Изумился.
— Зачем?!
И она рассказала, как, сидючи однажды у Марии Ивановны, поспорила: мол, теперь, после смерти Леонида Васильевича, под его бирку можно напечатать что угодно! Взявши начатый Леней рассказ, она его досочинила, снесла в издательство, и вот — вышла книжка, выигран спор!..
Случается же такое!
Не одна ты, многие в Москве и Ташкенте то и дело спрашивают меня: «Расскажите, как вы работали с Леонидом Васильевичем над «Ходжой Насреддином». Даже здесь, в Коканде, сегодня двое уже меня спросили об этом. О работе с Леней вспоминаю как о лучших днях жизни. Расскажу тебе, заодно и всем, как оно было.
В 1938 году киностудия «Таджикфильм» предложила Лене написать сценарий об этом любимом народном герое. Леня предложил мне писать вместе с ним. Ничего, кроме имени героя и народных анекдотов о нем, за душой у нас не было. Понимали оба: работать над сценарием вдвоем будет не только веселей, но и быстрей. Видишь ли, в сценарии главное — диалог: и то и другое придумывать и писать вдвоем — удовольствие! В прозе же главное, ведущее — интонация, в ней сильней всего проявляется личность автора. Оба мы ясно понимали, что писать прозу вдвоем значило только мешать друг другу. Это удается немногим и крайне редко. Хочу, чтобы ты правильно меня поняла: если бы мы писали роман вдвоем, книга получилась бы хуже. Вот мы сразу и уговорились, что роман на основе сценария будет писать Леня.
В начале тридцать девятого года, когда наш сценарий «Насреддин в Бухаре» был похоронен в Министерстве кинематографии, Леня засел за «Возмутителя спокойствия». Спустя недели две он меня позвал прочесть написанные страницы.
Я ужаснулся: понимаешь ли, интонацию он нашел восхитительную, погрузил все в атмосферу сказочной Бухары, пронизав язык Востока тонкой иронией, но при этом старательно обходил мои сюжетные находки и мой диалог — явно в ущерб книге. Он и сам это понимал. Я буквально умолял его брать из сценария все лучшее. Он пошел на это не без внутреннего сопротивления. Это укрепило нашу дружбу.
Когда Леня поставил точку на «Возмутителе спокойствия» и мне первому дал прочесть рукопись, внизу на заглавном листе я прочел, что в основу положен наш общий сценарий, и я опять решительно восстал. До вежливостей ли было; сноска подобного рода в ту пору могла помешать судьбе книги. Я вымарал сноску своей рукой.
«Возмутитель спокойствия» был напечатан, широко разошелся… Ни одной статьи, ни одной рецензии! Леня был в отчаянии: «Неужели, Витя, я так плохо написал?!» — «Наоборот! — говорил я. — Серую книгу легко похвалить, но когда и где хвалили сразу после выхода книгу талантливую?! Радуйтесь, что вас не изругали! А у читателей книга обречена на успех — пройдет год-два, и вы это почувствуете!»
Я оказался прав: в сорок третьем году, когда на экраны вышел (был все-таки поставлен!) фильм «Насреддин в Бухаре», в рецензии на него в «Известиях» говорилось: «Л. Соловьев написал о Насреддине увлекательную книгу «Возмутитель спокойствия», хорошо известную широким кругам советских читателей». Это было первым печатным отзвуком на роман четыре года спустя.
В 1944 году мы с Леней написали еще сценарий фильма «Похождения Насреддина». Оба сценария вышли отдельной книжечкой в 1945 году. По причинам, от него не зависевшим, Леня сумел закончить повесть «Очарованный принц» на основе этого второго сценария лишь в 1954 году. Перепечатав повесть на машинке, он подарил рукопись мне.
«Повесть о Ходже Насреддине», объединившая обе книги, на мой взгляд, превосходна! Горжусь, что в ней есть и доля моего труда. Остается сказать тебе, что первая и единственная при жизни Соловьева статья об этой чудесной книге была опубликована совсем незадолго до его смерти: как радовался он ей! Эту радость подарил ему Дмитрий Молдавский.
