Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Круги жизни - Виктор Станиславович Виткович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

P. S.

Ты знаешь по моим книгам, что прошлые мои поездки — куда бы ни ездил — были обращены в настоящее и будущее, эта поездка обращена в прошлое, и за это благодарен тебе: сколько поводов размышлять о том, как прожита жизнь.

Может, тебе эти строки будут и неприятны, но привык тебе рассказывать все. Здесь, в Фергане, родилась и выросла Таня, моя первая жена. Сюда к ней (как давно это было!) приезжал: в ее дом, к ее матери в гости. Отсюда, из этого дома, вместе с Таней вез в Ленинград ящик варенья, на ящике написал: «Осторожно. Верх. Груз Академии наук». Юношеская хитрость! В то время было трудно достать железнодорожные билеты: ехали-то к 1 сентября, к началу учебного года! «Груз Академии» — и билеты в кармане!

А варенье варила… и задумался. Оказалось, забыл даже имя матери Тани. Брожу по чужому, совсем незнакомому городу. Со стадиона идут толпы народа. Мои здесь умерли, все умерли, а я почему-то брожу тут (мало того, что брожу — письма тебе пишу!). Внезапно вспомнил, поднял из самых недр памяти — Агния Алексеевна! Имя матери Тани. Что ж, неужели жизнь так все заслонила, что остались лишь некоторые себялюбивые воспоминания? Иду по чужому городу, все новое — люди, здания, самый облик города, и только возле городского парка старые знакомые — белеющие при свете фонарей, огромные, в полтора обхвата тополя — единственные свидетели позабытого счастья.

Надо ли было Тане покидать Фергану и ехать учиться в Ленинград, чтобы там заболеть туберкулезом, который еще не умели лечить, и умереть в санатории в Крыму? И каков я… Каков? Похоронил и вычеркнул из памяти. Да и я ли это был или кто-то другой, носивший мое имя? Что за судьба мне выжить, именно мне, всех и вся похоронив?! Неужели сердце с годами становится тоньше, сильней начинает чувствовать?! Неужели грозный призрак собственного конца тому причиной?! А может быть, потери, собравшись вместе, учат нас чувствовать непрочность счастья? И потому так тревожно, так жадно мы относимся к собственному счастью?!

16 апреля. Фергана — Кызыл-Кия

Собрался было начать день с осмотра города. Подкатил Арип, я сел рядом и на его вопрос: «куда?» неожиданно для себя сказал: «В Кызыл-Кия», а собирался заскочить туда завтра. Замечала ли ты, что от людей ускользают причины их собственных поступков? Иногда они забывают о причине даже раньше, чем успевают их совершить.

Если бы кто-нибудь рассказал человеку, чем вызваны все его поступки в течение дня, он, вероятно, многому удивился бы и далеко не всему поверил бы. Слишком часто наши поступки вызываются случайными ассоциациями и импульсами, необъяснимыми с точки зрения здравого смысла. Люди научились управлять собой лишь в том, что касается дел и жизненных необходимостей. Как часто в отношениях двух любящих эта способность забывать о причинах сама становится причиной взаимных обид, обвинений и ссор. Спроси потом, чем была вызвана ссора? Вспомнят все слова, сказанные в пылу друг другу, а с чего началось, толком не помнит никто.

Итак, выехали из Ферганы. Почти сразу же «проголосовала» колхозница с грудным младенцем на руке, рядом на траве — огромный узел, сама в ярко-желтом бархатном жилете поверх зеленого платья. Киргизка. Ей в Араван (за Кызыл-Кия). Посадил ее бок о бок с термосом и «колибри». На первом же перекрестке шахтерского города наша попутчица с младенцем вылезла — пересаживаться на араванский автобус. Мы длинной улицей (садики, побеленные дома, ресторан «Уголек») докатили до входа в городской сад, в глубине которого на холме — шахтерский Дворец культуры, и наконец подъехали к копру шахты-4, по наклонному ходку которой когда-то с карбидным фонарем в руках поднимался и я из-под земли. Шахту давно выбрали и закрыли, на кирпичные стены копра наведена крыша: был копер, теперь отделение связи, могу тебе тут отправить письмо.

