Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Профессор Криминале - Малькольм Стэнли Брэдбери на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Твой отель подешевле. Но мне как продюсеру следует держаться ближе к центру событий». «Каких событий?» «Ближе к банкам и государственным учреждениям. И еще к ресторанам и к театрам. А ты вплотную займешься расследованием. Усек?» «Усек, Лавиния, усек, ты только не волнуйся». «Я знаю, ты рассчитывал, что мы остановимся в одной гостинице, — разулыбалась Лавиния. — В смежных номерах, ну правда же, Фрэнсис?» «Нет-нет, неправда». «Это все чертов бюджет, он у нас не разгуляешься, мне потом отчитываться предстоит. — Лавиния потрепала меня по плечу. — Но ничего, завтра мы с тобой, пожалуй, сходим в оперу, а на обратном пути ты ко мне заскочишь, и мы выпьем шампанского, ночью, вдвоем. Делу время, потехе час, да, Фрэнсис?» «Да. Я полагаю, да. Но меня тревожит, сумею ли я справиться с...» «Положись на меня, я человек опытный, — захихикала Лавиния. — Хорошо б еще немного шлага. Это ведь «шлаг» называется, лапочка?» «Что называется, Лавиния?» «Да сливки, густые такие, вкуснючие сливки. — Она поманила к себе официантку в черном костюме и белом переднике: — Еще кусок торта мит шлаг». «Шлаг, майне даме, битте?» «Сливки. Густые сливки, гу-сты-е». «Ах, мит зане!» — и официантка ринулась выполнять заказ. «А я думала, ты говоришь по-немецки», — неодобрительно сказала Лавиния. «Не то чтоб сам говорю, зато когда со мной говорят, вроде кое-что понимаю». «О господи. Вдруг старый Кодичил по-английски ни в зуб ногой?» «Вдвоем мы с ним как-нибудь разберемся». «Вдвоем? Лично я с ним разбираться не намерена. Персоналии — твоя печаль, а я ограничусь натурой». «В каком смысле — ограничишься натурой?» «Выберу места для натурных съемок. Начну с Шёнбрунна и с Музея искусств. Ой, и еще ж на завтра два билета в театр добывать! Но не дрейфь, билеты я возьму на себя: нам, продюсерам, вечно достается черная работа. А ты, будь добр, обеспечь журналистское расследование по высшему классу. Помни: захватывающая интрига, любовницы, адюльтеры и подобное прочее. Пусть дедушка Кодичил всю душу тебе изольет. Ага, отлично, торт мит шлаг. Эй, фройляйн, нельзя ли сюда шоколаде подбавить?» «Шоколадо, майне даме?» «Мне бы, лапонька, побольше вот этой коричневой херни, — нашлась Лавиния. — Блин, вот за что я обожаю Вену. Тут все до того культурные, жуть».

Чуть погодя я простился с Лавинией, смакующей прелести венской культуры, поймал «мерседес» цвета взбитых сливок и поехал в «Отель фон Трапп». Такси устремилось к дворцу Бельведер, миновало дворец Бельведер и долго плутало по окраинам. Несмотря на соседство железнодорожной сортировочной, «Трапп» оказался не какой-то там захудалой гостиницей, а, хм, настоящим отелем. По мнению Генри Джеймса (в университете я все-таки читал классику, хоть и урывками), Англия всегда страдала от переизбытка ненужного и недостатка необходимого. Автору «Писем Асперна» явно не доводилось бывать в «Отеле фон Трапп». За конторкой в глубине просторного, раззолоченного вестибюля, где, словно стая папагено и папаген, щебетали и чирикали японские туристы, вычерпывая из багажников автобуса и передавая по цепочке свои бесчисленные саквояжи, за конторкой меня приветствовали сразу четверо деловитых портье в черных тужурках. Следуя лучшим бюрократическим традициям эпохи Габсбургов, они битый час обменивались регистрационными книгами, квитанциями, паспортами и ключами, но наконец благословили меня на паломничество к решетчатому лифту времен «Сецессиона» и на вознесение под небеса — именно там, похоже, находился выделенный мне номер. Во всяком случае, царственная роскошь вестибюльной юдоли на эти высоты не распространялась: каморка, в которой я очутился, при Габсбургах наверняка служила пристанищем какому-нибудь завалящему лакею. Чердачная, тесная, со скошенным потолком и узкой лежанкой в углу. У косяка наскоро отштукатуренной двери висела табличка: «При возгорании нажмите кнопку аварийного сигнала под подоконником. Эвакуация в лифте запрещена». Я сел на кровать (кресла тут не было) и распаковал свой скудный аэрогардероб — носки из «Носков», сорочки из «Сорочек»; дня на два хватит. Ополоснулся под душем (дабы залезть в душевую, пришлось скрючиться в три погибели), сменил одежду и заметался в поисках телефонного справочника. А вот и он — стыдливо прячется под матерчатым переплетом, на котором вышит портрет Людвига ван Бетховена, прославившегося отнюдь не благодаря телефону и вообще глухого как пень.

Я открыл справочник на букве «К», надеясь обнаружить номер профессора, доктора наук Отто Кодичила. Но не обнаружил: очевидно, профессор слишком значительная фигура, чтоб числиться в массовом справочнике. Тогда я позвонил в городское адресное бюро, и там меня утешили: ни один уважающий себя венский профессор, естественно, не разрешит справочной службе делиться тайной его домашнего телефона с каждым встречным и поперечным, но, если я отрекомендуюсь по всей форме и сообщу, чего мне, собственно, надо, оператор с профессором свяжется, а профессор мне сам перезвонит. Коли захочет. Я стал ждать; телефон безмолвствовал. Мне пришло в голову, что сейчас, в середине дня, уважающий себя профессор никак не может сидеть дома. Он отправляет педагогические обязанности в университете: читает лекции, принимает экзамены, проверяет курсовые работы, просматривает специальную периодику — в чем бишь еще заключается профессия уважающего себя профессора? Дома он окажется лишь поздно вечером, а я пока имею полное право погулять. Я выбрался из гостиницы и зашагал по пригородным улицам, вопрошая туземцев, как пройти к знаменитому кладбищу Св. Марка. На кладбище я, точно завзятый турист, постоял над могилой Моцарта, которая, к сожалению, не являлась могилой Моцарта в буквальном смысле этих слов. Едва смерклось, я вернулся в «Отель фон Трапп», съел в гигантской обеденной зале под названием «Файншмекер» — гулкое пространство, где на одного посетителя приходилось около трех официантов, — ранний ужин под названием «Тафелышгац ан Вишикароттен унд Петерзилиенкартоффельн» и вновь поднялся в свою заоблачную светлицу стеречь, когда позвонит профессор, д. н. Отто Кодичил.

Мертвая тишина. Прождав больше часа, я повторно набрал номер адресного бюро и уломал дежурную еще раз связаться с Кодичилом — похоже, первая попытка не дала требуемого результата. Не прошло и пяти минут, как телефон у моего изголовья заверещал. Голос на том конце провода, впрочем, принадлежал явно не Кодичилу. То была, скорей всего, профессорская служанка или до крайности услужливая супруга — короче, парламентерша. Она спросила по-немецки, кто я такой; я, по слогам выговаривая английские слова, объяснил, что хочу побеседовать с профессором по неотложному философскому делу. Пауза. Досадливое шарканье подошв по паркету. Потом другие шаги, потверже. Глубокий бас «Профессор, доктор Отто Кодичил, ja, битте?» Я торопливо представился и произнес краткую продуманную речь: дескать, я представляю крупнейшую британскую телекомпанию, которая собирается делать подробную передачу о судьбе, идеях, эпохе, своеобразии, ну и, конечно, мировом значении выдающегося мыслителя, профессора Басло Криминале. Повисла очередная пауза. Я уж было решил, что профессор, д. н. Отто Кодичил совсем не понимает по-английски.

Но секунду спустя сия ошибка предстала во всей своей очевидности. «Милостивый государь, вправду ли вы намерены предпринять подобную телепрограмму?— осведомился Кодичил. — О нет, я отказываюсь вам верить». «А мы таки намерены», — сказал я. «Так позвольте же заявить вам с наиоткровеннейшей прямотою, что затея ваша представляется мне вопиющей бессмыслицей». «Ну, вы зря беспокоитесь — английское телевидение такие программы снимает по высшему классу. Мы стараемся своевременно информировать аудиторию о новейших тенденциях европейской мысли». «Смею заметить, сударь мой: все, что должно сказать или изъяснить относительно дражайшего нашего профессора Криминале, уже сказано или изъяснено устами самого профессора Криминале». «Да я не спорю. Мы хотим всего лишь приблизить его жизнь и творчество к интересам и чаяниям человека толпы». «Человек толпы Криминале никогда не постигнет, — отрезал Кодичил. — Взор слепца темен и тускл. Так было, есть и пребудет вовеки. Замечу, что тревожить меня телефонными звонками с вашей стороны неучтиво. Этак нахрапом, без предуведомлений, без рекомендательных писем. Не согласитесь ли вы пресечь наш разговор, который я же, обратите внимание, и оплачиваю?»

«Одну минуту, — зачастил я. — Мы рассчитывали на вашу помощь». «На мою помощь? Чем же я могу быть полезен?» «Вы ведь признанный специалист по Криминале». «Неправда. Если и существует признанный специалист по Криминале — сожалею, что приходится разъяснять вам самоочевидные вещи, — то специалист этот — сам Криминале. Его-то вы поставили в известность?» «Нет еще. А к вам я обратился потому что вы написали о нем основополагающую книгу». Вновь затяжное молчание. «Я, любезный, без посторонней помощи способен оценить, какую книгу написал — основополагающую или нет. Несомненно, основополагающую. В противном случае я бы ее не писал. Одну минуту. — Кодичил, судя по эху, высунулся в длиннейший коридор и выкрикнул несколько категорических фраз; по паркету опять зашаркали. — Ja, битте?» — буркнул он в трубку. «Профессор Кодичил, мы возлагаем на эту программу большие надежды. И убедительно просим вас принять в ней участие». «Участие, какое именно участие?» «Думается, вы могли бы рассказать о Криминале нашим телезрителям». «Вам угодно, чтоб я появился на экране собственной персоной?» «Угодно. Ваше сотрудничество поднимет передачу на недосягаемую высоту». «Нет, знаете ли, это никак невозможно, — помолчав, ответил Кодичил. — Уж не путаете ли вы меня с какой-нибудь легковесной профурсеткой, которая распускает свой хвост, завидя поблизости видеокамеру?»

«Ну что вы, профессор Кодичил. Кстати, почему бы нам не обсудить этот вопрос как следует?» «С моей точки зрения, мы его в данный момент и обсуждаем». «Я имел в виду — обсудить при личной встрече». «Милейший, от вашего внимания, вероятно, ускользнул тот факт, что я весьма значительная фигура. Досуг мой без остатка отдан общественной деятельности и светским визитам. Кроме того, не в австрийских обычаях допускать мимоезжих чужаков под священный кров частного жилища. Да, в вашем родном краю церемониться не привыкли, однако мы и в самые нелегкие времена предпочитаем цивилизованные ритуалы — рекомендательные письма, например». «Все это хорошо, но я к вам в гости и не напрашивался». «Рад слышать. Вам был бы оказан холодный прием». «А на службу к вам тоже нельзя прийти?» «Я вижу, вы, по примеру большинства газетчиков, понятия не имеете о том, сколь жесткие и беспощадные требования предъявляет своим жрецам академическая наука. Возьму на себя смелость и посоветую вам забыть о вашей телепередаче навсегда. А я наконец завершу свою вечернюю трапезу». «Не могу я о ней забыть. Программа уже в работе. Будущей осенью выйдет в эфир. Я думал, вы заинтересованы в том, чтобы в ней ничего не искажалось и не передергивалось».

На другом конце провода опять воцарилось молчание, нарушаемое лишь утробным сопеньем Кодичила. Вдруг он откашлялся: «Ах, эти льстивые уловки продажных щелкоперов. Что ж, коли вы решаетесь пренебречь моими добрыми советами и стряпать свою передачку дальше, я, пожалуй, уделю вам несколько минут завтра утром. Встретимся в кафе «Карл Краус» неподалеку от университета и Вотивкирхе. Если, конечно, вы, как это по-английски, раскачаетесь явиться туда ровно в одиннадцать». «Раскачаюсь, будьте покойны. А как я вас узнаю?» «Узнать меня немудрено. Спросите у персонала, они-то меня знают, прекрасно знают, коли на то пошло. И примите к сведению: потом вас ждет расплата». «Было б за что расплачиваться, — улыбнулся я. — До скорой встречи». «О нет, вы неверно поняли мой умеренно отвратимый английский. Я хотел сказать, что покормлю вас в «Краусе» за свой счет». «Большое спасибо». «Не стоит благодарности. Вы удовлетворены? Тогда видерзеен, майн герр».

Я положил трубку и принял сидячее положение. Разве так с телевизионщиками разговаривают? По крайней мере, напутственные инструкции Лавинии подобного отпора не предусматривали. Вероятно, австрийские профессора относятся к средствам массовой информации немного иначе, нежели их британские собратья; теперь ясно, что из Кодичила не вытянешь ничего существенного. А без Кодичиловой помощи и Криминале, скорей всего, недосягаем, и вся передача под угрозой. Пожалуй, стоит проконсультироваться с дельфийским оракулом; я набрал номер суперлюкса Лавинии в «Отеле де Франс». Она подняла трубку минут через десять: «Я в ванне грелась, ела ромовую бабу. В твоей гостинице японцев много?» «Сотни и сотни». «А твои японцы тоже круглые сутки катаются на лифте вверх-вниз и кудахчут?» «Выслушай меня, Лавиния. Я только что беседовал с Кодичилом». «Умничка». «Телефоны венской профессуры строго засекречены. Но, на наше счастье, профессора используют в качестве автоответчика барышень из адресного бюро». «Он по-английски-то говорит?» «По-английски? Да он стрекочет куда бойчее и глаже, чем я». «Ну и чудненько». «Ничего не чудненько. Кодичил как-то сразу недружелюбно ко мне настроился. Верней, он по натуре настолько недружелюбен, что ему и настраиваться особо не надо».

