— Вот это правильно!.. — послышался чей-то голос из-за кустов бузины, росшей по канаве.
Митенька, вздрогнув, оглянулся. По другую сторону канавы у куста стоял какой-то человек в чёрном пиджаке и сапогах. Он перескочил через канаву и подошёл к Митеньке.
Митенька густо покраснел оттого, что посторонний человек слышал, как он разговаривал сам с собою, точно сумасшедший, и в то же время мелькнула испуганная мысль о том, что он говорил рискованные вещи.
— Что, или не узнаёте? — спросил незнакомец. Он снял суконный картуз и провёл по сухим, рассыпающимся на две стороны волосам, а сам при этом весело смотрел на Митеньку, как человек, загадавший мудрёную загадку. — Когда-то вместе за зайцами ходили…
— Неужели Алексей?… Тебя не узнаешь!
— Он самый… Сын Степана-кровельщика, приехал из Питера с завода на побывку, уж две недели. Всё собирался к вам по старой памяти зайти, да думал, — помещик, теперь не захочет с нашим братом знаться.
— Ну, что ты, как тебе не совестно, — сказал смущённо Митенька.
— Да, а вы хоть и помещик, а по-прежнему думаете, как наш брат, — сказал Алексей Степанович.
Он опять провёл рукой спереди назад по волосам и с размаху надел картуз, так что он вздулся пузырём.
— Я думаю, каждый порядочный человек должен сейчас так рассуждать, — сказал Митенька.
— Не больно у нас много таких порядочных-то, потому к какому классу человек принадлежит — тот так и думает. Это уж только редкие какие.
Митеньке стало приятно, что Алексей Степанович причисляет его к редким людям, и ему захотелось ещё больше оправдать себя в его глазах.
— Я сейчас думал о том, почему народ, которого гонят на бойню, допускает над собой это насилие?… Ведь если бы все дружно…
— Покамест народ н е о р г а н и з о в а н, а помещики и буржуазия сидят у него на шее, он никуда не подымется.
Митенька почувствовал прилив внезапной дружбы к Алексею Степановичу за то, что он открыто против войны, то есть против того насилия, какое государство хочет совершить над ним, Митенькой, и он с удовольствием и взволнованностью соглашался с мыслями Алексея Степановича, хотя он как раз говорил против помещиков, а следовательно, и против него самого. Но входить сейчас с поправками и оговорками было неудобно, когда Алексей Степанович отнёсся к нему с таким доверием, без всяких оговорок выделил его из всего сословия помещиков и причислил к своим единомышленникам.
— А ты совсем образованным человеком стал, — сказал Митенька, не зная, как обращаться к своему другу детства и юности: на ты или на вы. — Слова-то какие употребляешь: класс, организован…
— Да, добрые люди научили. Что, ставиться едете завтра?! Сукины дети, сколько народу уложат! — сказал Алексей Степанович, покачав головой. — Я хоть на оборону работаю, — прибавил он, иронически усмехнувшись на слово о б о р о н а, — меня не возьмут. Главное дело — мужики наши, как серая скотина, идут на убой, и мысли ни у кого нет, что можно было бы иначе дело повернуть.
— В том-то и суть.
— Они все думают, что это от господа бога, потому царь — помазанник. Говорят, этот помазанник в Москву собирается… для единения с народом, — сказал Алексей Степанович, опять иронически подчеркнув слово е д и н е н и е. — Вот раздуют кадило-то! Ловко околпачивают. Зевак соберут порядочно. И угодников немало из тех, что снаряды готовят и казённые подряды будут брать. Э, ну их к чёрту! — сказал он, махнув рукой и плюнув, — пропади они пропадом! Тут теперь нашему брату, кто, как мы с вами, на дело смотрит, надо работать вовсю. Мой отец, блаженный Степан, всё о каких-то хороших местах думает, где можно тихо-мирно, по справедливости всё наладить. А тут надо зубами драть. Ну, покуда до свидания. Желаю удачи. Ещё повидаемся.
XI
На следующее утро, когда Митенька проснулся, чтобы ехать в город для освидетельствования в призывной участок, он почувствовал то мучительно-тоскливое, сосущее ощущение под ложечкой, какое у него бывало, когда в детстве после летних каникул его отправляли учиться.
В газетах уже сообщалось о том, что немецкие армии, нарушив нейтралитет, вторглись в Люксембург и Бельгию и одну за другой берут неприступные крепости — Лувен, Льеж, Намюр, разрушая их орудиями невиданной силы.
Значит, надежды на прекращение войны не было уже никакой.
Ощущение тоски и даже стыда от сознания, что встречные по дороге догадываются, что Митенька едет вместе со всеми с т а в и т ь с я, увеличилось ещё больше, когда он вышел, чтобы садиться в экипаж, и увидел своего кучера Митрофана. Тот, хотя и сам ехал на призыв, сидя на козлах в ожидании хозяина, по обыкновению спокойно расковыривал на ладонях жёсткую кожу сухих мозолей и лениво поглядывал на окно.