Грустно приезжать на старые рудники, у них тоже есть возраст. Всюду стоят немые, нерастущие терриконы выброшенной породы. Исчерпалась угольные богатства, а в городе все так же оглушительно цветут вишни… «Если тебе осталось жить до полудня, все же заработай, чтобы тебе хватило до вечера». Эту фразу слышал из уст Леонтия Григорьевича Солнышко, здешнего шахтера.

Случается, встретишь человека раз или два, не придашь никакого значения встрече, а потом жизнь все чаще возвращает тебя к нему, к его словам, и в конце концов оказывается, что это именно он дал тебе тот толчок, который стал определять твое отношение к жизни и к людям. Такую роль в моей жизни сыграл Леонтий Григорьевич Солнышко, хотя видел его только в тридцатом году — первый раз, когда сюда попал.

Солнышко

Мне поручили тогда написать очерк об угольщиках. Приехав в Кызыл-Кия, я стал с наивной прямолинейностью молодости задавать вопросы товарищу Солнышко. Искал примеры под заранее припасенную схему: прежде жилось плохо, теперь хорошо.

Между тем шел тридцатый год — помнишь ли, что это значит? Время революции в деревне и разгар индустриализации: людям в те дни случалось отказывать себе в необходимом. Можешь представить, как мои вопросы должны были раздражать Солнышко. Он перестал отвечать и нахмурился, от смущения я смешался и умолк. Тогда Солнышко насмешливо глянул на меня и сказал:

— А из тебя шахтер выйдет. Трудновато придется только первые десять лет, а там привыкнешь.

В ответ я забормотал что-то вроде:

— При чем тут шахтер? Признаться, не собираюсь…

— А ты соберись! — сказал Солнышко.

И, как видно, убедившись по выражению моего лица, что загнал меня в угол, вдруг заговорил просто:

— Думаешь, мы боролись, кровь проливали только ради хлеба, ради крыши или даже ради вот этого? — Подвел меня к окну, за которым среди бочек с известкой и груд кирпича рабочие укладывали фундамент нового дома. — Нет! — сказал он и замолчал.

Инстинктивно почувствовал, что и мне следует молчать. Задай я в ту минуту вопрос «а ради чего?», он, думаю, опять срезал бы меня насмешливой фразой, и разговор на том бы кончился. Я молчал. Тогда Солнышко сам задал этот вопрос:

— А ради чего?!

Строго взглянул на меня и начал рассказывать историю Кызыл-Кия.

До революции здесь, по склонам глинистых холмов, поросших полынью, бурьяном да колючкой, лепились шахтерские землянки. Шестнадцать часов в сутки работали шахтеры: спускались под землю задолго до рассвета, выходили вечером в темноте. Фамилия Солнышко получилась из прозвища: от воскресенья до воскресенья шахтеры не видели дневного света, молодой же Леонтий Григорьевич в ту пору работал откатчиком, вывозил уголь на-гора, возвращался в шахту, его спрашивали: «Ну как денек?», отвечал: «Солнышко». Солнышко да солнышко, так и осталось за ним.

Входом в шахту служила дыра в земле. Сквозь эту «дудку» шахтер прямо на угольной бадье спускался в штольню, которая почти никак не вентилировалась, хотя глубина залегания угольных пластов доходила до двухсот метров. Задыхаясь без воздуха, лежа на животе, иногда в луже воды, прорубали кирками забойщики в стороны от штольни кривые штреки. «Шахтер в шахту опустился, с белым светом распростился…» Эти слова из старой песни имели в Кызыл-Кия реальное значение: каждую неделю бадья поднимала тела мертвецов — раздавленных породою, задохнувшихся или умерших от истощения.

— В будни мы работали, а по воскресеньям хоронили товарищей…

В Кызыл-Кия не было ни кладбища, ни священника, покойников заколачивали в гробы, выстраивали рядами в часовенке. И каждое воскресенье утром из Кызыл-Кия в город Скобелев (Фергану) на «кукушке» выезжала похоронная процессия. У всех провожающих, если это было зимой, в кармане лежали мочалки: своей бани в Кызыл-Кия не существовало; летом шахтеры купались неподалеку от поселка под водопадом, зимой, похоронив товарищей, заодно смывали с себя в городе недельную угольную грязь.