«Фрэнсис, не раскисай! Хватай быка за рога! Мы тебе за это кучу денег платим. Будь настойчив, но вежлив». «Я и был настойчив, но вежлив». «Тогда почему он недружелюбно настроился?» «У него-де есть дела поважнее, он плевать хотел на уловки щелкоперов». «Знакомая песенка. Он, видно, из тех старорежимных профов, которые на словах презирают телевизор и божатся, что в жизни его не включали. Но пообещай им интервью — они тебе все туфли оближут». «В Англии, может, и оближут, а в Австрии — черта с два. У здешних профессоров сильно развито чувство собственного достоинства». «Это смотря с какого боку зайти. Уговори его с тобой встретиться». «Уже уговорил. Он пригласил меня выпить кофе, завтра утром. Неплохо б и тебе, Лавиния, пойти».

«Извини, Фрэнсис, завтра я жутко занята, все расписано по минутам. Ты, главное, не кисни. Пристань к его жопе как банный лист». «Меня томит предчувствие, что Кодичилова жопа — не та часть тела, к которой легко пристать». «Зато ты свободно можешь пристать к моей. В любой момент. Ой, кстати, с билетами в оперу полный завал. Японцы вовремя подсуетились и все расхватали». «Жаль, Лавиния, жаль. Значит, шампанское отменяется?» «Нет. Я забронировала ложу на послезавтра. Страшно выговорить, во сколько это влетело — чуть не в половину разведочного бюджета. А после спектакля ты заедешь и посмотришь мой номер — просто хоромы. У тебя тоже хоромы?» «Не совсем, Лавиния. Больше на курятник смахивает». «И слава богу. Теперь, когда мы купили билеты, приходится экономить каждый грош. Но в моем номере тебе будет лафа». «Жду не дождусь. Спасибо, Лавиния, ты мне очень помогла». «И помни: как банный лист. Спокойной ночи, лапушка».

Наутро я преодолел гастрономическую феерию, которую в европейских гостиницах называют завтраком (не перепутать бы: ветчина, сыр, салями, клубника, дыня, йогурт, отруби и пахтанье), и отправился к месту встречи с профессором, д. н. Отто Кодичилом. Время я рассчитал с порядочным запасом и уже к половине одиннадцатого добрался до хлипкой, траурной Вотив-кирхе. Выше я имел возможность защитить венцев от беспочвенных упреков в небрежении к великим (и особенно — почившим в бозе) соотечественникам. Так вот, представьте себе: здесь не забыли даже того почившего, что потревожил сокровеннейшие грезы столицы грез, заветнейшие вожделения столицы вожделений, был изгнан нацистами и угас в городе Хампстеде сорок девять — пока еще не пятьдесят — лет назад. Я сопоставил данные планов и путеводителей, каковые таскал с собой в богатом ассортименте, и выяснил, что церковная площадь сменила множество псевдонимов и эпонимов. Изначально она звалась Дольфус-плац, затем, предположительно — Гитлер-плац, затем, несомненно — Рузвельт-плац. А сейчас площадь носила имя Зигмунд-Фрейд-парк, и посреди нее возвышался памятник признанному виртуозу удобной кушетки, поверху засиженный голубями, понизу украшенный пессимистичным изречением об участи человеческого рассудка. Фрейд Вену не жаловал; и Вена отвечала ему взаимностью. Впрочем, сегодня и он, вслед за Моцартом, вроде бы пошел в гору. Если верить развешанным повсюду афишам, в Вене вот-вот должна была состояться премьера рок-оперы «Фрейдиана» «по мотивам открытий Зигмунда Фрейда и причудливых сновидений, положенных на ангелическую (я не выдумываю! — Ф.Дж.) музыку». Вскоре, смекнул я, кондитерские наполнятся пастилками «Фрейд» («сладкое завещание Зигмунда») и шоколадными бюстами человека-волка. Такова жизнь.

Я остановился у паперти и огляделся. С одной стороны, площадь ограничивали приветливые корпуса Венского университета, построенные в конце прошлого века и, подобно всем университетским корпусам, щедро испещренные новейшими модификациями студенческих листовок-«молний» — граффити. С другой — разнородный комплекс величественных зданий, в ряды коих, как я внезапно приметил, затесался «Отель де Франс». Приметил я и Лавинию — уверен, это она появилась под сенью флагов у парадного подъезда, сопровождаемая швейцаром, который подсадил ее в ландо, и Лавиния затрюхала прочь, спеша исполнить дневной продюсерский долг. Методом проб и ошибок я отловил среди аборигенов, выходивших из метро «Шоттепринг», того, кто говорил по-английски и знал дорогу к кафе «Карл Краус». Оказалось, оно находится в ближайшем переулке — стильный ресторанчик в духе «Сецессиона», каких в Вене по сей день полно. Сквозь стекло витрины я рассмотрел уйму столиков, увенчанных изящными медными светильниками в форме лилии. А отодвинув тяжелую портьеру при входе, рассмотрел сидящих за столиками дородных, немолодых, преуспевающих клиентов: на мужчинах прорезиненные шерстяные пальто, на женщинах вышитые кацавейки и старомодные шляпки с пером. На тех и других — неуклюжие зимние боты, те и другие пьют кофе и читают газеты, прикнопленные к длиннейшим деревянным рейкам.

Ко мне приблизился пожилой величавый метр. «Грюс готт, майн герр», — сказал он, окинув меня наметанным взглядом. «Доброе утро, — поздоровался я. — Мне нужен профессор». Его лицо вытянулось; да и некоторые посетители отодвинули блюдца с пирожными, отложили газеты и воззрились на меня в упор. «Вам нужен профессор?» «С вашего разрешения, нужен». «Но, майн герр, здесь все — профессора. Вон герр профессор, доктор медицин Штубль, вон герр профессор, доктор экономистики магистр Климт. А вон герр профессор гофрат Кегль, а вон профессор, доктор логофилии Циглер. Битте, майн герр, какой профессор вам нужен?» Перечисленные профессора разом приняли въедливый вид, точно я был нерадивым студентом, явившимся в «Карл Краус», чтобы пересдать им экзамен на троечку. «Профессор, доктор философии Отто Кодичил!» — возвестил я. «Ах, профессор! Ну как же, он на своем обычном месте. Я вас провожу». И он провел меня прямо сквозь скопище титулованных ученых в отдельный, занавешенный шторками кабинет, где сидели за кофе, пирожными и беседой двое незнакомцев. Один — в расцвете занимающейся старости, седой, корпулентный, крепко-крепко сбитый, в вышитой прорезиненной тужурке великанского размера, которая тем не менее узила ему в плечах. Другой — гораздо моложе, совсем еще мальчик. Метр придержал меня за локоть, подошел к тому, что постарше и покрупнее, склонился к его уху, зашептал. Седой выпустил из пальцев вилку, обернулся и тщательно меня осмотрел. Завершив наблюдения, выпрямился во весь свой гигантский рост, шагнул ко мне и протянул гигантскую ладонь: «Милостивый государь, не вы ли мой давешний искуситель, вестник эфира?» «Я вчерашний телевизионщик из Англии». «Так я не ошибся! Профессор, доктор наук Отто Кодичил». «Очень рад. Фрэнсис Джей». «Что ж, прошу покорно к столу. Но прежде чем усесться, познакомьтесь с моим аспирантом герром Герстенбаккером. Достойнейший наш юный Герстенбаккер пишет под моим руководством диссертацию и оказывает мне формальную помощь во всяческих второстепенных мероприятиях».

Теперь, в свою очередь, поднялся Герстенбаккер, и его крохотное личико вспыхнуло отраженным светом Кодичиловой лучезарной улыбки. На первый взгляд ему было не больше восемнадцати, однако вел он себя совсем как взрослый — плоды усиленных тренировок, не иначе. Очки в идеально круглой оправе, усики, черный пиджак, стоячий воротничок, черный галстук-бабочка. Герстенбаккер учтиво поклонился, стоя вдвинул под меня стул и сказал: «Угощайтесь. Попробуйте вот пирожное». «Герстенбаккер присматривает или, вернее, прислушивает за моим английским», — хохотнул Кодичил. «Присматривать совершенно излишне, — вскинулся Герстенбаккер. — Профессор Кодичил владеет английским в совершенстве. Он экс-председатель Общества австрийско-британской дружбы». «Грешен, грешен, — сознался Кодичил. — Непременно, батенька, с ними свяжитесь. Я замолвлю за вас словечко британскому послу, мы с ним на короткой ноге». «Боюсь, времени не хватит. Я тут всего на пару дней». «Я не ослышался? — с нескрываемым облегчением переспросил Кодичил. — Значит, визит ваш, как говорится, весьма и весьма неофициален. Пришел, увидел, победил». «В общем, да». «В таком случае не гневайтесь, я признаюсь напрямик, без экивоков, — Кодичил вновь смерил меня оценивающим взглядом. — По мне, вы совсем не тот, кого я ожидал встретить в вашем лице». «Не тот? — удивился я. — Кого ж вы ожидали встретить?»

Кодичил навалился на столик: «Я уповал на то, что пытливый исследователь столь неординарной фигуры, как Криминале, не примите сие за насмешку, — человек зрелый и представительный. Повторяю: не примите за насмешку. Вы же прискорбно молоды, чуть ли не Герстенбаккеровых лет, вы лишь неофит священных таинств. Ну-с, приступим. Вы это пирожное хотите или вон то? Или скушаете оба? Или еще какое-нибудь третье пожелаете? Разговляйтесь, я ведь уведомил вас, что оплачу счет». «Если вы не против, я бы просто выпил чашечку кофе», — сказал я тоном строптивого первоклассника. Кодичил откинулся на спинку стула и властно помахал официанту, а Герстенбаккер ввернул: «Я так и знал, что вы обожаете наш кофе. Его все англичане обожают. Я там бывал, в вашей Англии».

«Да, тема диссертации нашего юного друга Герстенбаккера прелюбопытна: «Эмпирическая философия и английская загородная усадьба», — заметил Кодичил. — Вы-то с молоком матери впитали заветы британского лингвистического эмпиризма. Актуальные заветы, хотя традиция немецкого идеализма, конечно, в сотню раз актуальнее». «Но и британские заветы все-таки актуальны, вы не находите?» — забеспокоился Герстенбаккер. «Крайне актуальны», — заверил я. Герстенбаккер просиял. «Гипотеза Герстенбаккера следующая: эти заветы не вписываются в русло европейской теоретической мысли оттого, что все ваши философы были либо аристократами, либо блумсберийцами и наукой занимались исключительно на досуге», — сказал Кодичил. «А загородная усадьба — излюбленное прибежище дилетантов, — добавил Герстенбаккер. — Потому я и избрал ее темой диссертации. Ну и еще потому, что гулять там одно удовольствие». «Само собой, я давно сообщил Герстенбаккеру, что он, как и вы, — лишь неофит священных таинств, — сказал Кодичил. — Ему предстоит учиться по меньшей мере лет десять, прежде чем он овладеет элементарными азами философии. Его рассудок пребывает в зародышевом состоянии. Герстенбаккер, почему вы молчите?» «Совершенно верно, герр профессор», — поддакнул Герстенбаккер.

И Кодичил немедля переключился на меня: «Помнится, вы утверждали, что прочли мою книгу?» «Можно считать, прочел. Увы, я не настолько хорошо владею немецким, как вы — английским». Кодичил сверкнул зубами, погрузился в живописное размышление, сдвинул брови: «В таком случае вы моей книги не читали. Прочесть книгу означает постичь сердце, душу и в первую очередь — язык ее сочинившего». «Из-за этого я к вам и приехал». «Дабы причаститься моих души, сердца и языка?! — возмутился Кодичил. — Смею вас уверить, сии накопления непродажны. Они приобретаются не с кондачка, но ценою пожизненного самоотреченья. Вы еще скажете, что и Криминале читали?» «Самую малость». «Например, полемику с Мартином Хайдеггером?» «Их спор об иронии?» — не растерялся я. «Так ответьте, внятен ли вам тот факт, что Криминале счастливо избежал обоих ответвлений хайдеггеровской логической рогатки?» «Одного ответвления избежал, а на второе чуть не напоролся». Кодичил на секунду оторопел, но затем одобрительно похлопал меня по спине: «Хо-хо-хо! Вы правы! Старого хитрована Хайдеггера так просто к стенке не прижмешь. К вашему сведению, я был с ним на короткой ноге». «Да-да, профессор со всеми на короткой ноге», — вставил Герстенбаккер

«В том числе и с Криминале». — подхватил я. Кодичил сразу насупился: «С ним я знаком шапочно. Приятелями нас не назовешь», «Разве он у вас не учился?» «У меня? Нет. Никогда, никогда не учился, — с нажимом проговорил Кодичил. — Видно, вы по невежеству преувеличиваете нашу с ним разницу в возрасте. Мы ведь почти одногодки. Но даже не однокашники: в бытность свою в Вене после войны он занимался педагогикой, а не философией. Я с ним общаюсь только как ученый с ученым. Раскланиваюсь на конференциях, не более того». «Но он, кажется, частенько наезжает в Вену». «Вена — лишь промежуточный пункт его перевалочных кочевий, один из многих. Или правильней будет — перевалочный пункт промежуточных кочевий?» «Может, кочевой промежуток перевальных пунктуаций?» — предположил Герстенбаккер. «Если он каждый раз прокочевывал мимо, когда вы успели вытянуть из него материалы для биографии?» «Биография — громко звучит. Определим ее как скромный оммаж. Дань уважения товарищу по наклонностям. Не самое значительное из моих творений». «Однако для понимания Криминале — фундаментальное, насыщенное бесценной фактологической информацией. Такое ощущение, что он рассказал вам все как было».