Митенька поехал и с возмущением опять подумал, отчего, в самом деле, народ не возмутится этим насилием? Неужели у него нет сознания, что его за чужие интересы гонят, как стадо баранов на бойню? И как он ненавидел сейчас всех, в особенности уездных дам и всяких либералов, которые кричали о войне, как о возрождающем факторе, как о крестовом походе против германского империализма.
И его сочувствие было почему-то больше на стороне Германии, чем на стороне России.
Когда Митрофан остановил лошадь у присутствия на большой немощёной площади, где возвышался пятиглавый, с резными крестами собор, Митенька почувствовал ещё большую, почти смертную тоску под ложечкой.
Около каменного двухэтажного здания, окрашенного в казённую жёлтую краску и обращённого своим фронтоном к собору, чернели кучки дожидавшихся мужиков. Виднелись также люди в котелках и шляпах, державшиеся отдельно.
Мужики сидели на ступеньках подъезда присутствия, на выступе фундамента церковной ограды, просто на траве в тени собора и негромко разговаривали, машинально оглядывая всякого вновь приходившего, или бросали взгляды на дверь присутствия, куда должны были позвать всех, когда начнется приём.
В тесных каменных коридорах присутствия с каменным полом тоже тоскливо стояли или бродили взад и вперёд люди. Проходили служащие и чиновники с кипами бумаг в синих папках, подхваченных под мышку, с озабоченно торопливым и безразличным ко всему видом, а главное — к тому, что переживали собранные здесь люди.
В раскрытых дверях зала виднелся на возвышении стол с зелёным сукном и за ним высокие спинки кресел.
— А вы — какой номер? — недовольно и строго спросил какой-то седой, давно небритый старичок чиновник с низко опущенными на нос очками у остановившего его господина в белой соломенной шляпе и сером костюме.
— Предводитель приедет, ему заявите. — Сказав это, чиновник посмотрел на просителя поверх очков, пошевелил губами и пошёл дальше.
Митенька тоскливо подумал, что и он теперь будет числиться под номером.
Митрофан тоже был здесь. Митенька старался держаться подальше от него. Ему было стыдно при мысли, что его увидят рядом с его собственным кучером, с которым он находится сейчас в одном положении.
По лицу Митрофана трудно было узнать, что он сейчас переживает. Он только часто ходил на улицу посмотреть лошадей, как будто был больше всего озабочен этим. Иногда задерживался там, разговорившись с каким-нибудь кучером, и даже с кнутиком в руках обходил кругом его тройку и экипаж.
Потом спокойно возвращался в присутствие. Один раз чиновник в очках остановился перед ним и строго сказал, что с кнутом здесь ходить нельзя. Митрофан с удивлением посмотрел на свои руки, как будто даже не знал, что кнут у него в руках, и вышел.
— Ай и вы пришли ставиться? — спросил Митеньку высокий чёрный мужик со спутанными волосами, доставая из кармана холстинных штанов кисет с табаком, чтобы свернуть папироску и идти на улицу курить.
— Да, — ответил Митенька, почему-то покраснев.
— Известное дело, нас зовут — не спрашивают, — сказал чёрный мужик, заклеивая языком свёрнутую папироску.
Митенька горячо согласился, найдя в словах мужика подтверждение своей мысли. Оказалось, что сознание насилия власти жило даже в этом сером, вероятно, неграмотном мужике.
— Конечно, — сказал Митенька уже сам, — им дела нет до того, что у тебя хлеб не убран или жена, скажем, больна.
— Это нипочём.
— А всё потому, что каждый только про себя это думает и все в одиночку, а если бы держались крепко друг за друга, тогда против всех ничего бы не сделали.
Мимо прошёл старичок чиновник с очками, низко спущенными на носу, и они на минуту замолчали.
— Это что там, — согласился опять чёрный мужик, — если бы народ дружный был, ничего бы не сделали.
Митенька хотел продолжать этот разговор, но в это время у подъезда присутствия остановился экипаж, и в коридоре произошло движение, какое бывает при приезде важного лица.
— Предводитель приехал! — сказал кто-то торопливо.
У Митеньки забилось от волнения сердце и почему-то вдруг пересохло во рту.
Предводитель в крылатке, в которой Митенька видел его на Николин день, с длинной раздвоенной бородой, ложившейся ему при ходьбе на плечи, прошёл по коридору, глядя поверх голов, скользнул по лицу Митеньки (у того остановилось при этом сердце и потемнело в глазах) и прошёл направо, в открывшиеся и сейчас же закрывшиеся за ним двери.