Интересно, что в 1917 году шахтеры этого маленького пролетарского поселка, затерянного, словно песчинка, в глубине феодальной Средней Азии, только одни здесь отозвались забастовкой протеста на расстрел июльской демонстрации в Петрограде; правда, отозвались с запозданием, так как номер большевистской газеты, посвященный этим событиям, проплутал больше месяца, прежде чем добрался в эдакую глушь. Солнышко был одним из вожаков забастовки. Леонтий Григорьевич рассказывал о том, как после революции шахтеры с оружием в руках отстояли Советскую власть, как, отказывая себе в необходимом, перестроили шахты, как научили горняцкому делу киргизов, как многие разъехались по кишлакам — помочь дехканам объединиться в артели и как им там нелегко.

— А ты меня про что спрашиваешь?! — запальчиво заключил он. — Про живот?! Ты раньше про сердце узнай! Ты мне лишнее дай! Без необходимого я обойдусь!

Дня три после этого Солнышко приглядывался ко мне. Неожиданно зазвал к себе, усадил за стол в горнице, налил чаю, положил на блюдечко вишневого варенья, с простодушным видом спросил:

— Значит, хочешь принести вред Советской власти?

Я вздрогнул:

— Что вы?! Почему?! Совсем не хочу!

— Нет, хочешь, — строго сказал Солнышко. — Я тебя сразу понял. Ты хочешь писать, что дала нам Советская власть. Верно?

— Ну? — сказал я, вопросительно глядя на него.

— А чего не дала — об этом молчок?

Я пробормотал что-то нечленораздельное.

— Мычишь? — Смешливые огоньки зажглись в его глазах. — Мычи, мычи. Лучше не скажешь!

Я вспыхнул и встал, чтобы уйти, он с силой взял меня за плечо и посадил обратно на стул.

— Подумай сам — что сделается на свете, если все будут писать про одну только сторону жизни! Все перестанут верить во все. И наступит царства отчаянного пессимизьма! (Так и произнес — с мягким знаком.)

— Почему? — удивился я.

— А потому! — Леонтий Григорьевич пристально поглядел на меня, как бы испытывая мою серьезность и искренность, и заговорил: — Возьми врага… пишет про нас одно дурное. Прочту я, прочтет другой, отложит в сторонку и посмеется: «Ну и брехня!» Но если кто пишет про нас только беленькое — вот от кого вред! Полагаешь, каждое твое слово как застрянет в мозгах, так и останется: это, брат, все равно что верить в колдовство! Дураков мало… Прочтут твою писанину и скажут: «Вот гад! Половины не сказал — побоялся! Того не написал, и того, и того…»

Леонтий Григорьевич помолчал и заговорил опять:

— Будешь показывать одну сторону жизни, добьешься, что все увидят только другую. А ежели прочие станут вроде тебя в ту же сторону гнуть… тогда все во всем разуверятся: никакими статейками не уговоришь! Нет, ты так пиши, чтобы все было: и рожье, и божье, и красное, и черное, и серо-буро-малиновое… Вся как есть жизнь! Прочту я, прочтет другой, скажет: про меня тут правда, значит, и про других. Гляди на обе стороны жизни, и станешь человек!

Я не сразу понял глубину сказанного им — жизнь все чаще заставляла меня вспоминать этот разговор, и только много лет спустя по-настоящему его оценил.

17 апреля. Андижан

Никогда, пожалуй, не писал таких длинных писем, будто хочу ими занять все твое время. Пишу на дню иногда два раза, и меня снедает дурацкая тревога: чем я дальше, тем реже письма мои будут к тебе доходить, и, чего доброго, — сразу пачками. Нечеткая работа почты оставит тебе достаточно времени не думать обо мне.

Бросить бы все! Неожиданно появиться перед тобой! Заглянуть в глаза! Спросить, что это было между нами?!

Ладно… Расскажу о сегодняшнем дне.

С утра казалось, в Фергане должен был пойти дождь, каждое облако имело серебряную подкладку, а с запада надвигалась темнота туч. Я ожидал машину в скверике. Возле детских колясок сидели на скамьях няни, поглядывая на небо. Ребятишки лет четырех-шести прыгали вокруг мальчика и кричали ему в оба уха: «Федя-редя съел медведя, продал душу за лягушу, за поганый котелок!»