За сумятицей, суматохой дня все время где-то глубоко-глубоко, закрытая дорожными впечатлениями, как единственное счастье существуешь во мне ты. Промчались с Арипом по центральным улицам Коканда, въехали в бывший Старый город: глинобитная кривая улочка, почти слепая, без окон, одни калитки. Машина остановилась у домика-музея Мукими. На пороге нас приветливо встретил смотритель музейчика, ввел в первую комнату — стены сплошь в фотографиях и картинах: наивно, но мило, тишина, прохлада. Выход во дворик: он отгорожен, отрезан от бывшего медресе.
Низенькая дверь, и мы вступили в миниатюрную комнатку самого Мукими, где все как было при жизни поэта: гладкие стенки, чуть подкрашенные синькой, низенький потолок, за деревянные, прибитые к потолку держаки засунуты покрытые глазурью тарелки, пол устлан коврами и одеялами, бедными — какое у Мукими богатство, наоборот, сама скромность! — но чистенькими-чистенькими, и это создает совершенно особое впечатление уюта. Низенький столик, за которым работал поэт, перо, лист бумаги. Арип негромко произнес:
И я, будто только этого и ждал, отозвался тоже строками Мукими (мне почудилось — ты стоишь в дверях):
У выхода смотритель протянул мне скромный букетик мяты. Этот ароматный букетик потом сопровождал меня, я подносил и подносил его к носу, вдыхая с запахом мяты и частичку поэзии Мукими. Хотел сунуть несколько листиков тебе в письмо, но они уже почернели, смялись. Жаль!
Ты, наверное, удивляешься, что пишу такие длинные письма? Неужели тебя устроит больше, если по примеру Ходжи Насреддина ограничусь словечком «так»? Он ел кишмиш, подошел сосед: «Что ты ешь?» — «Так…» — сказал Ходжа Насреддин. «То есть как — так? Что за ответ?» — «Я говорю коротко». — «То есть как коротко?» — «Ты спрашиваешь, что я ем. Если скажу — кишмиш, ты скажешь: дай мне. Я скажу: не дам. Ты спросишь, почему? А я отвечу: так… Вот я заранее и говорю коротко: так…»
Вот так.
Со вчерашнего дня меня преследуют стихи султана Бабура:
С тобой и султаном Бабуром…
Вчера утром никакого султана Бабура еще не было. Мы выехали из Коканда, за городом распахнулись хлопковые поля, рассеченные рядами тутовых деревьев: короткие, почти черные стволы, наверху каждого причудливо наросло морщинистое утолщение, из него — молодая поросль тонких ветвей. А между деревьями — женщины с кетменями, поблескивающими на солнце, одни женщины (когда это, наконец, кончится?) — правда, не в паранджах, а загорелые, в праздничных нарядах, ярких, цветных, но одни женщины, лишь кое-где возле трактора одинокий мужчина.
Остальные мужчины на велосипедах, на мотоциклах (треугольные кончики ярких поясов развеваются на ветру!), на легковых машинах (и в такси — тюбетейки колхозников!), на грузовиках и автобусах: все спешат на базар. Мужчины сидят в придорожных чайханах, распивают чаи на помостах, крытых коврами, пока их сестры и жены работают на полях. Когда это кончится? Сколько об этом писали, разговаривали на собраниях, высмеивали, вся жизнь стала другой, а это все еще держится — приходит базарный день, и узбек-мужчина садится на велосипед: «Пусть работают женщины!»