Кодичил рассмеялся мне в лицо: «Все как было? А что значит «все как было»? Кому, кроме Господа нашего на небеси, ведомо, как все было? Такой вещи, как «всё», попросту не существует. Разве мы способны осознать и усвоить все, что происходит с нами самими? Вспомните Витгенштейна — вы же в Вену приехали, не куда-нибудь. Что Витгенштейн говорил? «Могу ли я надеяться, что вы поймете меня, если я и сам себя не вполне понимаю?» А Криминале выразился еще точнее: «Укажите мне человека, который сумеет назвать себя по имени и не ошибется при этом», — и Кодичил ласково ощерился. Хорошо зная, сколь обиходна в кругах любомудров личина каверзного парадоксалиста, я решил не поддаваться на провокации и гнуть свою линию, пока силенок хватит: «Но факты, которые вы приводите, вам Криминале сообщил или нет?» «Факт? Объясните мне, что такое факт!» — опять завел свою философскую волынку Кодичил. «Под фактами я разумею даты, фамилии, адреса — в общем, конкретные детали. Положим, подлинное место рождения, имена мамы и папы, университеты, в которых Криминале обучался, жены, преподаватели, духовные наставники». «Подобные детали доступны любому заурядному исследователю». «Не любому. Похоже, вокруг обстоятельств жизни Криминале наворочено порядочно вранья».

«Вокруг каких обстоятельств?» «Не вполне ясно, к примеру, как ему удалось просочиться из Болгарии сюда, в Вену, сразу после войны. Каковы были его тогдашние взаимоотношения с марксистским истеблишментом и политические пристрастия. Один источник противоречит другому, другой — третьему». Кодичил скорчил гримасу: «Все это, к вашему сведению, не факты, все это интерпретации. Если вам угодно предаваться буквоедству — разбирайтесь на здоровье, где правда, где ложь. Но сличать фактики и детальки можно и у себя дома. А ехать для этого в Вену, в колыбель лингвистической философии, — напрасная трата времени».

 «Мне всегда казалось, вы не только философ, но и историк выдающийся». «Ну и что из этого?» «А то, что у вас наверняка имеются точные сведения о роли профессора Криминале в политической истории XX века». «О его роли в истории современной науки у меня сведения точные. А именно: тут ему нет равных. Он величайший мыслитель нашей эпохи». «Но ведь некоторые его теоретические положения туманны и непоследовательны, да или нет?» «Не знаю ни одного прозрачного и последовательного теоретического положения». Гнутые ножки Кодичилова стула угрожающе скрипнули.

Но я не отставал: «Речь идет о его связях с коммунистами и иже с ними». «Милостивый государь, выслушайте меня внимательно, — взорвался Кодичил. — Чтобы осмыслить ту или иную теорию, необходимо прежде осмыслить ее внутренние закономерности и параметры их формирования. Таких параметров два: творческий метод теоретика и специфика момента. Последнюю вы осмыслить не в состоянии, ибо не испытали обсуждаемый момент на собственном опыте. Должен признаться, что, по моим наблюдениям, вы не в состоянии осмыслить и первый. Недаром подмечено: великие ошибки торят дорогу великим прозрениям. Этим я ни в коей мере не хочу сказать, что Криминале наделал много ошибок. Впрочем, мы с вами толкуем о грандиозном мыслителе, о втором Ницше нашего долгого, смутного, умирающего века. Кто осмелится судить и рядить, верно или неверно этот человек, этот надчеловек понимает и интерпретирует историю? Мы вправе лишь принимать его понимание истории как высшую данность. Вы следите за моей мыслью?» «Слежу». «И согласны с нею?» «Да нет, не совсем. По-моему всякая теория подлежит критическому анализу».

«Так-так, понятно. Герстенбаккер, который час?» Герстенбаккер ошеломленно уставился на Кодичила и выдавил: «О господи, герр профессор, у вас ведь лекция. Видимо, студенты уже заждались». «Ну-с, вот вам и факт из разряда тех, что наш молоденький гость называет конкретными. Тысяча извинений, сударь, мне пора вернуться к моим обязанностям педагога». Кодичил поднялся, чуть не пробив макушкой потолок, и махнул официанту. На лбу у него было написано, что он сыт мной по горло, до икоты. «Последний вопрос, — крикнул я, догадавшись, что мы с профессором вряд ли еще когда-нибудь увидимся. — Вы не соблаговолите выступить в нашей передаче — просто повторить то, что вы сейчас сказали?» «Опять эти льстивые шелкоперьи уловки. — Кодичил настежь распахнул бумажник и расплатился. — Нет, не соблаговолю. Я человек занятой. Я с министрами на короткой ноге. Весьма сожалею, но мне действительно недосуг цацкаться с разными там телеоднодневками». «А за советом мы сможем к вам обратиться? — наподдал я. — Если у нас возникнут сложности — сможем или нет?»

«Сложности свои поверяйте мне через Герстенбаккера — Кодичил натянул пальто. — Герстенбаккера я вам отдаю на потребу». «Что-что?» — ошалело переспросил я. «Мой юный аспирант любезно согласился сопроводить вас по памятным местам Вены, ибо мнится мне, что они вам будут в новинку. По мере сил он и вашим разысканиям, простите за выражение, посодействует. Хотя, боюсь, вы скоро убедитесь, что венцы не выносят чужого любопытства. И убедитесь, что у Криминале с нашим городом немногое связано. Судьба его вершилась в иных краях, в других столицах. Но Герстенбаккер — отличный помощник и добрый малый. Вдобавок он, как вы уже слышали, бывал в Англии и знаком с вашей повадкой. Видерзеен, молодой человек». Кодичил потрепал меня по плечу, крепко пожал руку и пошел восвояси. Так уходят восвояси выдающиеся профессора — сквозь кофейную залу, набитую выдающимися коллегами-профессорами, сдержанно приветствуя выдающихся коллег-профессоров. Затем его фигура обозначилась в раме витрины, вырулила на простор церковной площади и горделиво, истово, размашисто (а от себя добавлю — гневно) почесала к университетским корпусам. Увы и ах: я позорно провалил первый тур охоты на Басло Криминале.

4. Лишь Герстенбаккер сидел напротив...

Добыча ускользнула. Остался лишь юный Герстенбаккер. Он сидел напротив, в стоячем своем, накрахмаленном воротничке, и преданно заглядывал мне в глаза — судя по всему, ждал, когда я с ним заговорю. И я заговорил: «Английский язык профессора Кодичила и вправду безупречен». «О да, считается, что лучше его английским в наши дни никто не владеет, — с щенячьим восторгом ярко выраженного германского аспиранта ответил Герстенбаккер. — А у вас — у вас есть на сегодня какие-нибудь планы? Вена вам, наверное, в новинку?» «Я тут первый раз». «Превосходно. Значит, для затравки я вам покажу достопримечательности, которые полагается осматривать, а потом — те, которые вам на самом деле хотелось бы осмотреть. Предупреждаю, Испанская школа верховой езды на ремонте и Бельведер покамест закрыт. Но в Вене, знаете ли, еще много всякой всячины, — он вынул из нагрудного кармашка малюсенькую шпаргалку. — Начнем, если вы не против, с Хофбурга, а дальше последуем этому списку. Уверен, наша шальная Вена придется вам по душе. Ну что, тронулись?»

Я понимал, что прогулка по шальной Вене ни на шаг не приблизит меня к Басло Криминале. С другой стороны, если даже Лавиния столь бесстыдно предалась туризму, мне-то какой смысл упираться? И опять-таки: неспроста ведь профессор Кодичил, демонстративно отказавшись сотрудничать со мной, тем не менее велел своему младому аспиранту всячески меня обихаживать. Коль скоро Герстенбаккер еще околачивается поблизости, и на Кодичиле, похоже, рановато ставить крест. «А, была не была! — воскликнул я. — Тронулись». «Видерзеен, майне геррен», — напутствовал нас метрдотель, и мы, два неофита священных таинств, покинули тайный слет академической элиты и вышли из кафе на зимнюю улицу. Герстенбаккер сразу поднял воротник пальто, круто развернулся и, чеканя шаг, двинулся по Рингштрассе, вдоль парадных архитектурных шеренг, выстроенных в конце XIX века, при Габсбургах, для государственных и частных, научных и политических, театральных и музыкальных нужд.

Не сбавляя хода, Герстенбаккер включил звуковое сопровождение: «Когда-то здесь высились крепостные стены, защитившие Европу от турецкого ига. И посему именно здесь венценосные Габсбурги, монархи большинства мировых держав, утвердили престол своей империи. Прямо перед вами — университет. Советую как-нибудь его посетить, и особенно актовый зал с портретами великих профессоров прошлого». «Посещу как только смогу». «Вот Бургтеатр, вот Дом парламента, вот Ратуша. Такова наша Вена». У стен Ратуши шумел рождественский базар, где неистовствовали продавцы печеных каштанов и жареных сосисок; прилавки ломились от витых разноцветных свечей, резной народной утвари, серебристо-золоченых елочных игрушек, пакетов с бисквитным печеньем. Я притормозил, чтоб полюбоваться апофеозом кича — лотком, обитым розовой материей, на котором расположилось целое полчище розовых игрушечных зайцев. Рядом стояла светловолосая красотка в костюме розового зайца и томно поглаживала предплечье куклой-варежкой в виде зайца, выманивая деньги у глазеющих на нее детишек. «Прелесть какая!» Я обернулся к Герстенбаккеру, но тот куда-то исчез — оказалось, ушел далеко вперед своей чеканной поступью. Я догнал его. «Прямо — Музей естественной истории, за ним Музей истории искусств, напротив — Хельденплац...» — упорно бубнил Герстенбаккер, не смущаясь тем, что его никто не слушает.

Последнее название пробудило во мне неясные ассоциации. Хельденплац, просторная площадь у дворца Хофбург, не тут ли толпы ликующих австрийцев внимали Адольфу Гитлеру в 1938-м, когда страну заполонили его молодчики в монашеских одеяньях? А теперь сюда со всех концов города стекались приезжие, в основном из Японии и США. У тротуара выстроились по струнке вместительные автобусы новейших марок, оснащенные центральным отоплением, туалетами, кухнями, телевизорами, — дома на колесах. Кучера ландо обмахивали хлыстиками лошадиные крупы, зазывая прокатиться. По площади шарахались крупные поголовья туристов, погоняемые зонтиками породистых экскурсоводш в тирольских юбках. «Хэллоу, хэллоу меня зовут Анжелика, красивое имя, не так ли? — голосила одна из них по-английски, обращаясь к отаре измученных штатовских пенсионеров. (Бурные аплодисменты.) — Да, красивое, очень красивое. Посмотрите, пожалуйста, на мою юбку. Фольклорная юбка, не так ли? (Аплодисменты.) Да, фольклорная, очень фольклорная».

Я стал слушать дальше: «Нам с вами предстоит увлекательная поездка по маршруту Хофбург — Шёнбрунн — Голубой Дунай, очень увлекательная, ja? (Аплодисменты.) Вы, конечно, знаете, кто такие Габсбурги, помните императрицу Марию-Терезию? Даром что она была женщина, при ней империя процветала и усиливалась. (Возгласы одобрения.) Но потом начались всякие неприятности. Помните восемьсот восемьдесят девятый, трагедию Майерлинга? («Помним! Как сейчас помним!») Ну еще б вам не помнить молодого эрцгерцога Рудольфа и его нежную малютку баронессу Марию, которые покончили с собой в охотничьем домике, покончили, ja? (Возгласы соболезнования.) И с тех пор мы перестали усиливаться. Но продолжали процветать, еще как продолжали! Отсюда мораль: пусть у австрийцев перспективы паршивые, зато нация самая шальная и передовая!» (Аплодисменты, переходящие в овацию.)

Кто-то изо всех сил дернул меня за рукав: Герстенбаккер, который вовсе не выглядел ни передовым, ни тем более шальным. «Да уж, в восемьдесят девятом перспективы открылись такие, что мы мигом ошалели и передвинулись, — сказал он, буксируя меня к Хофбургу — Но и отрезвели, и поумнели при этом, надеюсь. Быть передовым — не столь уж завидная участь. — Мы вошли во дворец и принялись кружить по запутанному лабиринту актовых залов, присутственных палат, орденских хранилищ и имперских сокровищниц. — Франца-Иосифа, к примеру, не назовешь передовым государем. Он запретил устанавливать в Хофбурге телефоны и унитазы, проводить электричество. Пока он и его эпоха не отправились к праотцам, освещение тут было сугубо факельное. Давайте спустимся в склеп Капуцинов — в усыпальницу Габсбургов, где покоятся их останки за исключением сердец; сердца вынимали из тел и погребали отдельно.

Да и шальным Франца-Иосифа не назовешь, — продолжал Герстенбаккер, едва мы очутились в склепе. — Он жил во дворце аскетом, в одной-единственной комнате, и бессильно наблюдал, как идет прахом его империя. Ибо карточный домик вековечной Европы спроектирован именно в этих стенах. Вы и сами знаете — когда-то мы были Европой, Европа — нами. Нам подчинялись Испания, Голландия, Италия, Балканы. Их судьбы вершились здесь. Нет, не в склепе, естественно, — наверху, где теперь обосновался Вальдхайм». «Вот как? Гений забывчивости?» «Что-то забывается, а что-то помнится до сих пор. Канувший император, эрцгерцоги, вельможи, дипломаты. Бюрократия, полиция, чиновничество, личные дела, кодексы уголовные, торговые, цензурные». «Вроде нынешнего Брюсселя?» «Не вроде, а один к одному. Европейское сообщество — мы в него, кстати, вот-вот вступим, а значит, опыт минувшего еще пригодится». «Пригодится, пригодится». «Ну что ж, я дал вам ощутить атмосферу прошлого, а теперь дам ощутить атмосферу настоящего, — Герстенбаккер сверился со шпаргалкой. — Я вам все-все дам ощутить, не волнуйтесь».