Вот идет девушка-узбечка лет девятнадцати, с двумя длинными черными косами из-под тюбетейки. На груди новенький «Знак Почета»: наверно, на хлопкоуборочной машине работала. Ребятишки заметили орден, бросились к девушке, запрыгали вокруг: «Мать-героиня!.. Мать-героиня!..» Девушка вспыхнула, почти выкрикнула: «Надо разбираться в орденах и медалях!» Искоса взглянула на сидящих и пошла быстрей.

Мы поехали по городу. Во Фрунзенском жилом массиве, любуясь разноцветной окраской зданий, вспомнил, как некогда приезжим показывали тут один дом — достопримечательность города.

Жил-был в городе Скобелеве до революции офицер. Офицер как офицер. Поехал на охоту в Алайскую долину. И умудрился там продать киргизам эту самую Алайскую долину за тысячу рублей. «Алайская царица» Курбан-Джан-Дотхо, простодушная старая киргизка, сочла его погоны и мундир достаточной гарантией. Офицер составил документ, по которому значилось, что он, такой-то, продает Алайскую долину вместе с ее ручьями, травами и камнями. С таким же успехом он мог продать ей Ферганскую долину с ее городами и реками и вообще весь Туркестанский край, в придачу к нему и Каспийское море, а заодно и Северный Ледовитый океан. Когда «проделка» офицера выяснилась, царские чиновники посмеялись. Шутник отделался двадцатью сутками гауптвахты и потом за эту тысячу рублей построил себе роскошный по тому времени дом. (Где теперь этот дом? И не отыщешь…)

Сплошным садом, непрерывной цепью селений ехали через Маргелан, Ташлак… В придорожной чайхане, где остановились выпить по пиале чаю, прочел на стене: «Кто вырастит одно тутовое дерево, будет жить сто лет»: коленопреклоненно относятся здесь к деревьям. Вдоль шоссе — тутовники, тополя, карагачи у чайхан, кое-где огромные стволы таловых деревьев, так перекрученные, будто сказочные великаны, забавляясь, хотели завязать их в узлы да и перекрутили. Весело ехать среди широколиственных стен!

По дороге к Ленинску стало заметно, что въехали в нефтяной район: в селениях среди молоденькой красноватой листвы виноградников газовые трубы, протянутые к жилым домам. И я вспомнил историю рождения одного из первых ферганских промыслов. Ее рассказал мне в 1937 году случайный собеседник — геолог, разведчик нефти. 

Гордыня

За несколько лет до того приехал он с экспедицией в небольшое ферганское селение. По всем данным где-то тут должен был пролегать нефтяной пласт. Целое лето искали его геологи, не одну скважину пробурили, нефти не было. По вечерам в сельской чайхане, где геологи обосновались на жилье, собирались дехкане побеседовать о том о сем. Постоянным участником этих бесед был старый Илляхун — старик уйгур, фруктовый сад которого славился редкими сортами персиков и гранатов.

Сидел всегда молча, мигая выцветшими ресницами. На вопросы отвечал односложно, и в этой односложности ответов, в молчаливости, в той необычной манере, с какой бормотал молитву, прежде чем приступить к чаепитию, даже в самом постоянстве, с каким приходил в чайхану, было что-то неуловимо-тревожное.

Людям свойственно ко всему привыкать. Посудачив о странностях старика, геологи отнесли их за счет характера и перестали странности замечать.

Пришла осень. Удрученные, что лето пропало — нефти не нашли, геологи решили перебраться на новое место. Последний вечер провели с дехканами в чайхане. Поздно ночью дехкане разошлись, и геологи легли спать на открытой суфе (узбекской деревянной кровати) в чайхане, прямо под открытым небом — тем черным осенним небом Ферганы, в котором меж звездной пылью мерцают огромные, величиной с кулак, звезды и время от времени метеориты прочерчивают сверкающий путь.