Я стал размышлять над отношениями в этих семьях. Как это сочетается с народной любовной лирикой, давшей нам образцы силы и тонкости чувства? Тем временем въехали в Риштан — районный центр, селение, исстари славящееся искусными гончарами. Над крышами Риштана вздымался покрытый снегами, изборожденный складками Алайский горный хребет. В этих горах писал поразительные по силе стихи о любви великий поэт и историк султан Бабур. Лишившись трона Ферганы, целый месяц он скрывался в верховьях Соха, а его единственная, как видно, осталась в Андижане:
Только я проговорил эти строки, как машина остановилась. Ну вот, даже аккумулятор не выдержал, будто вся энергия ушла в стихи! Бензин есть (перед выездом заправились), а энергии нет. Стоим посреди Риштана, в стороне — сельмаг, сверху — горы. Арип, не теряя присутствия духа, вытащил из багажника трос, прикрепил на переднюю ось, поднял руку, остановил какой-то самосвал, подцепился… Остановились, но мотора уже не выключаем. Расцепились… Поехали дальше сами. Спасибо самосвалу! Отвлек от грустных мыслей.
Выехали из садов Риштана, едем по адырам — предгорьям то зеленеющим от трав, то голым, каменистым. Отличное шоссе, разогнали машину, уже недалеко Фергана. Какой-то бес подталкивает меня: прочти еще несколько строк Бабура — и заглохнет мотор! Пытаюсь извлечь из памяти, но стихи не лезут в голову. Вспомнил, как, разбитый войсками Шейбани-хана, Бабур с горстью воинов завоевал Индию, основал империю Великих Моголов и стал первым шахом Индии, гордостью ее истории. Но и там, сделавшись властителем гигантской страны (это после маленького Ферганского царства), тосковал по той, которую ему ни одна не могла заменить.
Я покосился на мотор, прислушался: работал спокойно и ровно, как будто сам чеканил стихи.
В этот миг машина остановилась опять.
— Не надо выключать мотор! — вскричал я. Но Арип уже повернул ключ зажигания:
— Посмотрю, аккумулятор работает или нет.
— А если не работает?!
— Впереди дорога под горку, — сказал Арип. — Машина сама пойдет, и мотор заведется…
— Не заведется, — пробормотал я. — Стихи не дадут…
— Что? — не понял он.
— Нет, ничего, — сказал я.
Арип нажал на стартер: раз, и два, и три… Ни-ни! Аккумулятор «сидел». Делать нечего, Арип отпустил тормоза, машина покатилась, я бежал сзади, подталкивая ее, чтобы сильней разогнать. Спуск под горку оказался мал и полог — мотор не завелся: пришлось опять цеплять трос и поднимать руку перед мчавшимися в Фергану грузовиками. Один пролетел, не остановившись, второй, пятый… Полчаса спустя мы катили вновь. Так между тобой, аккумулятором и султаном Бабуром шло у меня утро.
Въехали на широкие улицы Ферганы, окаймленные четырьмя, восемью, кое-где двенадцатью рядами могучих деревьев. Сразу выяснилось — выходной, никого не найдешь. Понял, оставаться в городе сейчас наедине с мыслями о тебе не могу, надо спешно заслонять тебя новыми впечатлениями. Решил немедленно ехать в горы, в Шахимардан, или, как он нынче называется, Хамзаабад, а назавтра, в обычный рабочий день, возвратиться.
Но аккумулятор? Как быть с ним? Ездим, мотора не выключаем. Что будет, если мотор заглохнет на горной дороге? Сунулись в один гараж, в другой… Весь город выходной! Наконец возле таксомоторного парка поймали двух таксистов. Они вместе с Арипом долго колдовали, крест-накрест соединяя в аккумуляторе какие-то банки и выключая те, от которых все зло. Аккумулятор заработал.
Конечно, рискованно было ехать… Но мы, даже не пообедавши (это было чем-то похоже на бегство! Гордись!), выехали по хамзаабадской дороге. Остановились лишь за городом — среди громадного совхозного сада, выключили мотор. Воздух наполнился звоном цикад. А на языке опять четверостишие султана Бабура:
Достали из машины лепешки с тмином, масло, брынзу, копченую колбасу, термос с чаем, свесили ноги в кювет, поели-попили и помчались к горам.
