Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Газета День Литературы # 163 (2010 3) - Газета День Литературы на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И какое долготерпение, какую силу надобно иметь, чтобы тащить крестьянину на себе сумочку с тягой земною и не надсадиться, но так устроить лад, чтобы семя непременно умирая в земле, давало новое семя.

…А старушка всё рассказывает о своём, порою взглядывая в распах двери в горенку, где у печки-столбушки лежит её благоверный, необычно тихий, с заострившимся, задранным в потолок лицом, как у покойника.

– Раньше-то времени никуда не хватало, а нынче не знаешь, куда его девать. В восемь ляжешь и до семи спишь, пока скотина не заревит. Тёмно на дворе, а свет от лампочки нынче дорогой. Вот и лежишь. За ночь-то чего только не набрендит. Нынче наснилось, что двух мальчиков родила. Парни-то харястые. Мане, соседке, и говорю: "Маня, это твои парни. Зачем мне подкинула?" А Маня тоже о свой песочек спотыкается. "Нет, – говорит, – не мои". Ну, думаю, раз родила, надо ростить, куда денешься…

Младенцам-то, Володя, Господь подушечку под голову подкладывает. Пасёт, значит. У бабы Крысиной было десятеро. И вот снова понесла, така плодяща. Зима, мороз. Рожать собралася. Её на сани, да в родилку. Она в дороге-то и родила. Думает, с тема-то умираю, а тут ещё сосун. Взяла, да ногой-то с саней и спихни. Приехали в больницу, там хватились. Родила в дороге, а где дитё? – спрашивают. Ой-ой, я и не заметила, что родила. Ну, отправились назад по следу. Нашли, собака зализывает младенца языком. Лежит возле, греет…

Вернулся с улицы сын, вроде бы посвежел лицом, и желвы на землистых скулах не так выпирают, и редкие усишки не топорщат над верхней губою, как у бродячего котишки. Снова затабашничал, приоткрывши окно.

– Разогревай на плите… Есть-то будешь? Пьёт, ирод, и никогда не закусывает. Совсем синегубик стал.

– На ночь только свиньи жрут… Владимирыч, ты не законченный дурак, не то что мои, – кивнул на мать. – Кой чего петришь, пообтёрся в столице. Если не Жирика в президенты, то кого тогда? Не Зюганова же, этого коммуняку…

Как ни редко смотрят крестьяне телевизор, но московские сплетни, густой дух политической толкотни и свары отравляют и деревенскую глубинку, невольно подключает к драчке. Хоть никто не слышит их вопля: дай-те-е жить!! Гайдарычи и гаврилычи, адамычи и собчаковичи, клямкины да нуйкины, – эта свора притравленных к следу ельциновских борзых, – своей брезгливостью ко всему русскому невольно день за днём уязвляют и самую кроткую душу. Пошлые капустники на экране, когда бесконечным ручьём текут народные деньги в чьи-то бездонные карманы за удачно выкрикнутое слово, на дармовщинку, а здесь за земляной потный труд не можешь вырвать свою кровную копейку уж который месяц, – не вызывают зависти в сердце, как задумано было демократическим балаганом, но раздражают всякого; будто бесчинный вор забрался в твой комодишко и давай копаться в последнем барахле, а ты с тоскою торчишь позади и только молишь покинуть дом. Всё как в ту революцию: вор при оружии, в спайке, у него наглость, сила и власть.

– Твой Жириновский – настоящий ловкий лис, мечет следы петлями да сам же и заметает. Болтает пришивным национальным хвостом в проруби, ловит рыбку в мутной воде, а если и приморозит, то ловко сбросит его вам, дурням, и драть. И останетесь с разинутым ртом. После-то опомнитесь, да поезд-то уже тю-тю…

– Не, Жирик – человек. Он покажет русским пьяницам и лентяям, как надо жить. Он вас научит работать.

– А ты кто, разве не русский?

Парень как-то самодовольно хохотнул, расправил узкие крыльца:

– Я – это я и больше никакого!..

– Володя, не слушай ты его. Редкой день тверёзый. Что заработал, то и спустил, окаянный. Кажинный день в бутылке донышко ищет. Да скоро чёрт его с собою прихватит.