Заря только начала заниматься, когда геолог, рассказчик этой истории, проснулся оттого, что кто-то легонько дергал его за плечо. Открыл глаза, перед ним старый Илляхун в дорожной одежде. Тихо, но властно потребовал, чтобы геолог последовал за ним. Вдвоем прошли через спавшее селение. На недоуменные вопросы геолога старик упорно отмалчивался, пока не вошли в сад. У калитки геолог заметил две лежащие на земле туго набитые переметные сумы.

Тут только Илляхун заговорил. Он стал водить геолога от дерева к дереву, рассказывая о каждом: откуда привез, когда посадил, какие плоды дает. Геолог слушал рассеянно, даже слетавшая с ветки птица заставляла его вздрагивать, так непостижимы были этот ранний час утра, и одежда старика, и тон, каким тот рассказывал о своем саде. Илляхун умолк, в тишине стало слышно, как от ветерка скребутся о глинобитный забор сухие листья осени. Старик вздохнул и заговорил вновь.

Теперь он сказал, что в приезде геологов видит перст божий. Много лет назад, юношей, дал обет совершить поездку на могилу своих предков, в Кашгар, и откладывал поездку из года в год, потому что жаль было бросить свой сад. Седина одела серебром его голову, а он до сих пор обета не выполнил, и аллах решил покарать его — прислал геологов, дабы они уничтожили его сад.

— Почтенный Илляхун-бобо! — воскликнул в изумлении геолог. — Зачем же нам уничтожать ваш сад?

— Остановись, — сурово сказал старик. — Сказано в Коране: «Это не вы убили, а аллах убил. Это не ты бросил, когда бросил, но аллах бросил». Всемогущий прислал вас, ибо пекся о спасении души моей. Все лето он держал меня возле вас, испытывая мое усердие в вере. И понял я тайный смысл двадцать пятой суры: «Они делают божеством страсти свои». Разве не так я поступил?..

Голос старика окреп, зазвенел, глаза заблестели, он выпрямился и заключил, показывая пальцем в какую-то яму на обрыве в саду:

— Вот то, ради чего аллах послал вас ко мне. Это нефть. Возьмите ее, и да будет с вами милость аллаха!

Геолог бросился к яме, дрожащими руками схватил длинный прут, ткнул в яму, покрутил и вытащил. На конце прута блестела темная маслянистая жидкость. Да, это была нефть, несомненная нефть, открытый выход нефтяного пласта, как случалось уже в Ферганской долине. Геолог обернулся, старика позади не оказалось, окликнул, никто не отозвался. Не выпуская прута из рук, геолог побежал к калитке — переметных сум не было, выбежал на улицу — старый Илляхун исчез бесследно.

Спустя год на месте сада высились буровые вышки нового нефтепромысла. Однако самый сад не погиб. На колхозников произвел глубокое впечатление уход старика, и геологи, собравшиеся в то памятное утро вокруг нефтяной ямы, решили, что им непристойно оставлять дехкан в убеждении, будто они, советские специалисты, слепое орудие в руках аллаха; следует, наоборот, утвердить в сердцах уважение к человеческому разуму, к его силе. Геологи выписали из города ученых-садоводов и вместе с ними перенесли сад старика до последнего дерева на новое место.

Минул год. Однажды утром рабочие увидели на дороге какого-то старика в рваной, покрытой пылью одежде: опираясь на посох, он растерянно озирался. Один из местных жителей признал Илляхуна. Старика окружили. Предвкушая радость, какую испытает тот, увидев свой сад целым, его туда с торжеством повлекли. Однако Илляхун, когда его ввели в сад, устало сел под яблоней на траву; на вопрос, был ли в Кашгаре, ответил: был. На остальные вопросы отвечать не захотел и попросил оставить его одного.

Первое время из сада он почти не выходил. Навещавшие его люди заставали старика сидевшим и размышлявшим о чем-то. Переехать из своего сада в поселок нефтяников решительно отказался. Вокруг на деревьях созревали плоды, с мягким стуком падали наземь, гнили в траве, воробьи свершали над его головой шумное пиршество…

Спустя месяц он пришел к директору промысла, сказал, что передает сад нефтяникам, и попросил принять его на работу сторожем. Приняли. Переселился в коттедж, стал по ночам ходить меж нефтяных вышек, таская за плечами старенькое ружье, заряженное порохом.