Тоска и разлука рождают в мужчине не только письма, но побуждают, как говорится, высшую нервную деятельность. Это я вовсе не о себе, это я опять про султана Бабура. Мне кажется, что именно тогда, когда Бабур окончательно потерял надежду увидеть любимую, оставленную за долами, за горами, он, чтобы как-то приблизиться к ней, стал все чаще вспоминать в Индии и свою далекую родину. Так написалась книга «Бабур-намэ», в которой удивительно точно изображены места, где едем сейчас.
С той секунды, как мы въехали в сады Вуадиля, уже на все смотрел не своими — его глазами: это не я, а Бабур вернулся на свою далекую родину, и, может быть, вот сейчас у резной калитки какого-нибудь сада я встречу ту, на которую обменял бы все царство, все сокровища, всю Индию! У меня забилось сердце…
«Только не вспоминать его стихи!» — сказал себе, когда покинули Вуадиль и помчались вверх вдоль Шахимардан-сая, кипящего на камнях.
Лиловые сумерки быстро опускались на горные селения, через которые ехали, на близкие и далекие скалы. Чем выше, тем явственней отступала назад весна: в Кадамджае еще цвела джида, а в этих селениях только расцвел урюк. От снежных вершин веяло прохладой.
Хамзаабад встретил нас кромешной тьмою. В свете фар пронеслись призрачные заборы, деревья. Остановились возле чайханы, где, закутавшись в теплые халаты, сидела группа колхозников, наполнили чаем термос, поставили «Волгу» в колхозный сарай. И директор летней гостиницы для туристов, оказавшийся в чайхане, повел нас на ночлег: гостиница еще закрыта — сезон не наступил, но в одном помещении на всякий случай для ранних гостей приготовлено несколько постелей.
Нас встретил простуженным лаем пес, привязанный к конуре. Калитку открыл старик сторож и, приложив ладонь к сердцу, провел в помещение. На громадном столе мы с Арипом развернули лепешки, брынзу, масло, конфеты, стали угощать сторожа. Ему около восьмидесяти, голова седая, но борода черная. Сказал: «Знаете, почему?» — «Почему?» — «Потому что волосы на голове у меня старше волос на бороде на целых пятнадцать лет». Посмеялись и легли спать, накрывшись одеялами необычайной пестроты.
Не спалось, прямо под окном шумел Шахимардан-сай. Захотелось постоять у ночной реки с мыслями о тебе. Ощупью пробрался к выходу, вышел, стараясь не скрипнуть дверью, услышал близкий звук ударов хвоста о камень: с собаками у меня быстро налаживается дружба. Подошел к реке, обнесенной в этом месте невысокой, по колено, стенкой: белые пятна пены слабо виднелись на черной воде. Небо в звездах, и над краем селения, как синий факел, сияла Венера. Представляешь?
В голове понеслись бессвязные мысли. Недавно прочел, что ученые направили на Венеру мощный локатор и им удалось получить от нее слабое эхо. Наверное, сейчас, когда Венера ближе, им удастся получить от нее и более сильное эхо. Если бы мог вот в это мгновение повернуть мощный локатор к твоему окну! И уловить ответное эхо! Отзвук! Отзыв! Попросту получить здесь от тебя телеграмму или письмо, хотя бы и без посредства Венеры…
Продрог, ушел назад под одеяло. Так и не заснул. Едва в оконце завиднелся рассвет, Арип поднялся и, стараясь не будить меня, отправился осматривать машину после вчерашних встрясок. Я оделся и выволок на улицу свою «колибри». Шахимардан-сай бежал, как и сейчас, красуясь белыми венками пены, вдоль берега увидел красную кайму водорослей. На домике, где спали, обнаружились нарисованные красками павлины. Я сел за письмо к тебе. В двадцати шагах от меня колхозники к мостику выгоняют коров. Вон и Арип возвращается… Пора начинать день. Желаю тебе того же, что пожелал своей милой Бабур:
Вчерашний наш знакомец, директор гостиницы для туристов, утром вызвался показать нам Хамзаабад. Ожидая его, прогулялись по селению, вдохнули в себя запахи дымков над очагами. Из-за некоторых глинобитных заборов поднимались даже не дымки, а струи дрожащего воздуха, и в струях этих волшебно преображалась картина гор. Послушали, как тысячами шумов переговариваются речки Аксу и Коксу: сливаются тут, образуя Шахимардан-сай.