– Настало время Зюганова. Помяни меня. Русской демократии не народилось, патриоты вразброде, царя нет и не будет. Так лучше русские коммунисты у власти, чем интернационал-демократы и бывшие интернационал-большевики с глазами нараскосяк: один глаз на Париж, другой – на Израиль.

Я начал заводиться. И совсем зря. Разговор выдохся сам собою. На сердце мерзко и гадко. Оба в раздражении, глаза побелели от ненависти: враги сошлись на рубеже и нет никакой точки к примирению. Хорошо хозяйка подала голос:

– Володя, ты к Есенину поедешь? Через три дня чтить его будут?

И сын сразу подхватился, вроде позабыл прежний разговор:

– Слушай, и я поеду к Сергуньке. Он же пьяница был и хулиган. Мы с ним братишки. Возьми с собою. У меня там тётка, заночуем и всё тип-топ.

– Поедем, – согласился я, скоро остывая. – И вдруг засмеялся, хлопнул приятеля по плечу и отправился домой; наверное, заждались гулёны.

Всю ночь во сне сображал, как ехать, да что прихватить с собою, да как бы не забыть самое нужное, туманно представляя дорогу к Есенину, деревню Константиново, стоящую где-то за Рязанью на крутом берегу Оки, и в этих постоянных видениях отчего-то томился душою, как будто предстояло мне необычное путешествие, полное приключений.

А наутро Васяка спрятал угрюмый взгляд, покатал желваки и ехать "к братцу Сергуньке" вдруг наотрез отказался. Все уговоры отскакивали, а по оперхавшим губам с налипшими порошинками махорки, по тоскливым потерянным глазам я понимал, что Васькины мысли только о рюмке, парня "грузит" похмелье. А я-то, дурья башка, обнадеялся, хотя и знал переменчивость соседа, любящего в подпитии вскричать: "Серёжка Есенин, друг мой сердешный!.. Приведите меня к нему, я хочу видеть этого человека!"… Ах ты, вертешка, ах ты, вьюн, подставил мне ножку! Но мне-то куда отступать?..

Зла на Васька я не держал, принимал егеря таким, каким попустил его Бог, в неуживчивом изменчивом характере находя пусть и малые золотые зёрна, да и лесные охоты, блуждания по осенним и зимним тропам сблизили настолько, что лучшего приятеля и не сыскать было в деревне. Всю злость его я списывал на нескладную жизнь, которая не выстроилась с самого детства, потом потайная болезнь, наверное, стала загрызать его.

Отчего-то я положился, что есенинские народные гулянья, куда съедутся друзья и знакомцы из Москвы, продлятся не один день, вот и погрузил в машину древний ватный спальник, одеяло, подушку, котелок, чайник, топор, всю ту походную свычную стряпню, без которой не обойтись на реке и что всегда у меня под рукою. Хотел и резиновую лодку прихватить, и мешок с сетями, но что-то меня остановило. Ведь гулять еду, какая там рыбалка? Всё в уме прикинул: что дома забыл, упустил в спешке – после наплачешься. Собираешься на день – запасайся на неделю. На улице плюс тридцать, бери с собою оленью одеяльницу на случай холодов. Не бойся превратностей, учись обходиться малым, но будь припаслив, и тогда нужа и стужа, что всегда пасут походного человека, – минуют стороною. Тут на авось не скинешь- ся, когда зарядят дожди, а ты залёг под елушкою, от тебя на все стороны света на сотню вёрст ни души, на носу холода, а спички отсырели – видите ли, ты позабыл спрятать запасец спичек в сухое место. Братцы, своя ноша не тянет: подальше положишь, поближе возьмёшь. Собираться в поход, это как читать "Отче наш", чтобы без запинки, от зубов отскакивало. Позабыл лишь одно словцо и молитовка уже не имеет спасительной силы.

Мною завладела горячка, думалось, что самое важное в Константинове пройдёт без меня, примчусь не в гулевое песенное застолье, а на селёдочные хвосты и забубённые пониклые головы, к головнюшкам остываюшего кострища, остатки праздника подбирать.