В одну из таких ночей случилось буровому мастеру задержаться у только что пробуренной скважины. Далеко за полночь он пошел домой, и так хорошо было кругом, что мастер присел возле одной из вышек, погрузившись в тишину. Вдруг услышал шаги, выглянув из-за вышки, увидел Илляхуна. Мастер уже собирался его окликнуть, но, заметив, что старик положил ружье и расстилает на земле молитвенный коврик, сдержался и услышал самую необыкновенную молитву, какую кому-нибудь доводилось слышать.

Сперва Илляхун покончил с обычными молитвенными формулами, совершил намаз и неожиданно начал:

— О всемилостивый, всемилосердный! Ты, от которого не утаится вес пылинки и ничто более малое, чем это, и более великое! Будь милосерден ко мне, грешному. Гордыня обуревает меня. Денно и нощно, всем и каждому хочется поведать мне, что это я, и никто другой, открыл людям нефть, дабы возвеличиться в людском мнении. Но ведь это ты, о всеведущий, предсказал, что земля превратится в нечто другое, чем земля. И она превратилась в нечто другое. И в этом, помимо хорошего, нет ничего. Прости же меня, ничтожного, за то, что в мыслях моих осмеливаюсь присваивать совершенное тобой благодеяние. И да будет благословенна отныне и вовеки нефть, дающая людям свет и тепло!

Старик поднялся, закинул ружье за плечо и двинулся дальше в обход по промыслу.

А наутро весь поселок смеялся до слез над рассказом бурового мастера. Однако самому Илляхуну никто и виду не подал, что знает о его ночной беседе с аллахом. Наоборот, с того дня к старику стали относиться с особой почтительностью, пожалуй, даже с нежностью. Изредка только какой-нибудь смешливый юнец, сделав в присутствии Илляхуна торжественное лицо, громко говорил заезжему гостю, указывая на старика:

— Вот кто первый открыл здесь нефть!

И тогда все видели, как обуревавшая старика гордыня, получив удовлетворение, раздвигала его усы сдержанной улыбкой удовольствия.

Вспоминаешь и думаешь: «Да полно, было ли это, уж не приснилось ли, не примерещилось ли — так далеко ушла жизнь!» В Ферганской долине выросло множество нефтяных промыслов — современнейших.

От Ленинска свернули на Хаджиабад. Я жил в Баку, знаю промыслы, запах нефти доставляет мне наслаждение, это запах юности! Когда дело касается техники нефтедобычи, меня трудно чем-нибудь удивить. Но даже самые смелые мечты инженерной мысли той поры не осмелились бы взлететь к тому, что увидел я, когда въехали на промысел «Андижан».

Среди пологих серо-зеленых холмов на порядочном расстоянии одна от другой работают качалки глубинных насосов: вверх-вниз, вверх-вниз. Но людей… Хоть бы душа! Только трубы, да суслики, да птицы, да наша «Волга», пробирающаяся по дороге между холмов. И на всех, даже самых дальних холмах, — ажурные вышки и работающие качалки: вверх-вниз, вверх-вниз…

Арип простодушно спросил:

— А где же люди?

И долго щелкал языком и качал головой.

Вид промысла вернул меня к юности, к Баку. Остановил машину, вышел. И, опустив голову, прошелся вдоль дороги. В безмолвии промысла передо мной встали воспоминания пережитого в двадцать четвертом — двадцать седьмом.

Калейдоскоп памяти

Весна 1924 года. Кончил школу в Ташкенте. А что дальше? Учиться, конечно! Как раз в тот год из рабфаков валом повалила рабочая молодежь. Стремясь открыть пошире перед рабочими двери высших учебных заведений, тогда (и только тогда — в ту осень) решили не принимать в вузы моложе двадцати лет: школьники-де обождут, пусть сперва потрудятся, хлебнут жизни.

Я нахлебался ее больше, чем надлежало, но шестнадцать лет есть шестнадцать лет. Снявши копии со своих документов, запечатал их в. конверты и разослал в четырнадцать вузов страны. Ответов ждать не стал и укатил в Сураж, городок в Полесье, где за несколько лет до того умерла моя мать. Деньжата у меня были: в Ташкенте перед отъездом обменял коллекцию марок на велосипед, его тут же продал и чувствовал себя богачом.

В Сураже разыскал приятелей детства, недельку погулял, потом две недели прокрутился учеником сеточника на бумажной фабрике, подался под Сураж на торфоразработки… Дожди, дожди… Вдруг открытка: допущен к испытаниям в Азербайджанский университет. И вот солнце. Баку!

Испытания сдал шутя-играя. Трачу последние деньги, шикую: без пяти минут студент! Не тут-то было. Вывесили списки принятых: меня нет. Надеваю чужой макинтош до пят, чтобы казаться старше. Съедаю полкило мороженого: охрипнуть, прикрыть свой дискант. Бегу в Главпрофобр (каких только учреждений не существовало!). Говорю: с басмачами дрался, вот справка, была стипендия полка — справка, родителей давно нет — справка, одним словом, хлебнул. Меня — и не принимать?!

Улыбаются до ушей и обещают: в дополнительном списке буду… Жду, жду. Вывешивают дополнительный. Нет! Опять меня нет! Опрометью в Главпрофобр. Готовлю фразу: «А вы улыбаться мастер!» Минуя очередь, врываюсь в кабинет. Начальство смущено: «Как так, нет в списках! Будете! Идите! Ответственно говорю!» Еще три дня слоняюсь по бульвару, сижу на скамьях, вытянув ноги, созерцая игру солнца среди волн. Три дня как год, на четвертый вывешивают второй дополнительный список, в нем я один. «Каждый сам обнимет свою судьбу» — азербайджанская поговорка.

Ах, друг, милый мой друг! Если бы ты знала, сколько раз нынче сжималось сердце при воспоминаниях и сколько раз улыбался по пустякам. То, что сжимало сердце, отгонял: пусть не застит сегодняшней радости. А пустяки… Смешно устроен человек: прежде всего память возвращает то, что уже кому-нибудь рассказывал, чтоб похвастать либо повеселить или поразить воображение.

Милая! Доводилось ли тебе «возлежать на античном обеде»? Нет! А я возлежал. Не шучу, читай и завидуй. Был у нас профессор древней истории Евгений Иванович Байбаков. Вот был лектор, всем лекторам лектор! Слушать его набивались в аудиторию не одни мы, историки, но и будущие медики, физики… Кто-то подарил Байбакову рукопись — греческую кулинарную книгу времен Птолемеев. Мы, любимые его студенты, помогали ему расшифровывать названия составных частей блюд. А тут подоспел юбилей Байбакова. И тогда (идея моя!) мы вознамерились приготовить обед: ни одного современного блюда, все по древним рецептам!

Кроме фазанов и уток, кроме рыбы, кажется камбалы (прислали ее с Черного моря), в блюдах были — как раз это и придало им неповторимость — дикие растения, коренья и травы, их мы собрали в предгорьях недалеко от Хачмаса. Стряпали профессорские дамы, несказанные ароматы летели из кухни, бегал туда «нюхнуть». Готовили и на дворе — пекли что-то в земле, пожалуй что перепелов. Напитки заранее сделали сами тоже по древним рецептам! Зарыли в землю узкогорлые глиняные горшки: чем не амфоры! Обед прогремел на весь Баку. Чествовать юбиляра собрались профессорские семьи, да было нас несколько студентов. Эллинистический обед! Спросишь: «Вкусно?» Теперь мне трудно судить, но тогда… Сами делали! Казалось, не бывает вкусней.

До всего было нам дело, все нужно было испробовать или увидеть самим. С чувством восхищения и отвращения следовать за толпой фанатиков: они (в 1924 году в последний раз) шествовали, бичуя себя цепями, из-под лохмотьев по оголенным спинам струилась кровь, зверские лица, хриплые выкрики: «Шах Хусейн! Вах Хусейн!» Прошло полторы тысячи лет, а эти никак не могли успокоиться по поводу того, что сунниты не признали Хусейна преемником Мухаммеда: пример того, как долго бушуют религиозно-политические страсти, даже когда «из-за чего все» давным-давно позабыто.



Поделиться книгой:

На главную
Назад