Наконец директор пришел; по серпантинам дороги поехали круто вверх к мавзолею Хамзы и, оставив «Волгу» на обочине, вышли на горную площадку, залитую солнцем. Несколько цветущих урюков, ореховое дерево, еще не выбросившее листьев, розоватая шапка карагача… Среди деревьев изящный мавзолей нежно-зеленого цвета с лепными украшениями, за решеткой внутри мавзолея — мраморная плита надгробия. На стене в изголовье лепной портрет поэта: простое дехканское лицо в тюбетейке. Пожалел, что не знал его, не был знаком, а ведь мог видеть: смотрел спектакли узбекского театра, когда он им еще руководил. Жаль, не могу тебе рассказать о нем, как о живом.
Смерть поэта
Хамза Хакимзаде Ниязи — узбекский поэт, драматург, композитор. По своему поэтическому облику походил на Маяковского: за что бы ни брался, во всем был новатором. Узбеки говорят: «У безумца сердце на языке», все истинные поэты — такие безумцы. Хамза смело ломал установившиеся традиции национального искусства в поэзии и музыке, уже в зрелом возрасте начал учиться в русской музыкальной школе, первый из композиторов Узбекистана стал пользоваться роялем, первый страстно выступил против старинной восточной манеры петь зажатым гортанным звуком, первый научил узбекских певцов петь стоя, первый начал работу над усовершенствованием чанга и гиджака, а главное, первый сочинил революционные песни, которые подхватил, запел узбекский народ.
Покинув Ташкент, Хамза уехал в кишлак Авваль близ Ферганы, создал там артель из бывших батраков и бедняков, открыл «красную чайхану» (тогда отмечали «день красной винтовки», «день красного подарка» — романтическое время!). Потом Хамза переехал в Шахимардан, где неистовствовали мусульманские мракобесы, открыл школу и курсы по ликвидации неграмотности, организовал посадку деревьев по склонам гор, начал строить канал для орошения новых земель… 8 марта 1929 года он провел первое в Шахимардане собрание женщин, и в этот день двадцать три женщины кишлака сбросили паранджу. Спустя десять дней кучка фанатиков зверски убила Хамзу.
Надо сказать тебе, что фанатиков в Шахимардане в то время было больше, чем где бы то ни было. На этой самой горной площадке с древних времен почиталась святыня Средней Азии: могила Али — четвертого халифа, двоюродного брата пророка Мухаммеда, человека, которого на Востоке зовут «Царь мужей», «Шахимардан». К его мазару пешком и верхом шли и ехали паломники со всей Средней Азии, даже из Казахстана. По мере того как поезда, автомашины и самолеты начали сближать страны, на мусульманском Востоке стали обнаруживаться другие могилы Али: их оказалось восемь, в разных странах.
Кинорежиссер Камиль Ярматов однажды рассказал мне, как рождаются подобные легенды. Перед войной снимал он фильм «Друзья встречаются вновь». Художник П. Галаджев невдалеке от Канибадама построил для съемок глинобитный мазар — можешь увидеть его в фильме. Спустя два года Ярматов побывал в тех же местах на охоте и, проезжая мимо «своего» мазара, увидел: куст перед ним увешан тряпочками — приходили молящиеся и отрывали кусочки от своих халатов, как положено мусульманам у святых мест. В соседнем селении Ярматов спросил какого-то старика о мазаре, тот рассказал «старинную» легенду о святом, похороненном здесь: за два года она успела сложиться и укорениться. Сейчас на месте этого мазара катит серо-голубые волны новое Кайраккумское море, построенное для орошения Голодной степи: море вытеснило легенду,
Мне вспомнился случай, когда близко соприкоснулся с мусульманским духовенством, — случай, не имеющий никакого отношения к описанным трагическим событиям, да и было это почти за три года до убийства Хамзы, и не в Узбекистане, а в далеком Азербайджане, но хочется об этом тебе рассказать.