Начался приём. Тот же чиновник, опустив ещё ниже на носу очки и держа перед собой в некотором отдалении листы со списками, стоял в дверях и читал фамилии, каждый раз поднимая голову и отыскивая глазами вызываемого, в то время как десяток усердных голосов в коридоре и на улице повторял названную фамилию.
Когда назвали фамилию Митрофана, он не тронулся с места, а только, как и другие, водил по сторонам глазами, чтобы узнать, кого вызывают. И только когда чиновник раза два повторил фамилию, он, спохватившись и сказавши: «Ах ты, мать честная, да это же я!» — подошёл к партии вызванных.
И пока чиновник выкликал фамилии, разговоры в коридоре смолкали; у всех были напряжённые лица, как будто они ждали, когда же наконец всё это кончится. Но, когда чиновник, набрав нужное число людей, уходил в зал и дверь за ним затворялась, все с облегчением от некоторой отсрочки отходили из сгрудившейся толпы на более свободное место коридора.
— Покамест дождёшься, всю душу из тебя вымотают, — сказал чёрный мужик.
— Да, — ответил Митенька, — им-то что же…
Митрофан освободился очень скоро и первым долгом побежал посмотреть лошадей. Митенька почему-то не подозвал его и не спросил, взяли его или нет.
Небритый чиновник в очках опять вышел. Толпа волной придвинулась к нему. Митенька, как бы из безотчётного протеста против покорной стадности, остался на своём месте.
В числе других фамилий чиновник оскорбительно-безразличным тоном прочёл фамилию Митеньки Воейкова. Причем даже запнулся и произнес её неправильно: Войков. У Митеньки до шума в ушах заколотилось сердце, и ему показалось, что внимание всех сосредоточилось только на нём и что все ждали, как он ответит.
Митенька никак не ответил, а только проглотил слюну в пересохшем рту и в нерешительности стоял, не зная, оставаться ли ему на месте или подойти к небритому чиновнику.
Чёрный мужик, стоявший рядом с ним, как будто понял, что чувствовал Митенька. Видимо, желая поддержать его и ободрить, он сказал:
— Ездят, как хотят, на нашем брате. Не робей, когда-нибудь это кончится. Народ, ведь он тоже — не дурак.
Все вызванные прошли в зал, где за столом с сукном и треугольным зерцалом с орлом сидели несколько человек, и в центре их предводитель с раздвоенной бородой, доходившей до середины белой жилетки.
Предводитель, не надевая, а только приложив к своему орлиному носу пенсне, смотрел безразличным взглядом на лежавшие перед ним списки фамилий. Потом поднял голову, не оборачиваясь слушал, что ему говорил через высокую спинку кресла подошедший небритый чиновник в очках. Выслушав, предводитель кивнул головой и, отодвинув списки направо, выпрямился в кресле, положив свои белые холёные руки на резные подлокотники кресла.
В этот момент он встретился глазами с Митенькой.
Он узнал его. Но Митенька не мог решить, удобно ли ему в его положении раскланяться с предводителем, как со своим знакомым. Он только безотчётно придал своему лицу болезненный, утомлённый вид.
Когда очередь дошла до Митеньки, ему пришлось раздеться на виду у всех, что было особенно позорно, как последнее надругательство над свободной личностью.
Врач в золотых очках, в белом халате и с каучуковой трубкой в руке дотронулся до спины Митеньки холодной рукой, посмотрел на него сквозь золотые очки, несколько откинув назад голову, и спросил, на что он жалуется.
Митенька изменившимся, как бы болезненным голосом сказал, указав на левую сторону груди, что «здесь что-то болит» у него.
Как будто он был настолько невинен и далёк от всякого притворства, что даже не знал, какой орган находится у него в этом месте.
— Когда на горку поднимаетесь, задыхаетесь или нет? — спросил доктор, зачем-то сделав у него на груди жестким ногтем крест.
Митенька почувствовал, что выгоднее было бы сразу ответить утвердительно. Но из-за какого-то бессознательного чувства сделал вид, что припоминает, точно он заботился о наиболее правильном определении своих ощущений.
— Да, да, только я не думал… не придавал этому значения.
— Значение всему надо придавать, — сказал доктор и больно надавил на его ребро гуттаперчевой трубкой, прижавшись к ней ухом.
Митенька близко около себя чувствовал аптечный запах от пиджака доктора и его табачное дыхание, видел его покрасневшее, точно налившееся ухо около своей груди. Он продолжал сохранять всё тот же болезненный и как бы не сознающий своего положения, невинный вид.
Потом комиссия с минуту совещалась у стола, точно не замечая устремленных на неё взглядов тех, что стояли без рубашек, ожидая своей очереди. Предводитель что-то сказал вполголоса доктору. Тот нахмурился, засунув в рот бороду и глядя перед собой в бумагу. Потом, кивнув головой, сказал: «Хорошо».
— Вы свободны, можете идти, — проговорил предводитель с доброй и слабой улыбкой, уже как знакомому кивнув Митеньке головой.