И вот простился с родными… "До свиданья жонка, не горюй, на прощанье мужа поцелуй". Ждите через три дня. Тёща стоит в окне с бесстрастным лицом, как на иконе. Сын бегает вокруг, изображает лошадку, ветер-сиверик ерошит светлые волосёнки. У дочери, лежащей в охапке у матери, глаза наполнены глубокой сосредоточенной мыслью. Высмотрела меня сквозь, будто вывернула изнанкой. Взялся за руль, ещё раз переворошил в уме взятое, повернул ключ: тыр-пыр, семь дыр. В утробе мотора заскрежетало железо и смолкло, остылое механическое сердце держало меня на вязке возле родной избы. Аккамулятор скис. Пришлось бежать на деревню, звать народ. Все могутние мужички по осени уже расползлись по городам. Старики и старушонки, напрягши последние силы, разогнали мою "Ниву", вытолкнули со двора; поршни дёрнулись, запоскакивали, машина взревела. Ура-а! Но в груди снова суеверно, упреждающе ёкнуло, когда выезжал из лесной деревеньки. Куда еду? По какой такой нужде пихаюсь на край света? А вдруг завязну? В дороге наплачешься. Ну-ка, поворачивай, родимый, оглобли назад к дому, да ставь свой ненадёжный экипаж в стойло… И тут же восторженный, со знобящим холодком оклик: "Не бойсь, родимый… Авось живы будем, не помрём!" (А вдруг это "авось" – друг?) Нет, не из груди донёсся возглас, не из-под крепей, где душа живёт, а откуда-то сверху, где в проярье меж ватных облак скопилась небесная синь, обещающая холода. Хоть и не ближний свет Константиново, но ведь и праздника такого больше не случится на моём веку.

Есенину сто лет!.. Долго ли скитался по земле-матери человек, сгорел, как ярая восковая свечечка, сронил золотую голову, а вот гляди ты, какие сияющие вешки выставил по росстаням русских душ, столько поэтического семени поизнасеял по засторонкам Руси, что те всходы не испротухли и через семьдесят лет после гибели, но цветут и поныне, роняя новые семена. Хоть воздуху того, окского, испить, почуять тамошнего простору, коей и породил гения, – да и того станет мне предостаточно. А что иное может словить на гульбище тоскующая душа?

Да, всё так и приключилось: будто в зеркальце чудесное повиделось.

…Константиново – сельцо неказистое, вытянувшееся в ленту, избёнки чаще ветхие, в два-три оконца, ушедшие в землю, с завалинками от грядущей зимы. Видно, что из государственной мошны скудно перепадало в этот достославный край, откуда вышла национальная гордость, и сердешный народ перемогался кой-как из лиха да в нужду. Ветер-сиверик усилился, шерстил опустевшие поля, поросшие будыльём, пробивал селеньице насквозь, проверял гульбище на выносливость. Улицы уставлены столами со снедью и водками: наваливайся – не хочу, только денежки гони, выворачивай изнанкою карман. Народ плясал, пел и пил, иные спрятались по ямам вдоль крутого берега по-над Окою; кто-то рвал гармошку, кто щипал гитарные струны, иной выкидывал коленце, норовя завалиться на щетинистую землю, щекастые бабы, сиреневея набитыми холодом лицами, водили хороводы, выкрикивали частушки в тусклое небо, сулящее дождя. Внизу текла Ока, строгая, свинцовая. Пустынно-нагая меж крутых изветренных берегов. Ветер гнал к берегу волны, срывал с гребней ошмётки пены, выстеливая поречные пески.

Я растерялся, запахиваясь в пальто. Наверное, я ждал чего-то иного и увиденная картина никак не связывалась с моим представлением праздника, с тем радостным чувство, с каким я отплывал от родных берегов. Мне, наверное, хотелось видеть простору в гульбе, когда бы на травяном цветущем лугу под распогодившимся солнцем расцвел бы русский человек во всей красоте и удали, показал бы себя во всём великолепии.

А тут, зажатый улочками, низкими невзрачными изобками, пробитый пронизывающим ветром, закусывающий гулебщик тёк бездельным ручьём, порою иссыхающим меж заулков и вновь наливающимся силою, то расплетаясь в косицы, то вновь собираясь в глазеющую, уже хмельную толпу.