Ты знаешь, кончив школу в Ташкенте, я жил четыре года в Баку. Так вот…
Калиф на час
Декабрь тысяча девятьсот двадцать шестого года. Страна готовится к 1-й Всесоюзной переписи населения. Я студент Азербайджанского государственного университета в Баку. Стихи в редакциях мне еще возвращают, но первые очерки — не очерки, а корреспонденции печатают, кормлюсь ими. Иду по Ольгинской, навстречу, в барашковой шапочке, кавказских сапожках, в черкеске с муравьиной талией — Владимир Татишвили, бакинский очеркист.
— Вот хорошо, что попался на пути! Ищу кого-нибудь, хоть черта…
Спрашиваю: зачем черт понадобился?
— Да перепись уже на носу! Все мало-мальски грамотные в уездах. Вчера убили уполномоченного по Казахскому уезду: отправился верхом в какой-то аул сделать пробную перепись, переступил без приглашения порог дома, а там одни женщины. Ну, прибежали мужчины, и кинжал в бок! Поедешь вместо него, а? Эстафету перехватить.
— Еще бы не поеду!
— И отлично. Предупреждаю: опасно. Темнота! Суеверия! Чуть что — кинжал! Тебе сколько лет?
— Восемнадцать.
— И прелестно, в восемнадцать лет человек бессмертен. Идем оформим документы. Ну а убьют, напечатаем некролог: все-таки моральное удовлетворение — не зря прожил жизнь!
Три часа спустя я уже ехал в поезде, в моем кармане покоилось ярко-желтое шелковое полотнище-грамота, на нем черной и красной тушью — арабские буквы, подписал Ага-мали-оглы, председатель АзЦИКа. Всякий мог прочесть по-азербайджански (а на обороте по-русски): «Имеет право мобилизовать любого уездного работника, может занять любое помещение». Словом, получил неограниченную власть, стал «шахом» Казахского уезда.
Всюду перепись должны были провести за один день — 16 декабря, однако нам дали пять дней: горные аулы быстрей не объехать, грамотных раз, два и обчелся. Обосновался в большом селении Тауз в комнатке у вокзала, облюбованной моим несчастным предшественником. Голубые маки на обоях, чугунная печка-«буржуйка» с трубой в окно. На заре просыпаешься, окоченев от холода, выходишь — морозный туман, иней садится на волосы, — бежишь через железнодорожное полотно напротив, в немецкое село Траубенфельд, согреться стаканом вина, — и на коня, за работу!
Тот, убитый, мобилизовал в уезде всех азербайджанцев, умеющих держать перо: учителей, бухгалтеров, работников укома, даже умудрился мобилизовать двух мулл. В первый же день они пришли ко мне и, покачивая белыми чалмами, выразили скорбь по поводу гибели уполномоченного. Вероятно, странное впечатление я на них произвел: ломался голос, басок пробивался сквозь хриплые остатки дисканта, ничего себе повелитель!
Власть неограниченная, но применить ее к делу… Приехал в аул вдвоем с переписчиком показать на практике, как вести перепись. Возле мазанки бродит отвязанная кавказская овчарка, ощерила пасть, рычит, хвост и уши подрублены, шерсть клочьями. Мы замерли, завопили в две глотки:
— Э-эй! Ге-гей!.. — И опять. — Э-эй! Эге-гей!..
Из двери высунулась не столько- голова, сколько чадра женщины. Объяснения через пространство в четверть километра, свирепо лает собака, ничего не слышно, переспрашиваем раз и два. Наконец выясняется, женщина ничего и не отвечает, а тоже переспрашивает: овчарка — вот кто тут шах! Стараемся перекричать лай, женщина наконец поняла, отвечает: «Никого нет!» Ушли не солоно хлебавши.
Из следующей мазанки вышел мужчина, даже двое мужчин. Один отозвал собаку, второй пригласил в дом. Садимся на пол на ковер. Глава дома вертит в руках шелковую грамоту — прочесть не умеет, почтительно возвращает, молча выслушивает, кто мы и зачем. Растолковываем, как малому ребенку, лицо непроницаемо. Потом вдруг выясняется — все знал и до нас, однако толку от этого чуть: отвечает на вопросы, (это ясно) многого не договаривая. Чего боится?
На третий день понял: боятся всего. Показывать детей — вдруг сглазим или, еще того хуже, привлечем внимание злых джиннов: от джиннов, как известно, не спасает даже амулет — зуб оленя, привязанный к колыбели! Боятся записывать жен: вдруг обвинят в двоеженстве! А если жена единственная, совсем плохо: свирепая аджина (джинн в юбке) может ее покрыть коростой. Верней промолчать. Попробуй тут быть точным на переписи! Вот те и неограниченная власть!
Сидели мы, властители декабрьских дней, в чайхане возле станции Тауз, было дня за четыре до переписи, поглядывали на дверь: черный край ее покрыт каймой инея, а когда входят, врывается облако пара. Ели жирный пити с плавающими кусками баранины и горохом, рассуждали, как быть? Внезапно в разговор вмешался один из моих двух мулл-переписчиков, молчавший доселе.
— Бить рукой по шилу глупость! — сказал он и, убедившись, что резкость фразы привлекла мое внимание, добавил: — Хитрость нужна…
— Какая?
Ответил не сразу; помолчал, чтобы придать вес словам, потом сказал:
— О себе человек промолчит, но о соседе… Свои пороки сзади, чужие спереди торчат… О соседе все расскажет!
— Дьявольский план… — пробормотал я. Мулла сказал:
— Аллах вознаградит тебя удачей за этот дьявольский план.
Надо ли говорить, что я отверг его с ходу. В Баку мне строго-настрого запретили переписывать кого-нибудь за глаза. Ночь провертелся на железной койке, раздумывая, и все ясней понимал: переписывать, действуя в лоб, все равно что с потолка, в словах муллы есть доля истины — соседи, в особенности враги, все скажут точней.
Провертелся ночь, и наутро, была не была, решился, съездил в Казах: поездом до Акстафы, там двенадцать верст лошадьми. В укоме, исполкоме и милиции, с карандашиком в руках, расспросил про аулы уезда: кто на кого писал жалобы, кто с кем друзья, кто враги. Выдумку муллы выдал за свою, не мог же в те времена признаться, что взял себе в визири ни много ни мало служителя культа! Благодарю судьбу, что поставила меня лишь «калифом на час» и что дальше не пришлось идти этой стезей!
Проинструктировал своих переписчиков: кто — кто; сам тоже взялся переписывать. Пять дней верхом из аула в аул… Проезжал сквозь горные облака, терял под собой землю, в тишине слышал, как мне перебегали дорогу ручьи. Опять из аула в аул… Соседей расспрашивал про соседей, накипало отвращение к самому себе, уже раскаивался, что внял совету муллы. Пробовал сведения проверять: концы с концами не сходились, было неясно, где человек благородно скрывает своих жен и детей, а где завистливо привирают соседи. Собаки злобно облаивали меня, и поделом: не держи камень за пазухой! Ррр! Гав! Возомнил себя шахом? Получай сполна!
Бррр! Но коли взялся за гуж, не бросишь. Перепись провели, знал — грош ей цена. Возвратясь в Баку с кипами заполненных бланков, честно в этом признался. Спустя несколько дней республиканские статистики специально объехали Азербайджан, прихватив наугад по нескольку бланков из каждого уезда. И в одно прекрасное утро меня вызвали в АзЦСУ: лучшим по итогам переписи оказался Казахский уезд! Мой!
Получил премию, купил на нее пальто. Но отвращение, едва вспомню, живет во мне до сих пор.