И всего за несколько часов Герстенбаккер ухитрился выполнить обещание: дал мне ощутить все-все, причем с такой полнотой, что мои чувства еле выдержали. Сумрачный, мистический алтарь готики и светоносный, отрадный алтарь барокко. Бидермайер, искусство буржуа, и югендштиль, искусство нонконформистов. Дал ощутить кальвинизм; дал ощутить новый эротизм. Дал ощутить Эгона Шиле и Густава Климта; дал ощутить Саломею и Юдифь. Он показал мне кафе «Централь», где сиживал в задумчивости Троцкий; показал излюбленный столик Крафт-Эбинга; показал дом Густава Малера. Показал разграбленную временем амбулаторию Зигмунда Фрейда на Берггассе, 19, где, бывало, возлежали сексуально недужные, рассматривая изображения Минервы и городские пейзажи Трои. Прокомментировал доступное взору ныне, доступное взору когда-то и не доступное взору, но оттого не менее насущное: вытащил меня на минутку за городскую черту, в Венский лес, где давно изгладился случайный след Фрейдова велосипеда, однако маячила среди дерев табличка с незамысловатой надписью: «На этом месте 24 июля 1895 года д-ру Зигм. Фрейду открылась тайна сновидений».

Мы метались от одной достопримечательности к другой, от другой — к пятнадцатой, ждали трамваев, ловили такси, а я все тщился завязать с милейшим, расчудесным младым Герстенбаккером откровенный разговор о Басло Криминале. И он не противился, он готов был ответить на любые вопросы, но, к несчастью, всякий раз отвлекался и перескакивал на другую, гораздо более существенную тему. «Слушайте, вы не в курсе, где Криминале останавливается, будучи в Вене, и с кем общается?» — спрашивал, например, я. «Он разве бывает в Вене?» «Профессор Кодичил сказал, что бывает. Вена — перевальный пункт его кочевий, помните?» «Пункт кочевий или промежуток пунктуаций, как правильней? Да, коль скоро мы заговорили о кочевьях — хотите увидеть дом с кочаном на крыше?» «Правильней — пункт кочевий. В каком смысле — с кочаном на крыше?»

«В том смысле, что у него на крыше кочан». «А почему у него на крыше кочан?» «А потому у него на крыше кочан, что так задумал Йозеф-Мария Ольбрих». «Кто-кто задумал?» «Ольбриха не знаете? Друга Отто Вагнера? По отдельности им бы ни в жизнь не выстроить «Сецессион». «Как же, как же. И все-таки где останавливается Криминале, когда приезжает в Вену?» «Понятия не имею». «А с кем общается»? «Разве он с кем-нибудь общается?» «Думаю, что да. Вы сами с ним не знакомы?» «Я сам? Незнаком, конечно. На мой взгляд, именно «Сецессион» является переходным звеном между венским барокко и венским модерном». «Вы опять про кочан, что ли?» «Хотите его увидеть? Знаменитый дом». «Ваша взяла, Герстенбаккер, — сломался я. — Показывайте ваш дом с кочаном на крыше».

Здание, к которому доставил меня Герстенбаккер, собственно, и оказалось прославленным выставочным залом «Сецессион» (девиз: «Мое искусство — веку, моя свобода — искусству»), чей металлический купол действительно напоминал формой кочан капусты. Мы вошли внутрь, туда, где в 1890-е годы венское барокко плавно перетекло в венский модерн, туда, где зарождалось искусство юных, ныне плавно перетекающее в искусство престарелых. Выдержав уважительную паузу, я спросил: «А профессор Кодичил? Он-то с Криминале общается?» «Не-а, по-моему, уже не общается. По-моему, тот теперь нечасто к нам приезжает. А знаете, кто оплатил эту постройку?» «Ну и кто же оплатил эту постройку?» «Отец Витгенштейна!» «Хорошо, теперь он к вам нечасто приезжает. Тогда где его можно отыскать?» «На мой взгляд, в могиле. Он ведь умер».

«Бросьте, Герстенбаккер, я не о Витгенштейне-старшем толкую, — разозлился я, — а о профессоре Криминале, и хватит юлить!» «Что вам на это ответить, ума не приложу, — с видом оскорбленной невинности сказал Герстенбаккер. — А вы знаете, что Людвиг Витгенштейн и Адольф Гитлер учились в одной школе?» «Ах, ума не приложу? Что-что? Витгенштейн и Гитлер учились в одной школе?» «Да, в городе Линце. И если бы Гитлер в школе получше успевал, сейчас он мог бы быть профессором философии в вашем Кембриджском университете». «Оригинальная мысль. Значит, если бы Витгенштейн успевал похуже, ему пришлось бы развивать свои концепции о мире человека и мире языка на нюрнбергской скамье подсудимых?» «Теоретически это вполне вероятно, — сказал Герстенбаккер после недолгих, но мрачных раздумий, — однако фактологически не слишком правдоподобно. А вот в Кембридж он наверняка не попал бы, и венский философский кружок никогда бы не собрался».

Едва мы покинули «Сецессион», Герстенбаккер взялся за свое: «Теперь, если вы не против, мы отправимся к театру, в котором представляют кошек». «Что еще за театр, в котором представляют кошек?» «Вы не слыхали про кошек? Кошек сочинил Эндрю Ллойд-Уэббер». Наконец я догадался, что происходит. Герстенбаккер, несомненно, сам по себе славный малый, но он явно получил от Кодичила строжайший наказ любой ценой воспрепятствовать моему расследованию обстоятельств жизни Криминале. «Вы очень любезны, господин Герстенбаккер. Но на сегодня с меня довольно Вены имперской, Вены барочной, Вены сецессионной, Вены фрейдистской. А наслаждаться Веной Эндрю Ллойд-Уэббера мне не с руки. Единственное, на что я посмотрел бы с удовольствием, — это Вена Криминале». «Вены Криминале не существует». «Не существует?» «Он жил здесь после второй мировой войны, я не отрицаю. Но целостной Вены тогда не существовало». «Хоть не отрицаете, что жил, и на том спасибо. А почему тогда не существовало целостной Вены?» «Потому что вместо одной Вены было четыре. Четыре зоны — советская, американская, британская и французская, ага? Теперь нам с вами необходимо отправиться к Голубому Дунаю». «Не чувствую такой необходимости». «Позвольте! — обиделся Герстенбаккер. — Кто не видел Голубого Дуная, тот не был в Вене. За мной, в Нусдорф».

И мы сели в трамвай до Нусдорфа, вылезли из трамвая, дошли до самого конца обветшалой дамбы, но Голубого Дуная так и не обнаружили. Ибо (о чем вы, наверно, и без меня знаете: на дворе эпоха путешествий) цвет у Голубого Дуная нисколечко не голубой. Может, потому-то предусмотрительные предки нынешних венцев и выдворили Дунай из города, отведя его в окраинное бетонное русло, — там его окрас не мозолил глаза и позволял распевать песни о Дунае, не вступая в ежесекундные конфликты с очевидностью. Мимо дамбы безучастно текла бурая, замусоренная вода; обманутые японские туристы, высадившиеся на берег неподалеку от нас, даже не стали расчехлять фотоаппараты, невзирая на понуканья юбчатой экскурсоводши. «Он же рыжий, — сказал я. — Он рыжий и грязный». «Да, — согласился Герстенбаккер. — Зато при определенном освещении сразу голубеет». Мы повернулись и побрели к берегу. «Герстенбаккер, — окликнул я. — Вы сами-то хоть раз видели, как голубеет Голубой Дунай?» «Я не видел, потому что родился и вырос в Граце». «А кто-нибудь из ваших друзей и родных видел?» «Нет, никто не видел. Но все жители Вены знают, что Голубой Дунай голубой».

«Так это он для приезжих голубой?» — сообразил я. «Для местных тоже. Теперь, если вы не против, приглашаю отведать молодого вина, хойриге. В Хайлигене есть одно местечко, куда его поставляют с лучших виноградников». «Герстенбаккер, — окликнул я, когда мы уселись в такси. — Я правильно догадался, что вы как безвестный аспирант выдающегося профессора обязаны заботиться, чтоб я ни шиша не выведал о Басло Криминале?» «Возможно, возможно. Уверен, местечко вам понравится. Мы выпьем по бокалу-другому и я, если хотите, объясню вам, почему Голубой Дунай голубой». «Конечно хочу». «Ой, кстати, это вино очень хмельное. Его полагается закусывать поросятиной. Вам вероисповедание разрешает?» Я уставился на него:  «Вероисповедание? Вы имеете в виду «рацион Джейн Фонды»? Ничего, поросятина не повредит». «Отлично. Впереди упоительный ужин».

И Герстенбаккер не соврал. Местечко в Хайлигене оказалось двухэтажным трактиром — из тех, чьи хозяева извещают, что к ним поступила новая партия молодого вина, вывешивая у двери вязанку хвороста. Мы уселись на жесткие деревянные скамейки посреди громадной харчевни; интерьер был выдержан в крестьянском духе, фольклорный ансамбль в кожаных портках наигрывал на разнокалиберных трубах, дудках, поленьях и лобзиках. Герстенбаккер поманил наливную подавальщицу (под ее передником круглился кошель в интересном финансовом положении) и заказал ей целую обойму вин; мне открылось, что младой Герстенбаккер — ходячая энциклопедия в вопросах виноделия, как и в иных вопросах, не касающихся Басло Криминале: фужерами и полубутылками вливая в меня всевозможные марки и урожаи, он, точно одержимый, сыпал названиями виноградных делянок, давилен и сортов, и чем дольше мы дегустировали, тем одержимей стрекотал Герстенбаккер. «Ах да: почему Голубой Дунай голубой? — спохватился он. — Надо заметить, Штраус написал вальс «Голубой Дунай» после того, как германцы нас разгромили и австрийская мощь пошла на ущерб. Тут-то Дунай и заголубел по-настоящему». «Вот оно что». «Затем Принцип застрелил эрцгерцога в Сараево, затем, в восемнадцатом, у нас отняли корону, земли, славу. Вы англичанин, вам эти чувства должны быть понятны». «Да, пожалуй, нас многое роднит». «Но и разделяет многое. Мы потеряли все — цель, смысл, прошлое, настоящее. Остались лишь музыка, грезы, мечтанья». «И Голубой Дунай заголубел с удвоенной силой?» Герстенбаккер кивнул. «А потом, в сорок пятом, мы потерпели очередное поражение. Превратились в нуль без палочки, в оккупированную страну. Из наших душ вытравили память о войне и память о мире. Голубой Дунай голубой потому только, что мы по привычке зовем его голубым. Нет теперь города Вены, есть красивые фразы о городе Вене. Давайте-ка еще вот этот сорт попробуем».

Не прошло и получаса, как стоячий воротничок Герстенбаккера решил прилечь, очки скособочились, а язык распоясался. «Скажите на милость, вы не бывали в поместье Хауард?» «Бывал». «Правда, живописное поместье? Я б туда с удовольствием съездил, мне диссертацию нужно писать. Ну и в Пенсхерст бы съездил, и в Гарсингтон, и в Чарлстон, и в Кливден. Для комплекта». «Добро пожаловать. Тема, конечно, благодатная». «Поймите вы, все ваши крупные мыслители в основном дворяне — граф Рассел, Дж. Э. Мур. И так далее. От избытка свободного времени они ставили перед собой нестандартные проблемы: думаю ли я, о чем говорю, когда говорю о том, что думаю, не является ли луна головкой сыра рокфор. И так далее. Витгенштейн был от них без ума». «Я смотрю, вы тоже. Коли вам потребуется помощь в оформлении командировки, я...» «Вы считаете, это реально? — Герстенбаккер заискивающе уставился на меня сквозь перекошенные очки. — Вы сможете переговорить с британским послом на ближайшем рауте?» «С послом-то навряд ли, дипломатов я не больно жалую. А в телекомпании замолвлю словечко. Мы вам оплатим проезд, вы с нами поделитесь парочкой сенсаций относительно Басло Криминале — и гуляйте по английским поместьям сколько влезет».

Герстенбаккер заметно скукожился. «Поверьте, я вас не обманываю. Даже если б Кодичил позволил... мне о Криминале ничего не известно». Кажется, клюнуло, обрадовался я. «Вы как аспирант выдающегося профессора...» «Скромный аспирант, безвестный!» «...Непосредственно участвуете в его штудиях». «Посредственно, посредственно!» «Хорошо, в чем заключаются ваши аспирантские обязанности?» «Ну, я принимаю экзамены у студентов Кодичила и проверяю их семестровые работы. Когда он в отъезде, веду семинар». «И часто вы ведете семинар?» «Часто, ведь он часто бывает в отъезде. Профессору его уровня много приходится разъезжать, судьба такая. А я тем временем вместо него лекции читаю, книги пишу...» Я выпучил глаза: «Пишете книги? Вместо него?» Герстенбаккер тоже по-совиному вылупился на меня поверх очков, изумляясь моему изумлению: «Профессор Кодичил человек занятой, он консультирует министров, посещает конгрессы, заседает в ответственных комиссиях. Еще и книги самому писать — времени не напасешься».

В этот момент фольклорные игрецы, достигнув высшей стадии экстаза, выхватили топоры и изрубили поленья в щепу, после чего принялись отвешивать затрещины сперва себе, потом друг другу рапсодия тяжких телесных повреждений в темпе аллегретто. «Ух и характерная музыка, вы только послушайте, — сказал Герстенбаккер. — Моцарт и Штраус — это лицевая сторона медали». «Да уж чувствую, — я и сам был на грани экстаза. — Значит, вы утверждаете, что сочиняете книги вместо Кодичила, а профессор под ними подписывается?» «Подписывается, если у него нет принципиальных замечаний по тексту. Если есть, я обязан переделать книгу заново. А когда она выходит, подчас рецензирую ее в какой-нибудь газете». «Ну и порядочки у вас, жуть. Вы надрываетесь, а он стрижет купоны?» «Не так все просто. В один прекрасный день я удостоюсь степени, стану выдающимся профессором, заведу кучу аспирантов, и они будут писать книги вместо меня». «Тогда-то вы и отыграетесь?» «Конечно. — Он завертел головой, высматривая подавальщицу. — Вы далеко не все сорта попробовали, например...» «Потерпите минуточку. У меня принципиальный вопрос. Биографию Басло Криминале тоже вы написали?»