А где же писатели, столичные штучки, где их песенно-поэтический накал, будоражащий и самое опустелое сердце? Да вон вышагивает в изрядном подпитии знакомый поэт Геннадий Космынин, занимая собою всю улицу, такой ражий "дитына" уродился. Он багровел лобастым лицом, пушил усы, как Тарас Бульба, и непогодь была ему нипочём; он был радостен в себе, и взгляд его светился, как раскалённое угольё. Он выкрикивал стихи Есенина и жил в празднике, как рыба в Оке. Ах, счастливый человек, умеющий уноровить себя в любых обстоятельствах. (Откуда знать было мне, что очень скоро заведётся у него хворь, вулканчик на спине, и выпьет богатыря до прозрачных косточек).

С трудом отыскал сердце гульбища, его нерв; под колпаком на скамьях швыркали носами измерзшиеся московские гости; в микрофон завывала монашена, под сценою толпились желающие выступить. Артистки, пупырчатые от озноба, как монастырские огурчики, ждали в цветном русском платье своей очереди. И вдруг, как алый просвет в тучах, – знакомая грудь в красном свитере и жаркая улыбка во всё тугое неунывающее лицо, хмельной знакомый просверк сквозь очёчки. Сыскался друг Бондаренко, этот магнит в любой сходке и скопке, к коему прилипает всякая блуждающая душа. Возле него, конечно же, и Куняев. Он вынырнул из-за спины Бондаренко, выжимая трусы, хлюпая сизым носом; волосы ещё не просохли от воды, но по лицу блуждала счастливая улыбка. Это был день Куняева. Только что вышла его книга о Есенине, многолетний труд, и сейчас отца и сына Сергея окружали поклонники… Несмотря на холод, плавал Куняев в родной Оке и, осаждаемый почитателями, сейчас цвёл, как сиреневый мак. Кто-то поднёс ему рюмку, чтобы согреться, он её ловко заложил за воротник.

"Личутка! Я знал, что ты приедешь! Личутка, поди на сцену, выступи!" – вопил Бондаренко, сияя, как именинник. Актрисы с тоскою посмотрели на меня обведёнными тушью слезящимися от ветра глазами. "Сначала мы, сначала мы", – взмолились жалобно. "Пошли, выпьем за встречу", – предложил я. Мы уединились в машине, разломали колбасу, разлили по рюмкам. "За божью дудку, за Сергея Есенина", – возгласил Куняев. Мы приняли за Божьего певца и великого поэта. "Теперь выпьем за русскую дудку", – предложил я, и мы почествовали Станислава Куняева.

Я принимал рюмку за рюмкой, полагая расположиться в деревне на постой. Но, оказалось, что через час праздник угас, лишь остались кое-где догорать головёшки, писателей усадили в автобус, их ждала гостиница в Рязани. Быстро стемнивалось, покропил святой, такой нужный осенний дождик, сбивший хлёсткий ветер. Едва добрался до Рязани, как "сдох" аккамулятор; впереди ждал долгий путь до деревни. Без света, без поворотников, без гудка и щёток, ослепляемый встречными фарами, в сплошном потоке дождя, как бы плывя по стрежи ревущей стремительной реки, лишь по какому-то наитию, с бесконечными молитвами Богородице только глухой ночью я, наконец, исхитрился добраться до дома. Слава тебе, Мати Пресвятая Богородица, – перекрестился я, ещё не веря, что в своём дворе, тупо глядя в мировую темень за стеклом, сквозь которую с шумом бились в машину водопады дождя. В доме все спали, никто не ждал меня, отправившегося на неделю на юбилей великого поэта, что бывает лишь однажды в сто лет.

…Слава Богу, я дома.

Продолжение в следующем номере

Вячеслав Куприянов ПЕРЕВОДЫ

Иоганн Вольфганг ГЁТЕ (1749 – 1832)

ПОЭЗИЯ

Господь своим безвидным чадам

Послал искусство, свод наук,

Их жизнь вовлёк в небесный круг,

Чтобы земля не стала адом.

Им, голым, нужен был наряд,

Чтобы лицо заметней было.



Поделиться книгой:

На главную
Назад