«Я? — удивился Герстенбаккер. — Да нет, что вы! Я ведь сказал — про Криминале мне ничего не известно. Я пишу книгу Кодичила о британской...» «Эмпирической философии и английской загородной усадьбе. Понятно. Кто в таком случае истинный автор биографии Криминале?» «Ума не приложу». «А вы приложите, не стесняйтесь. Сам Кодичил?» «Да нет, не похоже что-то. Не таков Кодичил, чтоб писать свои книги собственноручно». «Другой аспирант? У Кодичила много аспирантов?» «Совсем немного. Но эта книга — пятилетней давности. Пять лет назад я еще мужал в родном Граце». И ходил в коротких штанишках, добавил я про себя; младой Герстенбаккер, чей парадный костюм изгваздался до состояния маскарадного, на глазах утрачивал жалкие остатки взрослости. «Вот она, разгадка! — сказал я вслух. — Книгу Кодичила сочинил вовсе не Кодичил. Потому он и открещивается от участия в передаче о Криминале — боится, что подлог выплывет наружу».

Герстенбаккер сжал виски ладонями. «Какой еще подлог? Это действительно книга Кодичила. На обложке проставлена его фамилия. Аспирант писал ее за Кодичиловым столом, следуя Кодичиловым указаниям, пользуясь Кодичиловой картотекой, Кодичиловыми подходами и методикой, руководствуясь Кодичиловыми советами и поправками. Профессор открещивается по другим причинам». «По каким?» «А по таким, что вы человек чересчур молодой и чересчур иностранный. По его мнению, вы не способны должным образом осмыслить столь масштабную фигуру, как Криминале. Вдобавок он с недоверием относится к средствам массовой информации вообще. На Австрию возводят много напраслины. Укоряют нашего президента в старых грешках и тому подобное». «Неудивительно. Я вот до сих пор не способен должным образом осмыслить, почему Голубой Дунай голубой». Герстенбаккер посмотрел на меня, усмехнулся и кивнул: «Вы не способны осмыслить, что тут у нас творится, ибо мы вам чужие. Вам, англичанам, повезло с отечеством, вы развивались по прямой, вы не мыкались с нашими историей, философией, политикой. Кодичил в толк не возьмет, чем Криминале может заинтересовать британских телезрителей. Кодичилу ваши думаю-что-говорю-говорю-что-думаю до лампочки».

«Но ведь в последнее время англичане не противопоставляют себя европейцам». «А проку? Выройте под Ла-Маншем хоть пять туннелей, к Европе вы ни на шаг не приблизитесь. К той Европе, которая прошла огонь, воду и медные трубы, которая отлично помнит, что у нее было, и отлично сознает, что ей осталось». «Валяйте дальше», — сказал я. «Мы почитаем тех, на чью долю выпали тяжелые испытания. Тех, кто старше, чем мы, тех, чья молодость была сплошным кошмаром. Вы никогда не постигнете, что значит жить в мире с неустойчивой историей, в мире, где твой опыт и убеждения сегодня верны, а завтра неугодны, где любая мысль, любой поступок — смертельный риск, где изменники ходят в патриотах, а патриоты — в изменниках». «Допустим, я этого никогда не постигну. А вы? Вы настолько умнее меня?» «Умнее. Я вырос в стране хамелеонов. Мы меняли национальности как перчатки: австрийская перчатка, германская, русская, американская, французская, британская. Реальность расслаивалась, и мы привыкали к каждому слою в отдельности и ко всем вместе. Представьте себе Вену сорок седьмого, страшный, слоистый город». «Сорок седьмого? В сорок седьмом Криминале сбежал сюда из Восточной Европы».

Герстенбаккер окинул меня долгим взглядом. «Нет, из Восточной Европы ему сбежать не удалось». «Как не удалось? Вы сами говорили...» «Не удалось, потому что Вена входила в состав Восточной Европы, помните?» «Не помню. Я тогда еще не родился». «Если б вы родились здесь, а не в Англии, помнили бы. Криминале приехал в Вену легально, с Востока на Восток не сбежишь». «Однако отсюда и до Запада было рукой подать». «Вы правы. К примеру, в центральном районе, где расположен университет, власть менялась ежемесячно. И едва она переходила к русским, многие бросали свои дома и переезжали в гостиницы других оккупационных зон. Сами знаете, что за люди русские: при них особо не разгуляешься». «Словом, из зоны в зону можно было перемещаться свободно?» «Вот именно. Ты входил в парадную дверь на русской территории, но если у тебя имелся ключ от задней двери, ты мог открыть ее и очутиться в Америке». «Видимо, Криминале заполучил этот ключ. И входил то через парадную дверь, то через заднюю». «Не он один. Как я уже сказал, жители Вены на собственной шкуре выучились нырять из одного слоя в другой. Теперь ясно, отчего нам не по нутру ваши расспросы? Мы выучились помнить, но забывать выучились тоже».

«А профессор Кодичил? Он, как и прочие, наловчился забывать и помнить?» Герстенбаккер по-совиному посмотрел на меня сквозь стекла очков: «Наловчился. За профессором Кодичилом, как и за всеми прочими, в те времена водились делишки, о которых лучше бы не вспоминать никогда. И он с этой задачей справляется мастерски». «Бог ты мой! И за Кодичилом?» «Он жил в эпоху Гитлера». «Конечно, конечно. Забывчивость мало-помалу входит в привычку. Сомнительные делишки лучше б похоронить в прошлом, и вся недолга». «Вам так кажется?» Герстенбаккер зачем-то расправил плечи. «Нет, мне так не кажется, но я вырос в бесхитростной стране, что с меня возьмешь? А вам так не кажется?» «Так кажется профессору Кодичилу. А я, как ни крути, его аспирант». «И пользуетесь Кодичиловыми подходами и методикой?» «Да, пользуюсь». «А самостоятельно вы думать умеете?» «Умею ли я думать? — Герстенбаккер опешил. — Умею. Я думаю... я думаю, вы изрядно устали. И крестьяне что-то расшумелись не в меру, или я не прав?» «Бросьте, Герстенбаккер. Нам с вами еще расспрашивать и расспрашивать, иначе прошлое настигнет и нас». «Простите, — перебил Герстенбаккер. — Я должен расплатиться, вызвать такси и отвезти вас в гостиницу. А завтра осмотрим остальные венские достопримечательности. Вы ведь даже дворца Шёнбрунн не видели».

Часа через два я ощутил подошвой альпийскую кручу, протиснулся меж увалов, продрался сквозь карликовый перелесок и ухнул в глубокую кустистую теснину За мною гнался милостивый герр профессор, доктор наук Кодичил в зеленой плащ-палатке, с охотничьим ружьем на изготовку и со сворой легавых на поводке. Несмотря на его тучную комплекцию, расстояние меж нами сокращалось, ибо профессор, знающий местный рельеф как свои пять пальцев, выбирал короткие пути, а я — обходные. Легавые захрипели прямо за спиной, ружейный выстрел оттяпал ветку с ближайшего дерева. Я стал как вкопанный, обернулся и крупным планом увидел разгоряченную, злобную физиономию преследователя. В меня вдруг вселилась удаль Джеймса Бонда: я солдатиком сиганул в стремительную пенистую реку, сбегавшую по склону под углом сорок четыре — сорок шесть градусов. Поток подхватил меня и потащил прочь; Кодичил, оставшийся на берегу, бессильно сучил кулаками. Ледяную стремнину вспарывали каменные перекаты, которым вздумалось поиграть мною в расшибалочку. Но радость чудесного избавления нимало от этого не померкла. Внезапно скала рванулась вверх и назад. Огромный водопад низверг меня в горное озеро, в центре коего, точно над сливом ванны, вихрилась воронка. Я забарахтался, заорал: «Помогите!», но добрая волна обняла меня и вынесла из опасной зоны. Стуча зубами и обливаясь потом, я отчаянно погреб к берегу. Схватился за нависшую над озером ветку, кое-как выкарабкался на песчаную отмель и рухнул без сил. «Присаживайтесь, скушайте пирожное», — надо мной учтиво склонился невесть откуда взявшийся Герстенбаккер в двухметровом стоячем воротничке. «Меня преследует профессор Кодичил», — пожаловался я. Герстенбаккер преклонил колена, снял с меня плащ, чуть-чуть встряхнул его и вернул абсолютно сухим. «Так-то лучше. А теперь мы с вами отправимся на Берггассе, 19». «Что мы забыли на Берггассе, 19?» «Вас желает осмотреть профессор, доктор наук Зигмунд Фрейд». «Зато я никакого профессора, доктора наук Зигмунда Фрейда не желаю осматривать!» «Полегче на поворотах. Из-за вас профессор, доктор наук Фрейд отменил сеансы с Дорой и человеком-волком. Он любезно пригласил вас под священный кров своего частного жилища, дабы попользовать во все тяжкие». «Попользовать, что такое попользовать?» «Он поможет вам вспомнить все, о чем вы навострились забывать». «Нет уж, увольте, не хочу я в гости к профессору, доктору наук Зигмунду Фрейду!» — выкрикнул я в Герстенбаккерово ухо.

«Нет уж, увольте, не хочу я в гости к профессору, доктору наук Зигмунду Фрейду!» — выкрикнул я в кромешную тьму, жару и духоту незнакомой комнаты. На оконном стекле трепетал отблеск оранжевого зарева, точно где-то совсем рядом сиял неоном столичный город. Где я? Ах да, я в Вене, на родине вальсов и цукерторта, розовых зайцев и Голубого Дуная; именно здесь почти сотню лет назад д-ру Зигм. Фрейду открылась тайна сновидений. Я обливался потом и стучал зубами под перекрученным казенным одеялом в заоблачной светелке «Отеля фон Трапп». Я сразу понял, что делать. Нажать на аварийный подоконник под кнопкой. И эвакуироваться, избегая лифта. На родине профессора, доктора наук Зигмунда Фрейда и в таких простых вещах немудрено запутаться.

Забрезжило долгожданное утро; я встал, побрился, оделся и спустился на первый этаж, к буфетному столу. Наложив на тарелку фруктов, ветчины и салата, я направился к столику, но тут заметил, что в одном из кресел вестибюля сидит какой-то человек — тихо и недвижно, как если бы провел всю ночь в терпеливом ожидании. Я узнал младого герра Герстенбаккера; после вчерашнего он освежил воротничок и нафуфырил «бабочку». «Давно ждете?» — спросил я, приблизившись. Герстенбаккер вскинул лицо: «Я только что вошел, но посовестился тревожить вас в такую рань». «Выпьете со мной кофе?» «Спасибо, я тороплюсь. Я заехал сказать, что, к сожалению, не смогу составить вам компанию. Я бы с радостью и сегодня с вами погулял, но профессору Кодичилу вдруг понадобилась моя помощь в очень важном деле». «Чашечку выпить недолго, Кодичил перебьется». «Я также вынужден передать вам его устное послание. Он велел сообщить, что накладывает строжайшее вето на съемки программы о Криминале». «Накладывает вето?» «Он тщательно изучил ваш проект и нашел его неприемлемым», — затравленно пояснил Герстенбаккер.

«Присядьте,— я отвел его к столику, на котором дымилась моя чашка, и указал на высокий табурет рядом. — Может, все-таки кофейку?» «Нет, спасибо. Он говорит, вы рассматриваете этого титана не с тех позиций. Если Криминале вообще стоит популяризировать, то, во всяком случае, не вашими руками». «Вам не трудно передать профессору Кодичилу ответное послание? Сообщить, что передача состоится вне зависимости от его согласий или несогласий?» «Он важная фигура, знаменитый профессор. К нему прислушиваются в правительстве. Он всех законников знает, с Вальдхаймом на короткой ноге...» «Да будь он хоть государем всея Руси, передача состоится». «Он намерен подать официальный протест вашему послу, а посол уж вам наставит палок в колеса, ведь Кодичил — экс-председатель Общества австрийско-британской дружбы». «Фу-ты ну-ты! Даже если его придется переименовать в общество австрийско-британской вражды, передача все равно состоится. Наших дипломатов на испуг не возьмешь. Надеюсь, что не возьмешь».

Герстенбаккер помолчал, как бы собираясь с мыслями. «Пожалуй, я все же выпил бы немножко кофе, полчашечки. Я ни при чем, поверьте. Я всего лишь его аспирант. Я не имею на него морального влияния». «Верю. И ни в чем вас не виню». «Очевидно, «Нада продакшнз» — богатая телекомпания». Герстенбаккер опасливо наливал себе в чашку сливки. «Богатейшая!» «И вы, несмотря ни на что, готовы устроить мне поездку в Англию?» «Сегодня же переговорю с продюсером. В Британии эта дама пользуется огромным авторитетом. У нее все схвачено». Поколебавшись, Герстенбаккер залез во внутренний карман черного пиджака и вынул оттуда запечатанный конверт: «Это вам». Я надорвал конверт. В нем лежала обычная каталожная карточка. На ней были записаны имя, фамилия — Шандор Холло — и невразумительный адрес без всяких комментариев. «Что это? Кто такой Шандор Холло?» «Пять лет назад он учился в аспирантуре под руководством Кодичила. Я спозаранку наведался на кафедру и отыскал эту карточку в архиве».

Я взглянул на нее повнимательней: «Вы хотите сказать, он и есть автор книги о Криминале?» «Судя по всему, да. Заметьте, он из Будапешта. И Криминале оттуда же». «Так адрес будапештский?» «Этот человек венгр. Он позанимался у нас несколько семестров и вернулся домой. Будапешт, конечно, не ближний свет, но, коли вы не поленитесь и съездите туда, Холло, возможно, ответит на все ваши вопросы относительно Криминале. А в Вене вы ничего не добьетесь». Я посмотрел на карточку с благодарностью и положил ее в карман. «Вы отличный парень. Герстенбаккер. Что называется, свой в доску. Ваше здоровье!» «Зовите меня Францем-Йозефом, — вспыхнул Герстенбаккер. — А что означает «свой в доску»?» «Малый хоть куда. Желаю приятно провести время в поместье Хауард». «И я себе того же желаю, — Герстенбаккер принялся записывать что-то на обороте меню. — Возьмите и мой адрес. Если с поездкой выгорит, а я надеюсь, что выгорит, ни в коем случае не сообщайте на кафедру. Пишите мне домой. И остерегайтесь мерзавца Кодичила. Он ничего не забывает и ничего не прощает. Грозный соперник, у него везде дружки. До свидания. Пойду на него пахать».

Тех, кому не терпится выяснить, побывал ли я в венской опере, извещаю: не побывал. Едва Герстенбаккер, как пристало послушному аспиранту, повлекся на заклание к Кодичилу, я набрал номер люкса Лавинии в «Отеле де Франс». «Я в постели нежилась, пила кофе с пампушками. Слушай сюда, на вилле Гермеса открыта изумительная выставка «Эротизм: предвкушение любви». Я взяла два билета. Валяй ко мне, поглядим, с чем этот эротизм едят». «Мне сегодня только эротизма недоставало. У меня важные новости». И я поведал ей о Кодичиле и Кодичиловом чудаковатом аспиранте. «Глупости, — отвечала Лавиния. — Что ж, старпер Кодичил не сам свои книжки пишет?» «Похоже, в Европе так исстари повелось. Вспомни школу Рембрандта». «Ты хочешь сказать, «Божественную комедию» на самом деле сочинил помощник Данте? А «Фауста»— ученик Гёте?» «Именно. Больше того, Кодичил клянется, что ни черта не знает. И никто ни черта не знает. Им так удобней». «Я в курсе. Здесь это называется болезнью Вальдхайма. Дело пахнет керосином, Фрэнсис».

«И что теперь? Кодичил был единственной зацепкой». «Предоставь это мне. Эротизм денечек поскучает. Сейчас позвоню в Лондон, свяжусь с трансагентством, сгоняю в банк за наличными. Что толку ходить в продюсерах, когда продуцируешь сплошной кукиш с маслом?» И, надо отдать ей должное, на сей раз Лавиния кукишем не ограничилась. Добыла деньги, билеты, заказала гостиницу — спродуцировала все необходимое. Вскоре (утренняя свежесть еще не успела отхлынуть) я очутился на платформе одного из венских вокзалов, где стоял трансъевропейский экспресс «Сальери» — гигантский пассажирский состав, из тех, что непрерывно отращивают хвост, распадаются на звенья, удваиваются и уполовиниваются: тот вагон следует в Брюгге или в Альтону, этот — в Бригенцу или в Таллин. Вагон, у которого я очутился, следовал в Будапешт, а Лавиния почему-то опаздывала. За три минуты до отправления она грузно подбежала ко мне, размахивая очередным пластиковым бумажником.

«Держи, этого надолго хватит. Главное, не упускай сверхзадачу, придерживайся собственного сценария: непостоянство в политике, непостоянство в любви». «В Лондоне мне казалось, что Криминале и вправду таков. Будем считать, что я не ошибся». «Не мог ты ошибиться! Мы с тобой телевизионщики или кто? А доберешься до этого Холло — прилипни к его жопе как банный лист!» «Верно ли я заключил, что ты со мной не поедешь?» «Лапа, не сердись, у меня и в Вене хлопот полон рот». «Какие тут-то могут быть хлопоты?» «С местным колоритом и натурными съемками знаешь сколько мороки? Ах я дурында! Мне ж так хотелось сходить с тобой в оперу, а потом шампунчику хлебнуть». «Не казнись, Лавиния. Ты себе кавалера непременно найдешь». «Непременно найду», — согласилась Лавиния. «И будь добра, позаботься о юном Герстенбаккере. Без него б мы пропали». «Спокойно, спокойно. Я ему звякну и привечу как умею», — пообещала Лавиния.

В дальнем конце платформы засвистел, замахал жезлом кондуктор; я поднялся в вагон, следующий до Будапешта. «Лапушка, ну до чего обидно, — Лавиния подпрыгнула и оглоушила меня поцелуем. — Вот так всегда: оттягиваешь самый приятный момент, оттягиваешь — и упускаешь навсегда». «Очень обидно». «Ну, лапуля, пока, я понеслась, у меня деловая встреча в «Захере». Ни пуха ни пера, и заруби себе на носу, повторяй перед сном, как молитву: бюджет у нас не разгуляешься». «Хорошо, Лавиния». Двери тамбура с шипеньем захлопнулись. Я отыскал свое купе второго класса и сел, провожая глазами рекламные щиты с надписями МЕЛКА и МИНОЛТА, БАУХАУЗ и БРИТИШ ПЕТРОЛЕУМ, СПАР и ВАН, мелькавшие за окном. А затем поезд помчал меня к самому сердцу Европы, к самому порогу профессора Басло Криминале.

5. Где вас застиг конец 80-х?

Так где же, в какой точке планеты, застиг вас конец 80-х? Не знаю, как вы, а я могу ответить на этот вопрос почти исчерпывающе, будто старожил, который доподлинно помнит, чем занимался в тот самый миг, когда убили Джона Ф. Кеннеди. Я ехал в прославленном трансъевропейском экспрессе «Сальери» из Вены в столицу Венгрии Будапешт с кратковременным (впрочем, жизнь распорядилась иначе) визитом. Один-одинешенек в сером интерьере купе; на багажной полке — тощий кейс, на одежном крючке — легкий анорак. У колена — карманное издание «Волшебной горы», прекрасной книги Томаса Манна об упадке Европы накануне первой мировой. Начав читать, я почему-то не продвинулся дальше четвертого абзаца и отложил роман в сторону. Я увидел «Волшебную гору» в роскошном венском магазине «Британская книга» близ собора Св. Стефана и недолго думая купил. Ведь это, в сущности, путеводитель по сумрачному лесу рубежа эпох, вдоль опушки коего только что любезно провел меня младой Герстенбаккер. Была и другая причина. Прототипом манновского персонажа Нафты, олицетворяющего философию XX века, явился венгерский марксист Дёрдь Лукач. А считается, что именно авторитет и методология Лукача (р. в 1885 году в Будапеште, среди соч.: «К истории реализма», «Теория романа»), которого Манн характеризует так: «Он прав до тех пор, пока не закроет рот», — именно они оказали наибольшее влияние на того, за кем я охотился, на Басло Криминале.

С первых же строк я почувствовал себя не в своей тарелке. Ибо роман начинается так: милый юноша Ханс Касторп — доброжелательный, прямой, застенчивый (словом, такой, как я) — сидит один в обитом серым сукном купе трансъевропейского поезда, на полке — чемоданчик, на крючке — пальто, рядом — книга в бумажной обложке. Он отправился по следу судьбы на восемьдесят лет раньше, он покинул низины, где царила неразбериха, и поднимался по склонам гор, думая, что скоро вернется, но жизнь распорядилась иначе. Ему предстояло кардинально пересмотреть свое отношение к реальности, а реальности — кардинально перемениться. Я поспешно захлопнул книгу и взглянул в окошко на Бургенланд, еще не так давно подконтрольный советским войскам. Слева тянулась пойма Дуная: топи, лоскутья лугов, миниатюрные тракторы, деревушки с луковичными церквами (теперь дом с кочаном на крыше уже не казался диковинкой). Справа, за высокими холмами, громоздились бурые зазубрины и белые пики Восточных Альп. Мутный влажный ветер овевал равнину; горы клубились черными вьюжными тучами. Позади была барочная, капризная Вена; впереди — венгерская граница, Хедьешхалом; в 5б-м и 89-м тут пролегали скорбные маршруты беженцев, но сейчас все спокойно, все, дескать, чудненько.

Дабы расслабиться, я задвинул Манна в дальний угол сиденья и повнимательней осмотрел уютное купе. На мусорном баке, чья крышка могла служить также столиком или полочкой, лежали два малоформатных издания: администрация поезда всемерно заботилась о том, чтоб привередливые иностранцы вроде меня не заскучали ни на минуту. Расписание на голубой бумаге, настырно-педантично знакомящее пассажира с хронометражем всяческих прибытий и убытий экспресса «Сальери». И захудалая австрийская газетенка «Курир», помеченная пятницей 23 ноября 1990 года (вот вам, кстати, и дата моего железнодорожного путешествия). Я уже говорил, что с немецким не в ладах, но при благоприятном стечении обстоятельств — после двух ночи, после двух рюмок, после двух суток в германоязычной среде — понимаю почти все. Длинный заголовок под логотипом гласил: «Die Eiserne Lady gibt auf: Rückritt nach 11 Jahren. Eine Ära ist zu Ende».

Я сразу смекнул, что редакция «Курир» почти наверняка имеет в виду премьер-министра Великобритании г-жу Маргарет Тэтчер, при чьем правлении я сформировался как личность, — если только в мире без моего ведома не проклюнулись еще какие-нибудь железные леди. Перейдя в билингвистический режим, я приступил к анализу заголовка. Похоже, так: «Железная леди уходит со сцены: одиннадцати лет ей хватило с лихвой. Заканчивается целая эпоха». Не может быть, одернул я себя, ты перевел эту фразу неправильно. Должен подчеркнуть, что принадлежу к славному поколению «детей Маргарет Тэтчер». В 1979-м, когда мой лоб еще пятнали отроческие утри, ее чеканная поступь сотрясла своды дома на Даунинг-стрит, 10, и зазвенел под сводами ее пронзительный клич: «Что ж, за дело!» Труд свой и быт я гнул по ее лекалу. Взлеты и провалы, подъемы и спуски, расцветы и упадки, бабахи и хрупики трех ее должностных сроков диктовали сюжет моей личной взрослости. Мечты и кредиты, работа с огоньком и мопед с моторчиком — все во мне обличало птенца эпохи, которую газета на купейном столике определяла термином Der Thatcherismus, и по-немецки это слово, как ни странно, звучало внушительней, чем по-английски.

Сошла со сцены, удалилась в тень, прикусила язычок? Что ее заставило? Мыслимо ли это, почему, зачем? Я перелистал газету и отыскал огромную, на разворот, статью «Das Ringen um die Nachfolge». Заголовок напоминал названия вагнеровских опер, которыми Лавиния истерзала меня в Вене; но как же он переводится? «Битва ночных птиц»? И, если речь о спектакле, кто исполнители главных ролей? Ах, вот они, в газетном подвале: портреты и краткие характеристики, будто на театральной программке. Посмотрим: Майкл Хезлтайн, der Opportunist; ну, это понятно без перевода. Затем — Дуглас Херд, der alte Routinier (старый кто? маршрутник?), сэр Джеффри Хау, der Totengraber (кладбищенский вор?) и Джон Мейджор, der Senkrechtstarter (что бы это значило? высокий старт?). Наскоро сверившись со словарем, я выяснил, что мои догадки не вполне верны. Опера называлась «Борьба за наследство», а персонажей звали Оппортунист, Стреляный Воробей, Могильщик и Самолет с вертикальным взлетом — он-то, судя по всему, и вышел победителем. Пусть Мартин Эмис сочинит либретто, Эндрю Ллойд-Уэббер — ангелическую партитурку; добавьте несколько фрейдистских сновидений, хоровые распевы типа «Не плачь обо мне, Аргентина» — и музыкальная феерия готова к постановке на любой из венских сцен.

Да, австрийцам хорошо; а я-то, молодой человек в сером купе, что приобрел в результате этих спектаклей и апофеозов? Еще вчера я был ничтожным юнцом без прошлого, неофитом священных таинств, как с присущей ему выспренностью выразился профессор Кодичил. Зеленым простачком, которому невдомек, почему Голубому Дунаю положено быть голубым. И вдруг благодаря одной-единственной бессонной ночи (а я почти уверен, что этой ночью многие не сомкнули глаз) у меня наконец появилось какое-никакое прошлое. Скромное, не спорю; куда ему до событий, что лихорадили Европу год назад: демонтаж Берлинской стены, финал холодной войны, открытие восточных границ, кои я вот-вот пересеку. В Англии историю вообще не любят пришпоривать, но перемены и у нас неизбежны. Ведь железная леди, несомненно, из тех, кто прямо влияет на исторический процесс. Ее возвышение, а теперь и падение — увлекательный праздник интриг и гордынь, амбиций и вероломств, благодатная тема для газетной трепотни, в которую и я внес посильный вклад. Да, и для меня айне эра ист цу энде, иссякла целая эпоха.

Что же идет на смену тэтчеризмусу? Я вновь заглянул в австрийскую газету и немедля отыскал ответ. На смену тэтчеризмусу, натурально, идет посттэтчеризмус — развеселый новый мир, куда таких, как я, пускают без дополнительной платы. На заре его меня охватило смешанное чувство. Что ни говорите, а при Тэтчер жизнь была, в общем, устойчивей; теперь же в ней проступала некая безалаберность, привычные гарантии покоя растворялись в небытии. Опять вспоминая вчерашнюю прогулку по Вене с милейшим юным Герстенбаккером, из кожи вон лезшим, чтоб потрафить своему шефу и отвлечь меня от мыслей о Басло Криминале путем демонстрации картин fin de siécle, я заподозрил, что на исходе каждого столетия старый уклад склонен к катаклизмам и распаду. Скажу больше: мы как следует уясняем грозный и возвышенный смысл слова «перемена» лишь тогда, когда нам представляется случай понаблюдать за мгновенным исчезновением былого и стремительным усилением грядущего на сломе времен.

Я сидел в обитом серым сукном купе и думал о том, как заканчивались различные европейские столетья. К примеру, в 1889 году, ровно за сто лет до падения Берлинской стены, в Париже возвели Эйфелеву башню. А возвели ее потому, что ровно за его лет до того, на бурном исходе предыдущего века, разразилась Французская революция, мир вывернулся наизнанку, и даже календарь на малый срок пришлось перелицевать. И вот в годину трагедии Майерлинга, когда Вена сделалась передовым и шальным городом, французы задумали отметить юбилей революции на свой французский манер: что-нибудь соорудить. А для этого прибегли к услугам месье Постава Эйфеля. К чьим же еще? Он был крупнейшим в стране строителем мостов, деянья его гремели повсеместно. Он спроектировал уникальный виадук через реку Дуэро близ Опорто, придумал шлюзовые конструкции для Лессепсова Суэцкого канала, построил обсерваторию в Ницце, да и прелестный будапештский вокзал, который я вскоре надеялся узреть воочию. Ожидалось, что он украсит территорию Всемирной выставки парочкой зданий в новом стиле, а может, и перекинет через Сену ажурный металлический мост, что открыл бы парижанам удобную дорогу к излюбленным кафе, лавкам древностей, музеям и мастерским. И Эйфелю выплатили задаток.

Парижане не подозревали, что его архитектурные идеи уже двинулись в ином направлении — не в горизонтальном, а в вертикальном. За считанные месяцы Эйфель выковал и отгрохал башню. В одно прекрасное утро 1889 года жители города проснулись и, гос-споди, заметили ее. Не заметить ее нельзя было; но и толку от нее было не больше, чем от домика с кочаном на крыше. Башня, несомненно, являлась монументом в честь чего-то, но, увы, на ней не оказалось надписи, поясняющей, в честь чего. Она походила на шпиль кафедрального собора, однако сам собор отсутствовал, не было алтаря, чтоб преклонить колена, не было божества, чтоб окликнуть по имени. Она напоминала деловые небоскребы, выраставшие, как грибы, в Нью-Йорке и в Чикаго, но внутреннее диссонировало с внешним, и деловыми операциями в башне заниматься не тянуло: накладно будет. Тринадцатью годами раньше в ознаменование столетия чужой революции — американской Войны за независимость — французы сплавили через Атлантику другой гигантский монумент, статую Свободы, скульптор Бартольди, арматура Гюстава Эйфеля. Вот от нее прок имелся прямой, ее смысл был абсолютно внятен ордам эмигрантов, разевавших рты в предвкушении вольного ветра. А на сей раз Эйфель словно бы что-то упустил, да все упустил. Всучил Парижу каркас без фигуры, арматуру без статуи, факел без свободы, скелет без мяса.

Сегодня-то мы искушены в постмодернизме и отлично понимаем, чего Гюстав добивался. Эйфелева башня задумывалась как памятник единственной вещи на свете: самой себе. Все ее эффекты сводились к оптическому, и вам оставалось лишь постепенно оглядывать ее с ног до головы или карабкаться вверх-вниз по ее лесенкам, любуясь панорамой Парижа, которую башня многосторонне выявляет и структурирует. Естественно, она травила душу классицистам, оскорбляла чувства романтиков, сердила реалистов, бесила натуралистов, допекала всех остальных, за исключением Таможенника Руссо. Ее терпеть не могли выдающиеся писатели, в том числе Ги де Мопассан; впоследствии он пристрастился обедать в ресторане Эйфелевой башни, ибо оттуда, и только оттуда, башня не просматривалась. Лавочники требовали повалить ее, пока она сама не свалилась им на голову; такова судьба всех монументов в честь чего-либо, а в данном случае — в честь ничего. Через пару лет, когда вспыхнул некий запутанный и чисто французский денежный скандал, а Эйфеля обвинили в том, что он злонамеренно продырявил суэцкие шлюзы, и чуть не посадили, большинство сограждан сочло, что он получил по заслугам.

Еще лет через десять французы внезапно нашли Эйфелевой башне полезное применение. Из нее получился превосходный радиотранслятор, что обличало в Поставе дерзкого провидца: когда он строил башню, радио еще не было изобретено. Эйфеля перестали пихать за решетку, обласкали и наградили орденом Почетного легиона. А башня, символизировавшая ничто, стала символизировать всё, превратилась в эмблему нового, устремленного в будущее Парижа. И вот через сто лет, в 1989-м, вновь настал черед ритуалов скончания века, и двухсотлетний юбилей Французской революции счастливо совпал со столетним юбилеем Эйфелевой башни. Архитектурный шедевр, подвергавшийся столь резким нападкам, нежно отреставрировали (по-моему, фирма Эйфеля — она и теперь цела). Кроме того, по случаю юбилея французы, как всегда, решили что-нибудь соорудить. И прибегли к услугам И. М. Пэя, зодчего-постмодерниста китайско-американского происхождения, — мы ведь живем в эпоху культурных конгломератов. Пэевы идеи тоже развивались по вертикали, однако не вверх, а вглубь: ему не давали покоя подземные лабиринты и катакомбы Лувра. Пэй расчистил сложнейший узор темниц, галерей, казематов и увенчал сей заповедник ушедших времен пирамидой вроде верхушки кварцевого кристалла.

И правильно! На дворе уж не модерн, а постмодерн — разностилье, формальные пересмешки, цитаты-аллюзии, искусство-барахолка. Берлинская стена им. Хонеккера уронила себя до состояния артефакта. Политики и художники всё активнее устраивают хэппенинги и инсталляции. Возьмите тот же июль 1989 года: пока звезда мировой оперы (сопрано) пела «Марсельезу», окатываемая вспышками лазеров и (благодаря трансляционным возможностям Эйфелевой башни) обожанием слушателей из всех уголков планеты, — пока она пела, на Елисейских полях мастерицы танца живота из Египта соревновались с карибскими плясунами лимбо, гомосексуалисты вальсировали с лесбиянками, философы-структуралисты выкаблучивали под носом у феминистских ультракритикесс, венгерские гебисты приглашали на танго французских опоновцев; мнимости, стилистики, культуры, жанры раскручивались стремительным калейдоскопом, и всё сразу равнялось всему сразу — и не равнялось ничему, уж поверьте: я там присутствовал, готовил крутой деконструктивный комментарий для Крупной Воскресной. Феерические перемены, феерические: народ меняет виртуальные реальности запросто, будто перчатки, я так и написал в комментарии. А для обоснования феерических перемен потребна своя оригинальная философия, указал я далее и перечислил современных мыслителей-новаторов: Лакан, Фуко, Делёз, Бодрийар, Деррида, Лиотар и — как сейчас помню — Басло Криминале.

Впрочем, сама идея, что новые времена требуют новых идей, по правде говоря, вовсе не нова. Мне пришло в голову, что в 1889-м, например, когда Гюстав укоренял в центре Парижа фаллическую громаду, молодой ученый Анри Бергсон выпустил книгу «Время и свобода воли», где доказывал, что сознание человека имеет внутреннюю, нестандартную хронологию, существенно отличную от внешней, исторической. Смелая концепция, близко к сердцу принятая младшим современником Бергсона и родственником его жены Марселем Прустом. А в Вене, что как раз делалась передовым и шальным городом, схожие мысли посещали молодого врача Зигмунда Фрейда. Он не стал еще величайшим профессором, еще не вселился в прославленную квартиру-приемную на Берггассе, 19, от визита куда я так красноречиво отбрыкивался вчера ночью во сне, и тайна сновидений еще не раскрылась пред ним, едущим на велосипеде по Венскому лесу. Но в 1889-м он уже начал практиковать, уже применял метод свободных ассоциаций (впоследствии известный как речевая терапия) к фрау Эмми фон Н. с ее изломанной душевной арматурой и узорными психическими казематами.

Да в 1889-м повсюду творилось одно и то же. На другой легендарной реке Европы, на Рейне, в швейцарском городе Базеле, другой величайший профессор, д. н. Фридрих Ницше задался целью приблизить будущее. Выяснилось, что задача эта — нелегкая; именно в 1889-м он всерьез надорвался и начал сходить с ума. Гуляя, рассеянно напевал и гримасничал, прилюдно тискал в объятиях ломовых лошадей, повадился предрекать (без должной точности) эпидемии, землетрясения, засухи, парниковые эффекты, мировые войны и иные вселенские напасти. Папе и прочим сильным мира сего посылал письма с перечнями лиц и даже народов, подлежащих расстрелу, и подписывался «Государь Ницше». Как императору и помазаннику ему вменялось в обязанность привнести в мир судьбоносное грядущее — именно это он втолковывал академическим коллегам («Уважаемый д. н., в глубине души я куда больше желал бы быть базельским профессором, нежели Богом. Однако я не намерен попустительствовать своему эгоизму, ибо творимый мир не обязан страдать из-за эгоизма Творца»), Наконец величайшего профессора отвели к врачу. Врач осмотрел его, пометив в истории болезни: «Выдает себя за знаменитость и непрерывно требует женщину». Ну и что ж? Ведь Фридрих был герр профессор, доктор наук, создатель будущего и как таковой заслуживал простой человеческой ласки.

Несмотря на препоны, под занавес 1889 года Ницше выпустил книгу «Götzendämmerung» или «Сумерки идолов». Речь там шла исключительно о землетрясениях, апокалипсисе и скором пришествии будущего. Подзаголовок гласил: «Как философствуют молотом», и сему новому философскому методу предстояло заинтересовать собою ряд людей, в 1889 году родившихся. Один из них появился на свет на германо-австрийской границе, в Браунау, в семье таможенника, учился в школе вместе с Людвигом Витгенштейном, а затем устремился в Вену, мечтая стать художником. И стал — работал, правда, исключительно широким мазком и по штукатурке. В отместку он завербовался в германскую армию, уцелел в большой передряге 1918-го, а затем выплыл с философским молотом наперевес под именем Адольфа Гитлера и вколачивал гвозди в новый мировой порядок аж до 1939 года (50-летний юбилей «Сумерек»; через 50 лет падет Берлинская стена).

Так что, если вдуматься, 1889-й — это был тот еще год, причем для всей Европы. Год Фрейда и Ницше, Ибсена и Золя, Макса Нордау и Макса Вебера. А в Британии в 1889-м... ну, в Британии британцы, как водится, на шажок запаздывали. Книгой года (это я выяснил, готовясь к помянутому комментарию) стала «Трое в лодке» Джерома К. Джерома, хитом оперного сезона — «Гондольеры» Гилберта и Салливана: причудливые грезы и ангелическая партитура. Впрочем, бастующие докеры сочинили гимн «Красное знамя», а Джордж Бернард Шоу — «Заметки фабианца», и публика уже поговаривала о декадансе. Оскар Уайльд взмыл на гребень славы, а британского издателя книг Эмиля Золя посадили за безнравственность. Шестью годами позже, напротив, Эмиль Золя взмыл на гребень, а за безнравственность сажали Оскара Уайльда. Но ведь никто, даже Гюстав Эйфель, не обещал, что пути будущего вычерчены по линейке.

Тем не менее эти пути существуют. Через четверть века после 1889 года в Сараеве, к югу от мест, что я проезжал, застрелили пресловутого эрцгерцога. Империя Габсбургов пала, карта Европы поползла по швам, а Голубой Дунай, если верить глубокомысленным объяснениям Герстенбаккера, невиданно заголубел. Еще через двадцать пять лет пагуба прорвалась на новый этап. В Лондоне скончался Фрейд, в Париже вышел итоговый текст модернизма — «Поминки по Финнегану» Джеймса Джойса, над Польшей занес философский молоток Гитлер, началась вторая мировая война. Кровь и будущее стервенели, хлестали фонтаном, Голубой Дунай голубел почем зря. Еще через двадцать пять лет год выдался потише, но не без памятных вех. Пик холодной войны, эхо выстрела в Кеннеди, карьерный триумф Л. И. Брежнева, Гарольда Вильсона и Линдона Б. Джонсона, мой первый младенческий крик. А еще через двадцать пять лет... да вы и сами знаете, что было через двадцать пять лет. Земля, так благодарно льнувшая к моим мальчишеским подошвам, задрожала и разверзлась у оснований монументов сто-, пятидесяти- и двадцатипятилетней давности. Венгерская граница, которую я в этот самый момент пересекал — по вагонам уже шныряли военные, — открылась. Открылась Западу и вся Восточная Европа. Это ее пейзаж теперь за моим окном.

Восточная Европа, родина Басло Криминале, по чьему следу вез меня экспресс, неспешно подбиравшийся к Будапешту. Каким боком коснулись его все эти превратности, каким опытом отяготили? Он-то, в отличие от меня, — птенец предыдущей эпохи, выходец из межевой траншеи меж модернизмом и тем, что нынче называют постмодерном, и не зря называют, ибо надломы, тревоги, непотребства модерна, собственно, никуда не делись. Спасибо Герстенбаккеру, теперь я понимаю — Криминале соприкоснулся с наихудшим, что мне и вообразить-то трудно: холокост и Хиросима, Сталин и Эйзенхауэр, Хрущев и Кеннеди, Кастро и Мао, Андропов и Хомейни, Горбачев и Рейган. Кризисы на его глазах сменялись войнами, войны — кризисами: Суэцкий канал, венгерская революция, берлинский напряг, ракеты на Кубе, война во Вьетнаме, Пражская весна, парижские волнения 68-го, Уотергейт, Афганистан, заложники в Иране — а тут еще по­стоянным фоном погромыхивает Персидский залив. Он последовательно перемог оттепель, заморозки, террор, проблеск надежды и реванш террора. Он ходил по улицам оккупированных городов, пересекал границы-канканы, затылком чувствовал взгляды с вышек, ухом — сипение телефонных жучков, позвоночником — рокот казенных моторов, кожей — ножницы цензоров, душою — пальцы ГУЛАГа и прочие беды, таящиеся в оврагах и чащах, мимо коих стукотал экспресс. Его опутывали теории и концепции, авторы которых тщились впихнуть всю громаду актуального будущего в рамки одной отдельно взятой страны. Его ежедневный опыт состоял из забвений, уверток, умолчаний, подножек, торопливого пламени в пепельнице ночью, его будни пульсировали жутью и ложью, пленной мыслью, запретной строкою, залепленным ртом, пылью безликих душ, прахом уничтоженных сословий.

Но, однако ж, Криминале выжил — как, не понимаю — и сделался интеллектуальным титаном. Он ухитрялся — как, я пойму гораздо позже — пребывать с обеих сторон стены одновременно, отпирать черный ход собственным ключом, прокладывать научные пути вперед и вспять, вбок и вверх, мостить гати через саднящее, изломанное время. Мы не были ровесниками, и я не чувствовал, кто он, зачем. Кодичил прав: я просто любознательный невежда, а Б. К. — клубок конфликтов и несчастий, причаститься к которым мне не дано. Вчера, когда вино развязало Герстенбаккеру язык, он намекнул, что Криминале замешан в тайных делах, что он ловко пользовался неразберихой, жестокостью, неправдой и фальшью своего времени. Он явно замаран, его репутация под угрозой; и разобраться во всем этом — увлекательнейшая задача. Именно теперь, угодив в переходный период, постигнув незрелым своим умишком, что любая эпоха когда-нибудь да заканчивается, что любая арматура распадается ржой, что даже само это «теперь» продлится не вечно, я обнаружил вдруг, что гонка по чужому следу вовсе не так беспредметна, как казалось сперва.

Я выглянул в окно экспресса «Сальери». Вопреки общему мнению, европейские поезда неповоротливы, раздумчивы, медлительны. Они вчувствуются в каждый изгиб пересеченного ландшафта, ознобно перескакивают мосты, очертя голову кидаются в теснины, никак не предназначенные для укладки шпал. Бригады проводников сменяются в них внезапно и полностью, пассажиры спешно переходят от маниакала к депрессии и вновь впадают в маниакал. Предо мною тянулся восточно-европейский пейзаж, который ни с чем не спутаешь. Бетонные башни пригородов, спальные дома и угрюмые универмаги, дробные квадраты кварталов и битком набитые трамваи. Блеснула в очи река, промаячили шпили церквей, раскинулся во всей своей долгой красе каменный виадук. Сверясь с расписанием, я понял, что экспресс с шизофренической пунктуальностью близится к вокзалу Будапешта, схватил с сиденья «Волшебную гору», сунул в карман анорака, висевшего на одежном крючке, сдернул с багажной полки кейс и положил в него газету «Курир», достиг тамбура в тот момент, когда двери автоматически распахнулись, и шагнул на платформу.

Вокруг метались и пихали друг друга локтями люди в серых плащах и кепках из искусственной кожи; носильщики, облаченные в комбинезоны, толкали перед собою багажные тележки. Стены пестрели рекламными плакатами, где на специфически восточном языке описывались прелести специфически западных товаров: колы, джинсов, телевизоров, колготок. Вокзал до потолка был выложен бурым, зверски практичным кафелем. Я озирался в поисках Эйфелева ажурного литья, Эйфелевых стеклянных ячей, но ничто здесь не напоминало о строителе уникальных мостов. Похоже, судьба сыграла со мною очередную шутку: я прибыл в Будапешт, но прибыл на совершенно другой вокзал. Пройдя по обитому линолеумом коридору; я очутился на площади, поймал карликовое зловонное такси и назвал водителю адрес гостиницы, из которой должен был позвонить Шандору Холло — единственному и последнему свидетелю, способному сообщить что-либо о профессоре Басло Криминале.

6. Будапешт — это два города в одном...

Будапешт — ни в коей мере не один город, а два. Венский Дунай прячется в кульвертах окраин; Будапешт же великая, бурая, широкая, стремительная в восточном своем течении река властно режет пополам, разделяя его на симметричные столицы, сметанные громадными мостами, глядящиеся друг в друга через ленту воды. Сверху вниз, с крутых левобережных высот, древняя Буда смотрит на низменный, построенный в XIX веке Пешт; а пойменный Пешт снизу вверх взирает на башни, крепостные стены, седловые холмы и узкие овраги старинной Буды. Но как только такси притормозило у подъезда гостиницы, где Лавиния утром заказала мне номер по телефону из Вены, я понял, что мне не суждено пожить ни в Буде, ни в Пеште. Гостиница помещалась прямо посреди реки, на острове Маргит, куда ведет зигзагообразный мост; на мирном зеленом острове, на чайной явке влюбленных и бегунов трусцой, играющих детишек и гуляющих взрослых, а в давние, мрачные, только что канувшие времена — разведчиков, контрразведчиков и международных эмиссаров.

Наверно, при австро-венгерской монархии, в разгар belle époque квелые, зажравшиеся аристократы Центральной Европы ехали сюда, в знаменитый «Гранд-отель», и принимали горячие серные ванны, дабы смягчить последствия застарелых своих гастрономических и любовных излишеств и сразу удариться в излишества новые. Францу Шуберту здесь, говорят, полегчало, зато Францу Кафке, пишут, изрядно поплохело. После войны в Венгрии установился иной режим, и в «Гранд-отеле» исцелялись цекисты и шишки, мелкие госслужащие и почтовые экспедиторы, советские туристы и восточно-германские атташе. Именно они тогда напяливали на голову дурацкие резиновые шапочки, именно они плескались в фонтанах, нежились в серных парах, изваливались в грязях. Нынче же «Гранд-отель» не вполне соответствует своему названию, хотя гордый фасад почти не обветшал. На ухабах и виражах современности отель обрел очередное воплощение: целиком перестроился внутри и превратился в гостиницу «Рамада», чья серная вонь и неимоверная грязь услаждают носы и тела пришибленных немецких чинуш и разбитных американских путешественников.

В ловко изукрашенном вестибюле я зарегистрировался, получил ключ, поменял австрийские шиллинги на венгерские форинты. Снулый, медлительный лифт доставил меня к началу длинного коридора: двери, двери, двери, запах серы и хлорки. Мой номер обнаружился в самом конце — настоящая каморка; Лавиния сделала все, чтоб даже в бывшем будапештском «Гранд-отеле» я не больно-то кунался в роскошь. Был там, правда, балкончик с видом на быстрый Дунай, на легендарные крепостные стены правобережья, подернутые пленительной дымкой. За такое благодарить надо, а не жаловаться. Разворошив чемодан, я сел к столу, поднял телефонную трубку и набрал полученный от Герстенбаккера номер Шандора Холло. Мембрана тихонько заныла, автоответчик прошкворчал что-то по-венгерски (самый невнятный язык на планете, не считая африканских щелчковых диалектов), вякнул несколько помпезных тактов из Бартока, финально заныла мембрана.

Я накручивал диск до вечера. Судя по Герстенбаккеровым рассказам, Шандор Холло преподает в университете философию, и я живо воображал, как он сейчас консультирует студентов, читает лекцию, горбится в библиотеке — что там еще полагается преподавателю, если он не профессор Кодичил? И все равно я звонил каждые полчаса, пока над рекою не простерлись ноябрьские сумерки, а на крутом склоне Буды не засияли окна домов и подсветка руин. Только тогда я оторвался от телефона, спустился на первый этаж и завернул в бар. У стойки по обе стороны от меня сидели сплошь мадьярские красотки в мини и кожаных ботфортах выше колен. Сидели, потягивали коктейль и с нескрываемым интересом меня рассматривали. Я спешно допил вино, подошел к дверям ресторана и сказал метрдотелю, что намерен поужинать.

Тот сверился со списком, что лежал перед ним на аналое конторки. «Вы ведь, сэр, кино к нам приехали снимать?» «Н-ну да, кино». Он кивнул-. «Так, сэр, сегодня ужинают: телегруппа Би-би-си — фильм «Эшенден», группа «Гранада ти-ви» — фильм «Мегрэ», Четвертый канал — хроникальный сериал о Европейском сообществе, отличный, по-моему. Вы с кем?» «А ни с кем, — ответил я. — Я тут сам по себе». «Ох, как плохо, как плохо, — проговорила одна из мадьярских красоток, надвигаясь со стороны бара с бокалом кампари с содовой и становясь вплотную. — Сам по себе — нехорошо. Если ты милый и есть двадцать доллар, я ужинать с тобой». «Столик на двоих, сэр?» — спросил метр, и в глазах его блеснуло неподдельное сострадание. «Спасибо, нет. Мне как раз нравится, когда я сам по себе». «Не хочешь? — воскликнула мадьярская красотка. — Совсем нехорошо. Двадцать доллар у всех бывает». «Извините, в другой раз. Мне еще работать вечером». «Ах, работать, — сказала девушка. — Жалко, ладно, завтра, когда у тебя есть много-много доллар. По себе нельзя, неправильно. Я всегда в баре, засеки».

Я лег в постель посреди широкого Дуная и уснул — как дитя, как перст. Проснулся рано, выглянул в окошко. Бегуны в тренировочных уже трусили по дорожкам, купальщики с полотенцами направлялись к серным отрадам. Рыбаки рыбачили, птицы взмывали и порхали, огромные, утлые русские теплоходы скользили мимо острова — к Черному морю, с Черного моря. Я набрал вчерашний номер, и на сей раз мне ответили: «Холло Шандор». «Будьте добры, мне нужна ваша помощь». «Вы ее получите». «Но я даже не объяснил, в чем дело». «Все равно получите», — заверил Холло Шандор. Слегка опешив, я сказал, что я британский телевизионщик, делаю фильм о Басло Криминале и хотел бы проконсультироваться. «Фильм? — переспросил он. — Все кому не лень снимают кино в Будапеште. Тут дешевле. То из нас корчат Париж, то Москву, то Ниццу, то Лондон, то Сидней — это в Австралии. Но из Будапешта никогда не корчат Будапешт. Кино о Будапеште снимают в Праге. Что ж, вы хотите поговорить со мной о вашем фильме?» «Если у вас найдется минутка, — ответил я. — Я так понял, вы человек занятой».

«Для вас — найдется, — сказал Холло. — Встречаемся в двенадцать у памятника Петёфи на Дунайском проспекте. Петёфи, видите ли, наш великий поэт, и вам любой укажет к нему дорогу. Кстати, вы на командировочных?» «Да». «Это хорошо. Посидим в приличной обстановке. Я много таких мест знаю. До встречи у Петёфи». Вестибюль кишел молодыми людьми из разнообразных (и конкурирующих) киногрупп. Они набивали фургоны и трейлеры актерами, массовкой, синхронизаторами, камерами, блондинками и рыжими — эти-то, как я усвоил, в любой киногруппе найдутся непременно. Не за горами день, когда в Будапешт прибудет и наша команда. Проект «Криминале» — всего лишь один из многих. Холло ведь сказал, что в Будапеште снимают все кому не лень.

Я позавтракал, сел на трамвай, сошел в Пеште и быстро понял, что в этом городе очень легко отслеживать, как с времени слазит кожа. Почти все таблички с названиями улиц были перечеркнуты красной краской, а сбоку или повыше написаны новые названия. Площадь Карла Маркса, где я сошел с трамвая, явно утратила имя Карла Маркса. Но некий реликт все-таки уцелел. На площади возвышалось чудесное зданьице Западного вокзала, чье изящество вполне оправдало мои предчувствия. Я прибыл на другой вокзал просто потому, что здешние поезда шли на восток, в пушту и очарованную Трансильванию Скорей всего, именно отсюда герой Брэма Стокера, наивный Джонатан Харкер, пустился в роковое каникулярное странствие по землям Влада-господаря; столетний юбилей этого романа вот-вот предстоит праздновать наряду с иными столетними юбилеями. Увы, Джонатану не привелось увидеть, чем дополнил творенье Гюстава Эйфеля архитектор новейших времен. На стену вокзала налег «Макдональдс», конвейер гамбургеров. Сие практичное мясное кушанье, пожалуй, избавило бы графа Дракулу от множества хлопот.

Налюбовавшись, я зашагал по живописному бульвару кольца Ленина, которое утратило имя Ленина и стало кольцом Терез. Лепка и перила балконов изъязвлены пулями — то ли след войны, то ли мета венгерского возрождения; магазины торгуют плейерами «Сопи», компьютерами «Маннерсман», а также марками, марципанами, слоеными пирожными. В стильном кафе (красное дерево, мрамор), где все, вплоть до содержимого сахарниц, казалось, пребывает неизменным аж с начала века, посиживали влюбленные и бабуси в пышных меховых шапках. Я выпил ядреного кофе, съел мороженое; духу Маркса и Ленина со товарищи вокруг не чуялось. Пора на Дунайский, к памятнику Петёфи — одному из немногих памятников Восточной Европы, не сброшенных с пьедестала.

Шандор Холло оказался не таким, каким я его представлял. Я искал глазами хрупкого, зацикленного философа с какой-нибудь потертой конволюткой и с неотвязной думой на челе. А рядом петлял парень в пижонском белом плаще, и темная его шевелюра пестрела искусственной сединой. Раза три он глянул со значением, словно не прочь был за мной приударить, а затем подошел и протянул руку: «Вы Франц Кей?» «Не совсем. Фрэнсис Джей будет точнее». «Джей, Кей — какая разница? — сказал он. — Вы ж не Кафка. А я Холло Шандор по-нашему, Шандор Холло по-вашему. Разницы опять-таки никакой. Имена ничего не решают. Итак, вы хотите обсудить сюжет вашего фильма» «Я ехал сюда специально, чтоб разыскать вас». «Тут, на улице, по душам не побеседуешь, — сказал он. — Национальное гостеприимство штука живучая. В Буде есть шикарный ресторан, вам понравится. У меня, кстати, импортная машина, мигом докатим». «Ладно, идемте к вашей машине», — согласился я.

«Минуточку, — сказал он. — Прежде чем проститься с несравненным Петёфи — маленький урок венгерского. Видите две горы на том берету? — Конечно, я видел. — А видите на горе Геллерт, слева, монумент с крылатой Победой на вершине? Он символизирует нашу глубокую признательность советским солдатам, которые столь великодушно нас освободили. И сооружен, естественно, теми же советскими солдатами. Зато справа, на горе, где крепость, — высокое белое здание, видите?— Я видел. — Оно символизирует нашу глубокую признательность американцам, которые столь щедро одарили нас упоительной кока-колой. И сооружено, естественно, этими самыми американцами. Отель «Хилтон». Венгры твердо усвоили, что их историческая судьба то и дело сигает с левого холма на правый, с правого на левый. Нынче наша участь — «Хилтон». Ну и чудненько. Койка с мини-баром вольготней, чем танк. Или нет?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад