Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Профессор Криминале - Малькольм Стэнли Брэдбери на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Малькольм Брэдбери ПРОФЕССОР КРИМИНАЛЕ

Что мне история?

Людвиг Витгенштейн

Имеющий глаза и уши да удостоверится в том, что смертные не умеют хранить своих тайн. Тот, на чьих губах печать немоты, проговаривается прикосновеньями пальцев; мы выдаем себя каждой каплей собственного пота.

Зигмунд Фрейд

И все заедино.

Что мул, что профессор — оба скотина.

Аргентинское танго

1. Мы познакомились на церемонии Букера...

Вышло так (а почти все, о чем я тут напишу, будем считать, вышло), что мы с ней познакомились на финальной церемонии Букера. В лондонский Гилдхолл, где каждую осень торжественно ужинают и вручают премию за лучший роман года, мы попали по долгу службы: ей полагалось отснять сюжет, мне — сочинить материал. Она — ассистент режиссера в группе прямой трансляции программы Би-би-си «После полуночи», которая ради сегодняшнего случая выходила в эфир до полуночи; я — сотрудник Крупной Воскресной газеты, которая планировала дать мой репортаж о важнейшем культурном событии на новостной странице, но, к несчастью, с почти недельным опозданием: Букер-то созывался во вторник вечером. Кстати, и через неделю материал света не увидел, ибо за это время Крупная Воскресная, по примеру большинства крупных воскресных газет, умудрилась обанкротиться.

Итак, она: вся в механике; разъемы, провода, прожекторы, тележки-долли, наплечники и бетакамы, с помощью коих мы претворяем жизнь в технотронный мираж, чтобы воспринимать ее как жизнь настоящую. И я: с шариковой ручкой и пружинным блокнотом в кармане. Она: рыжая, в черном балахоне до пят, изукрашенном ремешками и косичками, словно участница некой эрогенно-похоронной процессии. Я: так как в Крупной Воскресной меня не предупредили, что на Букера принято наряжаться в пух и прах, — в поношенной зеленой ветровке и кроссовках «Рибок»; вы ведь знаете, сейчас в моде разнобой. Она подкатила к сверкающему огнями фасаду (и, что я позднее испытал на собственной шкуре, укатила тоже) в длинном, низко стелющемся лимузине телекомпании; я пристегнул свой мопед к фонарному столбу на ближайшей муниципальной стоянке и спрятал мотоциклетный шлем в роскошной, облицованной мрамором кабинке гилдхолловского туалета. Она, вооруженная хлопушкой и микрофоном, мгновенно заняла выгодную позицию в застекленном вестибюле и принялась выцеживать из потока гостей самые сливки искусства и власти, требуя от каждого выцеженного, чтоб тот сделал краткий прогноз: какой финалист удостоится премии. А я к тому времени единственное что выцедил — так это разовый пропуск из железобетонных сотрудниц местного пресс-бюро. И, согласно древнему правилу своей древнейшей профессии, направился через вестибюль в фойе — сомкнуть иззябшие пальцы на бокале с горячительным.

Она — молния голубого экрана, я — мямля газетных полос; казалось, наши гороскопы враждебны, полярны друг другу, и любая их линия начисто исключает самую возможность встречи лицом к лицу. Так вот на ж тебе — встреча состоялась! «Вы вроде симпатичный, культурный парень, — проговорила она, подцепив меня хлопушкой за шиворот. — Давайте мы вас покажем по телевизору». По сей день, да-да, по сей день (я разумею здесь день, когда пишу этот текст, а вовсе не день, когда вы его читаете — я вас знаю, вы еще годы, десятилетия можете проспать, прежде чем раскроете мою книжку) не возьму в толк, отчего она выбрала именно меня, какая черная сила заставила ее предположить, что заурядный, никому не известный журналист (она ведь явно слыхом обо мне не слыхала) горазд на остроумные экспромты, которые расшевелят телезрителей, вконец вымотанных после трудовой смены. Смешней всего, что я действительно был горазд; я действительно был симпатичным, культурным парнем (и остаюсь им по сей день, да-да, по сей день, поняли?), а сливки искусства и власти, обтекавшие нас пышными, заскорузлыми клубами винных паров, в массе своей никоим образом не являлись ни симпатичными, ни культурными.

Не возьму также в толк, зачем я согласился. Нет, в том, что я действительно был горазд, — никаких сомнений; распоследний дебил и тот сумеет выдать в объектив фразу-другую, воспользуется шансом мелькнуть на телеэкране: ведь экранные слепки наших лиц нагнетают под кожу лиц свежие порции настоящей жизни. Мне бы поостеречься; но, честное слово, ничто в мире не пробуждает столь страстного к себе влеченья, как неугомонная, будто медом намазанная линза телекамеры. А если чары линзы подкреплены соблазнительным патронажем рыжеволосой улыбчивой женщины в балахоне с ремешками и косичками? Она широко улыбнулась — я радостно согласился; она взяла меня за локоть, потянула на импровизированную съемочную площадку и представила ведущей. Ведущая — а «После полуночи» в том году вели грудастые, крашенные хною дамы, все как на подбор на восьмом месяце беременности — зафиксировала меня перед яростным смуглым объективом и смуглым яростным оператором, запрокинула мне лицо, взбила челку, замазала пудрой какие-то прыщики, чуть раздвинула мои колени и бросила на произвол судьбы.

По сей день, да-да, по сей день вообразить не могу, зачем я стал говорить то, что тогда сказал. Ведь я действительно был горазд. Еще как горазд: та букеровская церемония состоялась в самый разлив мутного оцепенения, имя которому — стык 80-х и 90-х. Планета пребывала в зазоре эпох: ушедшей, Предпринимательской, и грядущей — Кризисной, Грозовой, Неврастеничной. Далеко-далеко от нас — от нарядного Гилдхолла, от новеньких постмодерновых банков-небоскребов лондонского Сити — рвано поползли вкось исторические залежи последних четырех десятилетий. Только что рухнула Берлинская стена, и ее обломки уже вовсю набирали рыночную стоимость как предметы искусства (особенно если на них отыскивались подлинные автографы Хонеккера). Теперь над штатовскими гольф-клубами и дефицитами бюджета президентствовал не Рейган, а Буш; но Маргарет Тэтчер прочно сидела на британском престоле, и Михаил Горбачев, великий зодчий перестройки и гласности, цеплялся за власть в СССР. По всей Восточной Европе памятники валились с пьедесталов, бюсты — с постаментов, Ленин и Сталин, Чаушеску и Ходжа стали простым металлоломом, рухлядью времен. Открывались границы, половина населения Албании ринулась вверх по корабельным сходням, республики провозглашали свою независимость, Германия, воссоединяясь, пожимала руку самой себе, и все кому не лень восклицали, что мир непоправимо изменился.

Историки-популисты объявили Конец Истории, журнецы вроде меня констатировали Затухание Холодной Войны, политики различных государств — по большей части государств Нового Света — толковали о Новом Мировом Порядке. Марксизм и командная экономика демонстративно дышали на ладан. Либеральный капитализм, со своей стороны, тоже мало чем мог похвастать. В Вашингтоне буйствовал бюджетный кризис, в Британии — торговый спад, в Токио — налоговый невроз, везде и всюду — банковские аферы. Кое-кто в Брюсселе вынашивал наполеоновские планы реорганизации Европы — вот только уточнить бы, где Европа начинается и где заканчивается. В Югославии — конфликты, в странах Балтии — борьба за отделение, везде и всюду — этнические и территориальные разногласия. Под боком у Европы Саддам Хусейн (в прошлом — такритский уличный боевик; Мировая служба Би-би-си как-то признала его человеком года), геройски отстаивая право на корону и триумфальный марш по стогнам Персеполя, натравил на соседний дружественный Кувейт шовинистическое воинство убийц, насильников и мародеров. Тихой сапой надвигался 2000 год, таяли полярные льды, тончал озоновый слой. Тут и там наличествовали чума XX века, наводнения, засухи, Царь Голод, землетрясения, выбросы  нефти и прожорливая саранча. Симпатичный и культурный парень, такой, как я, в зеленой ветровке и кроссовках «Рибок», чувствовал: эпоха ему выпала беспокойная. И все же то была моя родная эпоха.

А в британской литературе между тем настал час ностальгии. Едва ли не все шесть романов, вошедших в финальный список Букера (под прицельным огнем телекамеры я их сдуру обозвал «бабуськиными»), принадлежали перу авторов более чем восьмидесятилетнего возраста. И едва ли не во всех описывалась девическая любовь, пресекшаяся теплой летней ночью 1913 года на пляжном топчане Довиля или Ле Туке (ну, в крайнем случае — на дне лодчонки, пришвартованной к кембриджским мосткам), но не пересекшая рубежей девичества. Нет, вы вдумайтесь. Я человек молодой, родился всего за год до высадки на Луну и все, что произошло раньше изобретения текстового редактора «Уорд перфект», воспринимаю как глухую древность. Неудивительно, что эти романы казались мне историческими — хотя сами убеленные сединами писательницы с полным основанием утверждали, что их творенья посвящены современности. Правда, я англичанин новой формации, какие селятся в Камдене (вообще-то нам больше нравится называть свой район Айлингтоном). Попробуйте обвинить меня в сексизме и расизме, попробуйте ославить меня эйджистом, то бишь геронтофобом. Я не спорю: старикам, да и любой другой социально ущербной прослойке должны быть предоставлены все права. Но кроме того, я лондонец. На излете унылого столетья я живу в столице, зараженной мусором и упадком; бомжи здесь ночуют в картонной таре, на тротуарах смердят груды отбросов, спускаясь в подземку, чувствуешь, что быт этого надломленного мегалополиса скоро сравнится с бытом истерзанного бомбежкой Бейрута, а мир, описанный в подобных романах, тебе удивителен и чужд.

Теперь я стал старше и опытней. Задним числом я понимаю, что держался чересчур развязно, чуток пережал, маленько зарвался — словом, перегнул палку. Я говорил о книгах, которые в лучшем случае успел пролистать, в худшем — прочесть аннотацию на обложке (если честно, позже, на досуге, я ознакомился с некоторыми из них подробнее, и они меня приятно поразили). Авторы божились, что замыслы романов вызревали в средоточии мудрости, годами копившейся в авторском естестве, и закалялись в горниле творческого воображения — и не зря божились. Теперь я знаю: тоска по минувшему (по тому, что еще не состоялось для нее как минувшее) — удел юности, а не зрелости; именно юность вслепую отличает прошлое-подлинник от прошлого-подделки. Я усвоил (какой ценой — вы потом узнаете, если захотите читать дальше): доля тех, кто старше тебя, порой сложнее и извилистей, чем твоя, и они тоже умеют спорить с судьбой, и случившееся до твоего появления на свет вовсе не целиком заслуживает забвения. И все же — поставьте себя на мое тогдашнее место, не осуждайте, проникнитесь. Вот он я, дурак дураком, и вот камера — в лоб, встык. Загвоздка в том, что взгляд линзы гипнотизирует вас: внушает, что ваш собеседник — она сама или же, по крайности, смазливая девица с нею рядом, но никак не вся орава британских телезрителей. Людям моего поколения свойственна спонтанность реакций; мы соображаем, жуем и страждем наскоро. Би-би-си требовала от меня импровизации на тему букеровских финалистов. Что требовала, то и получила.

Я молол языком как одержимый. Эпитеты «сентиментальный», «невежественный», «клишированный», точно воробьи, спархивали с моих уст. Минуты через две хнойная дама меня прервала (что за хамство, подумал я), оператор проверил качество записи, особа в балахоне воскликнула: «Ну, блеск!» (впоследствии выяснилось, что она говорит это по всякому поводу, и хорошему, и плохому). Кто-то уже волок к площадке очередную жертву, Джона Мортимера (или мужчину, сходного с Дж. Мортимером статью, лицом и повадкой); а я, тупо ликуя — причастился-таки голубизны экрана, урвал кусок видеобессмертия, — побрел восвояси через громадный, тесный, украшенный масляными портретами видных лондонских богатеев вестибюль за вожделенной подачкой, за понюшкой спиртного. Пологая каменная лестница была уставлена девушками в оборчатых фартуках, и каждая с казенным радушием протягивала мне серебряный поднос, где теснились напитки, приличествующие событию: шампанское или полноценный эрзац шампанского, апельсиновый сок, экологически чистая вода, искристый джин с тоником, в котором, словно айсберги у побережья Антарктиды, истаивали кубики льда. Я цапнул сразу два фужера с шампанским — один для себя, другой якобы для спутницы; надо заметить, чудесное поколение, к коему я принадлежу, беззастенчиво набрасывается на любую халяву. Мне предстояло общаться с прозаиками, а настоящая проза давным-давно учит нас: первый глоток алкоголя — первый шаг к запретным усладам. Я протиснулся в фойе, забитое публикой в парадных костюмах.

И быстро понял, что финальная церемония Букера — совсем не то, чего я ожидал. Литература как таковая тут сбоку припёка. Первый же гость, с которым я заговорил, назвался Нилом Кинноком; впоследствии я решил, что это, скорей всего, и вправду был Киннок, ибо на мои глубокомысленные соображения о литературном новаторстве в культуре постпостмодерна он отвечал невпопад. Второй собеседник представился Ричардом Роджерсом; с ним-то, по идее, и надо было обсудить проблемы постпостмодернизма, а вовсе не кинозвезд, увлекающихся верховой ездой. Третий отрекомендовался главным управляющим Английским банком; четвертый уверял, что владеет едва ли не всеми пахотными землями Западной Англии. Пятый, седьмой, двенадцатый: банкиры, бизнесмены, политики, послы разных стран, чьи народы не мыслят себя вне литературного процесса. Картина получалась парадоксальная: сливки искусства и власти в черных фраках, белоснежных сорочках, в орденах и лентах, нежно голубеющих под галстуками, — и я в зеленой ветровке и кроссовках «Рибок». Я угодил в гущу профессиональных трепачей, но сегодня вечером они трепались о том, о чем треплются профессиональные трепачи, когда хотят просто потрепаться между собой: о котировках валют, о твердых экю и мягких посадках, об отпусках и здравницах, о своих шикарных виллах в Дордони и своей неизбывной неприязни к французам.

Потеряв терпение, я остановил какого-то фрачника (выяснилось, что это Джон Мейджор; впрочем, в ту осень он и сам еще как следует не понимал, кто он, собственно, такой) и спросил, где же скрываются писатели. Он помедлил, любезно улыбнулся и указал в глубь фойе, на увешанную портретами стену. Указание Мейджора (в данном, конкретном случае) было на редкость точным. Вплотную к стене жалась перепуганная стайка финалистов — тех, к чьим романам жюри так и сяк примеряло заветную премию. Они переминались с ноги на ногу и прихлебывали апельсиновый сок в плотном кольце угрюмых литагентов и дамочек из издательских пресс-бюро, причем всех дамочек звали Фионами. Как я и полагал, стайку в основном составляли престарелые леди — за исключением невероятно юной девушки, только осваивающей бабулькино ремесло, и автора мужеска пола родом из южного полушария, который преодолел несколько часовых поясов и оттого клевал носом. Лишь одна из четырех леди удосужилась сделать перманент — седые шевелюры остальных пребывали в кокетливом беспорядке. Две зачем-то прихватили с собой пластиковые пакеты для продуктов; одна уже всхлипывала; другая жаловалась, что выпила слишком много сока и у нее неладно с животом. Все романисты растерянно озирались по сторонам, будто так толком и не поняли, какого, собственно, рожна им тут делать. Догадаться, что перед вами литераторы, можно было лишь по косвенным приметам: брюзгливые, зловредные физиономии, взаимная неприязнь. К этому времени члены жюри как раз кончили совещаться и смешались с толпой, на ушко поверяя родным и близким имя лауреата. Однако по букеров-ским правилам героев дня держат в неведении до самого что ни на есть последнего момента, чтобы момент получился воистину волнующий; и финалисты тщетно пытались угадать счастливчика, достойного уже не какой-то там хилой неприязни, а могучей и праведной ненависти.

Я собрал в кулак все наличное обаяние (не сочтите за похвальбу — определенное обаяние мне порой присуще) и стал подъезжать к Фионам с тем, чтобы они позволили задать своим подопечным парочку вопросов о влиянии черного реализма на их творчество. Но Фионы, все как одна, отказали наотрез: дескать, никаких интервью, пока не будет объявлен результат, победителя отдадут на растерзание прессе, а побежденные, соответственно, повлекутся прочь тернистой дорогой, каждый — своей. До сих пор не пойму: может, Фионы лукавили? может, нутром чувствовали, что подобострастной статьи от меня не дождешься? И правильно чувствовали; я намеревался писать не о финалистах, но о культурной дистанции меж собой и финалистами. Для них жанр романа выполнял метафорическую функцию, и женственность их оставалась кособокой, будто амазонка с урезанной грудью; а для меня, газетчика, метафора была необязательной роскошью, запутывала голую логику факта, и женская грудь упругой рогаткой, жаркой двойною вершиной скользила по моей коже. Они закоснели в пуританском единомыслии; а меня воспитала беззубая вседозволенность. Вспоминая тот вечер, я отдаю должное интуиции Фион.

Раз уж вы добрались до этого места, вам, верно, хочется (или не хочется, кто вас разберет) побольше узнать о моей жизни, литературных пристрастиях, о мировоззрении в конце концов. Я мог бы заморочить вам голову нескладным автобиографическим очерком (семья, школа, успехи в спорте, ранние несмелые соития), но составлять его что-то лень. Короче: в самой середине загадочных, навсегда канувших 80-х я перешел на последний курс Сассекского университета, славного стойким шестидесятническим духом. Тут я хватал звезды с неба, тут получил специальность литературоведа. В тогдашнем искусствознании безраздельно властвовала теория деконструкции, и, гуляя по известковым увалам Сассекса, мы отдавались этой теории телом и душой. Детективы-подмастерья, обличители словесности, мы деконструировали все, что попадалось под руку: автора, произведение, читателя, язык, речь, самое действительность. Ни одна улика не ускользала от нашего взора, всякий текст подозревался в преступном умысле. Мы демифологизировали, мы демистифицировали. Мы раздраконивали авторитеты, мы разрушали каноны. Мы немилосердно обличали фаллическую символику и патриархальные атавизмы; мы расшифровывали, развагинировали, разоблачали, расчеловечивали В преддипломные дни я навестил руководителя своего семинара (то был еще не старый, но изверившийся и потасканный неомарксист, над которым вечно висел дамоклов меч сокращения штатов, неуклонно осуществлявшегося в академической среде с подачи Маргарет Тэтчер) и сообщил ему, что выбрал занятие по вкусу. И что же вам по вкусу? — насмешливо спросил он. Банковское дело? бухгалтерия? юриспруденция? должность преподавателя менеджмента в Гарварде? или писательского мастерства в каком-либо ином университете, из самых престижных и прогрессивных? Да нет, отвечал я, мне по примеру многих моих приятелей хочется завербоваться в армию. Военных действий, к счастью, не предвидится, и я до пенсии прокантуюсь в Баварии, всласть накушаюсь пива — мечта!

Помню, он побелел как простыня и окинул меня взглядом затравленного бронтозавра. Чего-чего, а подобных заявлений от выпускника Сассекса он не чаял услышать. Но затем, в нежданном припадке добродушия, дал мне совет, за который я благодарен ему по сей день, да-да, по сей день. Если вы склонны к силовым методам, сказал он, почему бы вам не заделаться критиком? После ваших лекций писатели и литература мне опротивели, возразил я. Вы твердо убедили меня, что все без исключения художественные тексты созданы людьми, которым создавать тексты противопоказано, ибо это сплошь люди с дурным воспитанием, дурной кровью, дурными манерами и дурными ориентирами. Великолепно, воскликнул он, такая позиция обеспечит вам головокружительную журналистскую карьеру. Снял трубку, набрал номер одного из многочисленных своих друзей-газетчиков. И так расписал ему мои достоинства, что через пару недель мне предложили испытательный срок в Крупной Воскресной, которая в те дни шла в гору и нащупывала свежий, нетрадиционный стиль, в меру эпатажный, но и в меру доходчивый. Никогда не забуду, как на выпускном вечере руководитель семинара (глаза полнятся слезами, бокал — белым вином) прощально стиснул мое предплечье и наказал нести знамя герменевтики сквозь невзгоды внешнего мира и не жалея сил трудиться во имя персонализма. С того самого мига и до букеровского торжества я только и делал, что претворял в жизнь его заветы.

Крупная Воскресная, как и прочие таблоиды новой формации, версталась на компьютерном комплексе в смерчеобразном постмодернистском небоскребе — они, как грибы, растут вдоль южного берега Темзы. На ее броских, пышущих энергией страницах политика и секс, миллионные барыши и миллионные траты, оперные спектакли и номера угнанных автомашин, садоводство и рэп, изысканные парадоксы и грязные сплетни, откровения и инсинуации складывались в пестрый узор, расцвечивающий выходные подписчиков отдохновением и отрадой. Высоколобая аудитория (а первое, о чем мы уведомляли потенциальных рекламодателей, — это что наша аудитория поголовно высоколоба) сразу оценила мои оригинальные, интеллектуальные, радикальные, хаотические, афористические, ну и, конечно, поколенчески симптоматичные статьи. Вслед за первопроходцами журналистики будущего, что интервьюируют лишь тех знаменитостей, которых в глубине души презирают, я требовал от текущей словесности прямо-таки неземных совершенств. Мои тексты были адресованы девятидесятникам — людям осмотрительным, но терпимым, общительным, но прижимистым, начитанным, но не занудливым. Меня прозвали панк-критиком, хотя я так и не уяснил, чем мои глубокомысленные обзоры похожи на композиции подзаборных групп, чьи компакт-диски я и на плейер-то ставить брезговал.

Так я шлифовал мастерство — талантливый журнец, летописец бесформенной литературы. Быт свой я обустроил безупречно. Судите сами: снял в Камдене (в Айлингтоне) полуподвальную квартиру, до того скромную, что верней было бы назвать ее полутораподвальной Мой рацион состоял из полуфабрикатов; чтоб разогревать их, я приобрел микроволновую печь, а чтоб ездить за ними в магазины — мопед. Девушки, с которыми я знался, охотно соглашались на интимные встречи в доклендских меблированных комнатах — расходы пополам; я внушал им, что моя стихия — непостоянство, что я вечный странник без цели и упрека. Я сочинял, но не книги (сочинять книги — чересчур трудоемкая штука). Я сочинял некие, что ли, отрывки; да чего я только не сочинял: серьезные рецензии для «Тайме литерари сапплмент», эссе о южно-американской прозе для «Лондон ревью ов букс», текстовки для поп-музыкантов, рекламу для радио. Я обозревал, колумнировал, выпаливал такие сарказмы в адрес несчастных авторов, что уши вяли. Я интервьюировал, анализировал. Я вовсю хамил, изощрял стиль, резвился как дитя, парил как ястреб. Кроме того, я подрабатывал официантом в одной ковентгарденской рюмочной и стрингером — в «Нью мьюзикл экспресс». Так я шлифовал мастерство, пока не настал вечер Букера, резко переменивший мою участь.

Давайте вернемся в фойе Гилдхолла, где, перекрывая гомон толпы, раздался глас церемониймейстера: внимание! прошу в банкетный зал! Финалисты, как обезумевшие овцы, ринулись прямо на меня, через меня; Фионам еле удалось согнать их в гурт и направить к нужным дверям. Элегантные гости тоже засуетились: близился час кормежки. Я с трудом протолкался к листочку с нумерацией мест, чтобы посмотреть, кто будет моими сотрапезниками на решающем этапе празднества. Выяснилось, что за центральным столом мне сидеть не судьба; туда определили едоков позаметнее: бывшего премьер-министра, лидера оппозиции, двух нобелевских лауреатов, корифея французского «нового романа» (оба — и роман, и корифей — порядком состарились) и председателя жюри — видного экс-лейбориста, ныне слывущего книголюбом. По сходным причинам мне не нашлось места и за другими столами. «А ты рассчитывал, что тебя усадят вместе с этими шишками? — сказал некто и отобрал у меня пустой фужер. — Вот там, сбоку, комната для прессы, ступай туда и скушай бутерброд. Если ты его с собой захватил». Я обернулся и увидел наглый прищур той самой особы в ремешках и косичках, с хлопушкой в охапке.

«Это опять вы», — пробормотал я. «А это снова ты», — ответила она. «Я вам хоть представился, а вы мне...» «Меня зовут Роз. Уменьшительное от Дианы». «Как вам мой экспромт?» «Ну, блеск!» «Что, правда удачно?» «Ужасно. Даже Хауард Джейкобсон говорил лучше». «Бросьте, на букеровских церемониях хуже, чем Хауард Джейкобсон, никто еще не выступал». «Теперь вот выступил». «А можно конкретнее?» «Ты порол плоскую, напыщенную ерунду». «Да я растерялся. По неопытности». «Мягко говоря. Хочешь, отведу тебя к монитору, и ты полюбуешься на себя в прямом эфире?» «В эфире? — переспросил я. — Вы собираетесь включить меня в программу, несмотря на то что я нес ахинею?» «Ты нес такую откровенную ахинею, что не включить тебя в программу — преступление». «Эй-эй, погодите. Может, не стоит? Я ведь ахинею нес». «Куда там годить! Ты — настоящий гвоздь. Шедевр идиотизма. Ты сам будешь в восторге, то есть был бы, если б сумел взглянуть на себя как на телеперсонаж. Ну что, пошли? Перед уходом поручаю тебе свистнуть у той вон девушки бутылку шампанского, да скорей, пока она их не унесла».

И мы с Роз покинули гостеприимный Гилдхолл, блистающий огнями и сливками. Снаружи, в лондонском Сити, моросил дождь; порывистый ветер посвистывал меж банковских цитаделей, олицетворяющих экономические достижения Британии 80-х. Не доходя до центра этой антиналоговой зоны, мы свернули в невзрачный тупичок, где под сенью закопченных дерев прятался зеленый автофургон без каких-либо надписей на кузове. Высоко над нашими головами в просторных офисах башен-небоскребов безотрывно глядели на экраны компьютеров денежные воротилы, впитывая мимолетные колебания параметров, от коих зависит здоровье призрачного финансового чудовища. Но и здесь, внизу, в передвижной телестудии, мы, по сути, действовали им в унисон, мы вперивались в ячейки мониторов, отслеживая мимолетные ракурсы, целебные для финансового благосостояния чудовищного экранного призрака. Здесь, в битом-перебитом зеленом фургоне, припаркованном у обочины невзрачного переулочка, я увидел финальную церемонию Букера так, словно сидел дома перед телевизором. Правда, дома я вольготно расположился бы на кушетке, а тут меня с обеих сторон зажали особа в ремешках и косичках и звукооператор — втроем нам пришлось довольствоваться одним стулом и одной бутылкой шампанского.

И еще: дома мне не показали бы то, чего рядовому зрителю не показывают, — крупицы повседневности, налипшие на букеровскую ритуальную позолоту. Выдающиеся деятели современности на фоне портретного иконостаса выдающихся деятелей прошлого, давясь, пожирают выдающиеся (с виду) яства. Министр нынешнего кабинета зевает в лицо приветливо квохчущей соседке. Чья-то ладонь ныряет под стол, а затем появляется вновь — на ближайшем женском бедре, обтянутом вельветовой юбочкой. Внезапно меня посетила странная мысль — из тех, что иногда посещают бывалых журналистов: «Может, вам и лауреат заранее известен?» «Конечно известен, — ответила Роз. — Мы ж должны загодя установить камеры где полагается». «А ты не скажешь, кто он, по-свойски, как журнец журнецу? Я б тогда помчался и первым взял у него интервью». «Дудки, — сказала Роз. — Информация — это власть». «Мне казалось, журнецы должны держаться заодно». «Балканские страны тоже, по идее, должны держаться заодно, а что на деле творится? Мы не в детском саду. Репортер репортеру волк. Кстати, истинный ас на твоем месте понаблюдал бы за тем, как расположены камеры, и вычислил победителя».

Взгляд мой заметался по экранам. Вот! Стоп-кадр: нечесаная писательница раззявилась с полным ртом, оторопела, точно оператор прыгнул на нее прямо из-под жаркого по-веллингтоновски. «Эта?» «Не угадал. — Камера плавно спанорамировала прочь и запечатлела официантку, спотыкающуюся о кабель. — Осталось пять попыток». Крупный план: некая дама пристраивает микрофон в выемке меж грудями. «Она?» «Да это Джермина Грир в студии, готовится к «круглому столу». Смекаешь, в чем твоя беда? Ты теленепригоден. Дай-ка хлебнуть». «Слушай, насчет моего экспромта. Я городил чушь, согласен. Так, может, ты его выкинешь? Или переснимешь». «А ты бы выкинул?» «Сию же минуту! Журнецы обязаны держаться заодно». «Фига с два бы выкинул, — отрезала Роз. — И не обзывай меня журнецом. Я киношница». «Ну, разница невелика». «Велика. Ты бумагу мараешь, а я продуцирую искусство. И вообще, не думай, что я всегда в этой группе работаю, меня сегодня подружка попросила им помочь. Я, между прочим, с независимой студии».

«Знаю я вас, независимых. В Айлингтоне таких что тараканов. Положат пять фунтов на счет, откроют компанию, замахнутся на сериал стоимостью в восемь миллионов и до посинения обхаживают Четвертый канал, чтоб тот оплатил им съемки. Я с ними каждый вечер вижусь в баре — они у меня клянчат на выпивку». «Эти онанисты мне не чета. У меня хватка крепкая. За что ни примусь, все в лучшем виде выходит. Ой, смотри, куда это они все?» Действительно, на экранах творилось нечто необъяснимое. По знаку председателя букеровского комитета ужинающие, как один человек, вскочили из-за столов и ринулись в сторону туалета. «Еще пять минут потерпи, — сказала Роз. — Удобно сидишь, не падаешь?» «Да, удобно, спасибо». «Ничего, дай срок Сейчас упадешь». Гости уже рассаживались по прежним местам, но физиономии их сделались какими-то пластмассовыми. Авторы стиснули челюсти, Фионы поправили складчатые шляпки, литагенты отодвинули бутылки с вином подальше от себя, министры приосанились. Освещение вдруг усилилось, издалека донесся волчий вой, снизу вверх проползли титры, ведущая улыбнулась в объектив и оповестила, что мы присутствуем на историческом событии. Если принять во внимание выкрутасы, на которые история пустилась впоследствии, ведущая, пожалуй, не так уж и преувеличивала.

Роз ущипнула меня за ягодицу: «Ну вот он наконец, наш маленький-удаленький». И впрямь. Я неожиданно возник на центральном мониторе, как миссис Дэллоуэй — на пороге людной гостиной. Только то был не совсем я; то был вылепленный с бесовским тщанием отвратный симулякр. Современная технология превратила меня в щуплого зеленоватого недоросля, вихляющего бедрами и выкрикивающего всякую невыносимую чушь. Пропорции мои исказились, мысль оболванилась, повадка испохабилась; словом, на мой вкус, все выглядело не так, как должно было выглядеть в... хм... реальности. «Ну, что скажешь?» — спросила Роз, едва наваждение сгинуло. «Это пародия». «Нет, это ты». «Значит, ты права. Я действительно выступил хуже, чем Хауард Джейкобсон». Монитор стал показывать другие экспромты: Джона Мортимера, Бена Элтона, Гора Видала. Все они выступали гораздо, гораздо лучше меня. Что бы ни появлялось на экране в последующие полчаса — я был гораздо хуже всего, что там появлялось. «Зачем ты пустила меня в эфир? Почему не вырезала из программы?» «Потому что остальную программу публика к утру забудет, а тебя запомнит непременно, — объяснила Роз. — Вчера на Букере один такой бредятины навякал! Кто он, этот козел?» «Но я вовсе не собирался остаться в памяти людской как козел с Букера!» «Сам виноват, тебя ж не заставляли быть козлом», — примирительно сказала Роз.

А передачу о величайшем литературном празднике тем временем продолжили экранизированные фрагменты романов, вышедших в финал. Все шесть роликов снимались на одном и том же пляже-лягушатнике близ Шепардс-Буш-Грин, но реквизитный цех сотворил чудеса: парочка старомодных топчанов — и перед вами уже довильское побережье, безоблачный 1913-й.

Засим шел «круглый стол» с участием Джермины Грир и прочих; все без исключения выступили гораздо лучше, чем я. Председатель букеровского комитета стоя представил собравшимся председателя букеровского жюри. Тот завладел микрофоном, весьма уничижительно (однако куда более убедительно, чем я) отозвался о текущей романистике и перескочил на творчество Тома Пейна — знаменитого тетфордского кутюрье и стойкого радикала. Логика развития темы вынудила оратора к пространным рассуждениям об американской Войне за независимость — похоже, ее он изучил досконально. Я слегка отвлекся, воображая разнообразные катаклизмы, вмиг стирающие мой экранный слепок из памяти миллионов, и не сразу ощутил, что атмосфера в фургоне накаляется. «Давай заканчивай, гос-споди, — твердила Роз. — Вся программа затевалась ради трехсекундного эпизода, а мы его вот-вот упустим». «Какого эпизода?» — спросил я. «Когда объявят победителя». «Эфирное время истекает через пятьдесят секунд», — сообщил звукооператор. «Хренов кобель, он не уложится, не уложится», — застонала Роз. «Имя, имя, дундук ты долбаный!» — возопили все, кто находился в фургоне. «Эй, там, шандарахните его по томапейнсу, заткните ему пасть, в харю, в харю вмажьте!» — проорала Роз в радиомикрофон.

И вот в самый разгар сражения при Саратоге председатель схлопотал порядочный тумак промеж лопаток, поперхнулся и на вдохе высипел имя лауреатши. Наиболее дряхлая, неряшливая и сумчатая из сумчатых леди подскочила как ужаленная, шагнула куда-то вбок, но персональная Фиона ее шустро перепрограммировала, и леди с горем пополам взобралась на подиум. Председатель опасливо ее поцеловал и вручил премиальный чек. «Улыбнись в объектив, ласточка», — прошептала Роз. Победительница повернулась к камере анфас, сглотнула литровую слезу и поблагодарила своего издателя и свою маму. «Маму?! — изумилась Роз. — Бьюсь об заклад, ее мама сейчас дописывает роман, чтоб получить следующего Букера». «Итак, — из последних сил застрекотала ведущая, — очередной прозаик стал на двадцать тысяч фунтов богаче. Интересно, на что они будут потрачены?» «На мотороллер, — буркнула Роз. — Шевелись, задай этот вопрос ей, а не нам». «Время истекло», — сказал звукооператор. «Свершилось. — Ведущая комкала фразы, чувствуя затылком дыхание девятичасового выпуска новостей. — Ежегодное пиршество в честь современной словесности закончено».

Снизу вверх поползли финальные титры, а Роз в сердцах саданула кулаком по пульту: «Боже мой, интервью не влезло, да и фамилию мы толком не расслышали! Хоть кто-нибудь расслышал ее фамилию? Или название романа?» «Большое тебе спасибо, — вклинился я. — Мне, пожалуй, пора». «Это тебе, миленький, спасибо. Кабы не ты, вся программа пошла бы коту под хвост. Ты ее, считай, вытянул собственным дебилизмом». Омываемый ливнем, я поспешил обратно в жаркий Гилдхолл. И на бегу зарекся: хватит с меня телекамер, зароюсь в книжки и гранки так, что они и следа моего не разыщут. Но в банкетном зале меня ожидало новое потрясение: трапеза длилась как ни в чем не бывало, технотронный симулякр явно опередил действительность. Мало того: подготовив убедительный симулякр, компания «Букер», похоже, выдохлась, ослабила тиски регламента. Гости жевали не переставая, председатель вновь воздвигся над столом и досказал-таки историю битвы при Саратоге. Лауреатша подскочила вторично, однако на сей раз, наученная опытом, сразу взяла курс на подиум. Ей вручили другой (или тот же самый) чек, она сумела помянуть не только маму, но и всю родню — и вернулась на место. Затем на помост гуськом вскарабкались пятеро неудачников. На лбу у них было написано: к чертям собачьим такие игры, из грязи не протыришься в князи. Каждого одарили книгой в кожаном переплете, и каждый принял сей дар с нескрываемым отвращением: это ж мой роман, я его уже читал, причем неоднократно.

Гримасничали они зря. На них никто не смотрел, публика гонялась за победительницей. Лично я настиг ее в одном из служебных помещений. Сквозь частокол диктофонов в глаза мне ударили лучи непрошеной славы. Какой-то репортер спросил, на что будет истрачена премия. «Куплю виллу на Сейшелах», — ответила счастливица. Я вынул блокнот и протолкался поближе, но путь заступила персональная Фиона, проникшаяся воистину царственным высокомерием. «Всего один вопрос», — взмолился я. «И речи быть не может, — сказала Фиона. — Пока я жива, мои клиенты вам интервью не дадут, так и знайте». «Но почему?» «Вам объяснить почему?» — мрачно осведомилась Фиона. Я в панике метнулся назад, к аутсайдерам, чтоб хоть из них чего-нибудь выжать. Они окопались в подвальном баре Гилдхолла: сидели за стойкой, точно пять мумий, и быстро-быстро заливали духовный пожар джином и виски. Но и тут меня приняли более чем холодно. Отвечать на мои вопросы отказались наотрез. Литагенты, что еще утром выбалтывали мне по телефону свежайшие сплетни, издатели, что еще вчера завлекали меня на гурманский обед в «Рул» или «Уилер», — все воротили нос, все пренебрегали мной.

Наконец некая Фиона, самая занюханная, смилостивилась: «В фойе есть телевизор, и мы видели ваше выступление. После этого с вами никто не хочет знаться». «Вот дьявол», — ругнулся я. «В литературных кругах у вас не осталось ни одного доброжелателя». «Ни одного?» «Ни одного». «Ну, один-то, может, остался», — сказал кто-то за нашими спинами. Я обернулся: снова Роз. «Гляди, что ты натворила!» — заорал я. «Я натворила? Это ты натворил. Телевидение отражает действительность, а не конструирует ее». «Не пудри мозги. Ты меня подставила». «Кончай на меня наезжать. Какая букеровская церемония обходится без скандала? Литература — нудная вещь. Зрителю не жвачка нужна, а приправа. Да успокойся, Фрэнсис, когда ты им понадобишься, они к тебе на пузе приползут. Поехали в «Граучо», спрыснем это дело».

И вот я на заднем сиденье стелющегося студийного лимузина, куда, кроме нас с Роз, загрузилась уйма телевизионщиков. Голова раскалывается от тяжких дум, мопед брошен у фонарной стоянки — наверно, он и посейчас там скучает. Что именно происходило той ночью в «Граучо» — самом безалаберном и суматошном литклубе Лондона, — припоминаю смутно. Там было мало закуски, но много выпивки, причем последняя, скорей всего, пришлась в основном на мою долю. Туда заглядывали Мелвин Брэгг, Умберто Эко и Гор Видал, но Мелвина и Умберто я упустил, а Гор, к сожалению, всю дорогу двоился и даже троился. Говорят, на почве своего экспромта я вдрызг разругался с феминистками, накачавшимися не только спиртным в клубе, но и непримиримостью спозаранку. Я дрался с ними как лев, защищая убеждения теле-Фрэнсиса; впоследствии мне пересказали нашу дискуссию, и я понял, что мои аргументы феминисткам были что об стенку горох. Просвет: полная луна над Лондонградом, мы едем куда-то еще, но уже далеко не в лимузине. Новый просвет: я наклонно стою под душем в чужой ванной. Меня заворачивают в полотенце, вытирают досуха, и мир погружается в бессвязную неразличимую тьму. Реальность исподволь вытесняет фикцию, фикция — реальность; руки и ноги не повинуются мне, их точно дергают за ниточку, как кукловоды Би-би-си дергали мой экранный слепок.

Вдруг — утро, настырное, словно будильник. Я всегда просыпаюсь с трудом, но сегодня труд непомерен. Какая-то каморка; окна наполовину зашторены; за окнами зычно переговариваются на бенгали. Не успел я примириться с этим фактом, за стеклом явилась группа мужчин в металлических касках. Мужчины, балансируя, шли друг за другом по длинной, укрепленной высоко над землей железяке и приветственно мне помахивали. Тут я зарылся в плед и наскоро оценил ситуацию. В Лондоне случаи киднэппинга, захвата заложников, продажи юношей в публичные дома редки, но вполне вероятны. В горле печет. В животе зудит. Я абсолютно гол, шмотки исчезли. Открылась дверь, и я высунулся из-под пледа, чтобы взглянуть в лицо своим похитителям. На пороге стояла Роз в обрезанных по колено джинсах и майке с надписью «Гавайский секс!». Я сразу смекнул, что после вчерашнего она переоделась.

Приблизилась, села на кушетку, пощупала мой пульс. С собой она принесла радиотелефон и чашку кофе; я выхлебал вторую, она поболтала по первому. Смазав голосовые связки кофеином, я спросил о координатах нашего местопребывания — временных и географических. Позднота, ответила Роз, жуткая позднота. Мы находимся в ее скромной, но уютной квартире близ Бишопсгейта. Квартал населен портными из Бангладеш, станция «Ливерпуль-стрит» в двух минутах ходьбы. Бенгальцы за окном обсуждали возмутительную дешевизну кожаных курток б/у, мужчины на железяке реконструируют (а может, деконструируют) станционное здание. Мои белье и верхняя одежда утрачены ночью, в чисто приятельской потасовке, однако Роз их сейчас мне отдаст. В ее отсутствие я схватил радиотелефон и набрал номер Крупной Воскресной: дескать, по экстраординарным и не зависящим от меня обстоятельствам я не смог написать репортаж о букеровской церемонии. Завотделом на это сказал: не страшно, его бы все равно не напечатали — газета накрылась.

Роз я встретил словами: «В голове не укладывается. Моя газетенка обанкротилась, загнулась, прогорела». «Ну, блеск!» — воскликнула Роз, протягивая мне мое тряпье. «Ничего себе блеск! Я тут лежу с перепоя, двадцатишестилетний...» «Нашел чем хвастать». «Ох, я не хвастаю. Со мной покончено. К двадцати семи я все проиграл. Типичная жертва посттэтчеризма». «Тоже мне, разнылся. Ты что, раньше не знал, что журналист — профессия рисковая?» «И на что я теперь буду жить? Он говорит, не только выходного пособия не жди, но и зарплаты за прошлый месяц». «Хочешь — оставайся у меня. Во будет блеск». «Заладила: блеск, блеск. Совсем не блеск. Никаких видов на будущее». «Виды — блеск. Почему б тебе не поработать на меня?»

Я выпучил глаза: «На тебя?» «Ну, на мою компанию, «Нада продакшнз», мы ее совместно основали с моей доброй подружкой Лавинией и делаем арт-программу для канала «Эльдорадо» — «Выдающиеся мыслители эпохи гласности». «Звучит». «Нам требуется сценарист и ведущий». «Нетушки». «Ты как раз годишься — образованный, начитанный, не урод». «Вчера вечером я превратился в невежественного, безграмотного урода». «Именно вчера вечером я и поняла, что ты нам подходишь». Я напрягся: «Рано или поздно вечером?» «И рано, и поздно. И на ринге, и в нокауте». «Ты ведь сказала, я выступил хуже, чем Хауард Джейкобсон». «Гораздо хуже». «Рано вечером или поздно?» «И рано, и поздно, — повторила Роз. — Но Хауард нашей компании не по зубам. Выше нос, Фрэнсис! Смотри, сколько про тебя лестного сегодня понаписали».

И она вывалила на кушетку ворох свежих газет. Прежде всего я развернул «Индепендент», ибо принадлежу к тем, кто каждое утро начинает с чтения «Индепендент». Заголовок: «Остолоп». Первый абзац: «Вчерашний прямой телерепортаж о букеровской церемонии засвидетельствовал бы полную профнепригодность сотрудников Би-би-си, если б не участие одного из амбициознейших журналистов Британии, неописуемого Фрэнсиса Джея...» «Это, по-твоему, лестное?» — ужаснулся я. «Твое имя попало во все газеты. Я ж предупреждала: тебя запомнят. Ты просто рожден для голубого экрана». Скажите этакое любому понимающему, здравомыслящему гражданину — он смертельно обидится. Вот и я попытался: «Сыт я голубыми экранами. Я человек вербальный, а не визуальный, уж поверь». «Да брось, я читала твои статьи. Самодовольная гиль, грудничковые слюни. Нет, едва ты оказался тет-а-тет с камерой, меня осенило: вот он, твой хлеб!»

«Уволь». «Хлеба не хочешь? Ну естественно, ты так назюзькался в «Граучо», что кусок в горло не лезет. Ладно, сейчас позавтракаем, и все будет в норме». «Не могу я завтракать». «А что тебе еще остается? На службу идти, что ль?» Я в упор посмотрел на нее; и она не отвела глаз. «Это тебе небось пора на службу», — заметил я. «Я служу в независимой компании и на работу хожу когда вздумается. Вздумается что другое — другим и занимаюсь». И мы, так сказать, занялись другим — в весьма изощренной и изнурительной форме. А в итоге вышло (и все, о чем я напишу, можно считать, выходило именно так), что я посвятил несколько месяцев своей беспутной молодости заграничным поездкам, в итоге вышло, что я ввязался в охоту на профессора Басло Криминале.

2. И чего я связался с профессором Криминале?

По сей день, да-да, по сей день не возьму в толк, какие такие закономерности столь тесно и столь быстро — всего за несколько послебукеровских недель, тяжких недель, в течение коих я, задаром прислуживая Роз на кухне (и в постели), понемногу хоронил себя как журналиста — связали мою планиду и фортуну, жизнь и надежду с судьбой профессора Басло Криминале. Естественно, я услыхал о нем не впервые; кто ж не знает Криминале? Его имя давным-давно обмусолили все кому не лень. Вчера статью о нем напечатал журнал «Вэнити фейр», а завтра напечатают «Виц» и «Мари-Клер». Но я воспринимал Криминале лишь в том ключе, в каком большинство из нас воспринимает подобные культовые фигуры: они, пожалуй, подогревают наше любопытство, подстегивают тщеславие, но между ними и нами — интерфейс типографского набора, хитрая механика, с помощью которой мы входим в контакт с людьми, к чьим мыслям и поступкам неравнодушны, но неравнодушны вчуже; а видеть их лицом к лицу? участвовать в строительстве их биографий? — вот еще!

Одним словом, так: Криминале — текст, я — дешифровщик Он автор, я читатель. Причем читатель, живущий в эру Смерти автора, обрисованную мной выше. В университете я крепко затвердил: сами писатели ничего не сочиняют. Их рукою водят язык, среда — но прежде всего их рукой водим мы, востроглазые читатели. Покажите мне слово «Криминале», покажите означающее «Криминале», подпись «Криминале» на четвертой странице обложки — и этого вполне достаточно. Вот он весь передо мной, в виде текста, и нет ни малейшего желания высматривать что-то между строк. Так чего ради, повторяю вопрос, чего ради я стал ковыряться в судьбе профессора Басло Криминале?

По здравой логике, между нами не было ничего общего. Он — философ мирового значения, известный как «великий аналитик современности», «Лукач 90-х»; я — безработный щелкопер с периферии. Он — интеллектуальный супергигант; я — патагонский пигмей. Он — предисловие; я — примечание, приложение. Никакой международный литературный форум, никакая конференция разноязыких интеллектуалов, чему б она ни была посвящена (миру во всем мире, правам человека, сохранению экосферы, тенденциям фотоискусства), никакой дипломатический раут в честь свежезаключенного пакта о культурных дружбе и сотрудничестве не могли обойтись без его присутствия; а меня на них хоть бы раз позвали. Его жизнь была расчислена академическими конференциями, приемами у министров, регламентами конгрессов, вылетами «Конкордов»; а я если и отваживался проехать пару перегонов по расхлюстанной Северной ветке, то с нулевым результатом: меня и в сельской местности на работу не брали. Колеся по свету в интересах современной науки, он останавливался в гранд-отелях, до того изысканных — «Вилла д'Эсте» в Северной Италии, «Бадрутт-палас» в Сен-Морисе, — что горничных туда выписывают исключительно из Швейцарии, а портье — из Сорбонны; мне же и лосьон после бритья, подаренный кем-нибудь на Рождество, казался немыслимой роскошью. Нет, наши с Криминале пути, куда ни кинь, никак не должны были пересечься.

И все же стоило мне вплотную заняться этим человеком по заказу «Нада продакшнз» (крохотной независимой компании, возглавляемой Роз на паях с ее — цитирую — «доброй подружкой Лавинией» и поставлявшей «Эльдорадо телевижн» часовые передачи из художественно-публицистической серии «Выдающиеся мыслители эпохи гласности»), — я за считанные дни с ним чуть не сроднился. То были печальные дни, смею вас уверить. От экс-газеты я не получил ни шиша. Государственная комиссия, на чьи благосклонные плечи лег ворох неоплатных счетов Крупной Воскресной, не только не выдала мне пособия, но и не выразила сочувствия. Хлеб и ложе, к счастью, предоставила мне Роз — правда, я скоро уяснил, что количество поглощаемого мною хлеба пропорционально износу проминаемого много ложа. Еженощно Роз взимала с меня квартплату на колоссальном стадионе спальни. В области совокуплепческого ревизионизма и новых концепций оргазма она достигла поистине впечатляющих результатов. Роз из тех, кто беззаветно верит: рубежи сексуальности еще как следует не определены. Просыпалась она освеженной, поливала цветы, кормила броненосца и, сияя, как «БМВ» после капремонта, мчалась в Сохо, в однокомнатные апартаментики «Нада продакшнз».

А я просыпался все более измотанным — то, что так освежало ее, обессиливало меня, — усаживался за стол для загородных пикников в городском доме у «Ливерпуль-стрит», в бангладешском квартале, и брался за непривычное дело: читал и конспектировал, выискивал и подшивал, копал и кумекал — тщился нащупать слабое место в окутывающей персону Басло Криминале ауре недоговоренностей и мифов, нащупать и проникнуть внутрь. Вечерами Роз, порывистая и пронизывающая, словно ветер Заполярья, притаскивала мне очередную груду книг и журналов, снимков и вырезок, файлов и факсов, имеющих то или иное (чаще — иное) касательство к объекту нашего изучения. Мы разогревали в духовке вегетарианские пасты с пониженным содержанием холестерина — это я покупал их днем, урвав полчаса от работы, — наспех ужинали и удалялись на второй этаж, в лабораторию, улучшать показатели экспериментов Роз.

А наутро я просыпался с чувством, что от меня отгрызли еще кусочек, и возвращался ко второй обязанности — шарил, рылся, фантазировал, со всех сторон подступался к таинственному миру Басло Криминале. Как и следовало ожидать, вскоре я уподобился безымянным антигероям романов Сэмюэла Беккета, стал этаким ментальным затворником, загнанным писцом, всякое слово которого вырывают прямо из-под пера и отчуждают на потребу сверхъестественного властителя, дряхлой, выморочной тварью, чьи воспоминания и выделения отсасываются без остатка и используются в технологических процессах. День за днем — неделя? две? три? Нас только трое: я, Роз и умозрительный профессор Криминале.

Кстати, коль уж вы читаете книгу — а вы ее, похоже, читаете, раз дошли до этого места, — вы тоже наверняка слышали о Криминале. Ибо вы умеете читать, а он — сочинять; ох, до чего ж бойко он умеет сочинять, точнее — язык умеет водить его рукою. Честно говоря, слово «сочинения» как-то даже съеживается, когда окидываешь взглядом весь объем писанины, выплеснутой Криминале на бумагу в течение сорока лет, как-то блекнет рядом с непомерной мощью его мысли и неохватным размахом интеллектуальных запросов, удерживающими творческий накал на самом пределе возможностей, как-то дуреет в применении к шеренгам томов, заполняющих университетские книжные лавки от Пекина до Беркли, к шеренгам, которые вот-вот одержат верх над десятичной классификацией Дьюи и заменят ее классификацией Криминале. Ничто не могло снизить производительность его пера. Сколько бы он ни ездил, сколько бы лекций ни читал, в скольких бы форумах ни участвовал — строчил без передышки. По легенде, с тех пор как ему исполнилось семнадцать, он сочиняет в день по стихотворению (и, вероятно, по журнальной статье). За это время, успев почтить присутствием едва ли не все земные государства, он почтил вниманием едва ли не все жанры словесности: роман и философский трактат, пьесу и путевые записки, эпическую поэму и экономическую монографию. Мало? Вот вам еще: его новаторские ню признаны выдающимся явлением фотоискусства (см. каталог недавней дрезденской выставки с предисловием Сьюзен Сонтаг). В общем, в его лице мы сталкиваемся со всесторонне одаренным человеком.

Если вы театрал, вам, конечно, известна его многоплановая историческая драма «Женщины из-под Мартина Лютера» — ее, как правило, сравнивают с шедеврами Брехта, и, как правило, не в пользу Брехта. А какой любитель беллетристики не ронял непрошеную слезу (впрочем, какой-нибудь, может, и не ронял) на его лаконичный, но потрясающий роман «Бездомье. Притча XX века» — Грэм Грин назвал эту книгу вершиной художественной прозы второй половины XX века. Приверженцы биографий читали его трехтомник об Иоганне Вольфганге Гёте («Гёте: немецкий Шекспир?») — там не просто воссоздана неуязвимая целостность выдающейся личности, но и доказано как дважды два, что без Гёте германский рейх немедля бы рухнул. Кто-то вспомнит его основополагающий экономический труд «Так ли уж нужны нам деньги?», наделавший столько шуму в СССР, кто-то — итоговое исследование «Психопатология масс в эпоху постмодерна», настольную книгу социопсихологов и полицейских. Добавьте сюда громоздкие, обильно иллюстрированные фолианты «Эллинско-римской цивилизации» — под их тяжестью дрогнет и крякнет любой кофейный столик Манхэттена, а «Цивилизация» на него неотвратимо обрушится, дайте срок! — и тонкий сборничек статей о философии марксизма — некогда его лохматыми обложками полнились книжные витрины Москвы и Ленинграда, в пионерлагерях планеты его вручали победителям соревнований по плаванию. Добавили? Видите, какая глыбища? Криминале действительно перепробовал вес существующие жанры. И при этом подправил все существующие режимы.

Но я рассказываю вам общеизвестные вещи; поверьте, вышеизложенное — лишь дальние подступы к человеку по имени Басло Криминале. Допустим, вы сиживали в партере, наслаждаясь эпической поступью «Женщин из-под Лютера», и леживали на кушетке (а то и на бортике собственного бассейна), рыдая над упоительно соразмерным «Бездомьем». Но доводилось ли вам читать — именно читать, а не перелистывать — его блистательную критику феноменологии? Его ошеломляющее и отчаянное отрицание Марксова техноцентризма? Его дерзкий вызов ницшеанскому пониманию современности? Его хрестоматийную полемику с Адорно насчет интерпретаций истории? Яростный диспут с Хайдеггером об иронии (победил Криминале, ибо оказался ироничней соперника)? Не доводилось? А мне довелось. Ведь Криминале не рядовой сочинитель. В отличие от прочих он не только сочинять, но и соображать умеет.

Стоило какому-нибудь немецкому философу зазеваться — глядь, Криминале уже прокусил ему яремную вену; стоило какому-нибудь модному канону замешкаться — Криминале уже обглодал канон дочиста. В подшивке американских журналов, которую притащила Роз, я нашел статью «Король философии». Ее автор утверждал, что Б. К. — единственный философ как таковой, уцелевший в условиях постфилософской культуры, что он в одиночку спел любомудрию отходную и тем спас его от верной погибели. Никакая свежая концепция не имела права называться концепцией, никакая современная идеология не тянула на статус идеологии, пока Криминале не попробует их на зуб, не пропустит их сквозь тяжелые жернова полушарий, не сровняет их с землей, не удостоит их визой (или откажет в визе). С начала 80-х имя Криминале значило для любой теории, грубо говоря, то же, что значит имя Наполеона для коньячной этикетки. Да кто бы взял в рот эту бурду, если б ее не продегустировал столь видный и уважаемый деятель!

Короче, в те надсадные, надрывные послебукеровские дни я вполне осознал, что Б. К. — чистой воды Классик Нашего Времени. Осознать сие с должной полнотой вам поможет хотя бы книжечка Роджера Скрэтона о Басло Криминале из серии «Классики нашего времени», выпускаемой издательством «Фонтана букс» под редакцией Фрэнка Кермоуда. В проспекте издательства Криминале упомянут рядом с Хомским и Дерридой; справедливости ради замечу, что такую компанию он не сам себе выбрал — ее подгадала шальная рулетка английского алфавита. Перед нами «разящее наповал исследование творчества Криминале», гласит аннотация, и аннотация не врет. Скрэтон любезно сопоставляет своего героя с Марксом и Ницше, с Лукачем и Розой Люксембург, с Горьким и Адамом Смитом (Скрэтон каждого рад сопоставить с Адамом Смитом), а в конце заявляет, что Криминале — это второй Гёте. По отдельности Скрэтоновы сопоставления говорят не в пользу Криминале, но в целом эффект обратный, ибо перечисленные имена принадлежат сплошь мертвецам. А Криминале живехонек, и живет он... а правда, где он живет? Подчас кажется, что его адрес — Тихий океан, восходящий поток, салон аэробуса. Ибо Криминале — знаменитость нового типа, перелетный интеллектуал, накрутивший в воздухе больше миль, чем накрутил Дэн Куэйл. Увы, составляя и переписывая сценарий часовой программы из цикла «Великие мыслители эпохи гласности», я скоро понял, что адаптировать для телевидения судьбу всесторонне одаренного человека по плечу лишь всесторонне одаренному человеку. Ипостаси Криминале дробились, множились, и не было им конца.

Как-то нас посетила Лавиния, добрая подружка Роз. На вид она была не доброй, а раздобревшей: могучие плечи, монументальные телеса, одета а-ля диванная подушка, но ведет себя вдесятеро назойливей. Я сразу догадался, что у Роз бурные разногласия с партнершей, а предмет разногласий, к сожалению, я. Похоже, Лавиния сильно сомневалась, можно ли доверить такому неопытному в телевизионном ремесле молокососу ключевую программу, от которой зависит будущее «Нада продакшнз». Хорошо помню: она не однажды употребила слово «хмырь» и в моем присутствии («Так это и есть тот хмырь, лапуля?»), и за неплотно прикрытой дверью комнаты, к которой меня черт дернул подсесть поближе.

«Он просто прелесть, клянусь», — непрестанно твердила Роз. «В постели он, наверно, прелесть, лапулечка. Но сама посуди. Он целыми днями протирает штаны на своей смазливой попке, читает, читает, читает. Разве так гвоздевую программу подготовишь? Или ты беднягу вконец заездила, и на остальное у него силенок нету?» «Брось, Лав, он как огурчик, по утрам бегает трусцой», — погрешила против истины Роз. «Н-да, устроила ты ему житуху. Интересно знать, чем он нас с тобой отблагодарит?» «Он кучу всего законспектировал». «Лапа, я, когда разрабатывала Эндрю Ллойд Уэббера, хоть строчку законспектировала? Мне бы что-нибудь этакое, жареное. Чтоб в «Эльдорадо» клюнули и отслюнили побольше бабок, сечешь? Траханье траханьем, а денежки денежками. Ну, где он там, а?»

Дверь распахнулась настежь, и Лавиния увесисто воздвиглась передо мной: «Ладно, Фрэнсис, слушай сюда. Растолкуй-ка мне, в чем проблема. Ты уже восемь дней корпишь, а пользы, насколько мне известно, чуть». «По-моему, пользы много, — начал я. — Полемика с Адорно, склока с Хайдеггером...» «Хайдеггером-шмайдеггером. — Лавиния посмотрела на меня с жалостью. — Лапуся, ты не докторскую пишешь и не статью в «Таймс литерари сапплмент», а сценарий телепрограммы. Нам плевать, о чем этот старый хрыч думает. Если понадобится мыслительный процесс, мы сядем перед камерой и сами его изобразим. Ты мне сюжет подавай, фактуру. Личность, елки-моталки. Распиши, какой он из себя, с кем знается, с кем перепихивается, где клюкает, на что влияет. Где находится в данный момент». «Это не так легко. Большую часть жизни он проводит в салонах межконтинентальных аэробусов. А сейчас, видимо, затаился, очередную книжку сочиняет». «Хорош мне тут: книжки, книжки! Иди ко мне, лапенция, сядь на диванчик. А теперь внимание: выкинь из головы всякие философские палиндромии. Кончай заливать про символику нижних конечностей в романе «Бездомье». Мне важен тепленький, трепетный, грешный человечишка, такой, как ты, Фрэнсис, и такой, как я, только еще грешнее и трепетней. Впитал?»

Я строго посмотрел на нее: «Лавиния, Басло Криминале — Классик Нашего Времени». «Правильно, лапушка, а у каждого классика под одеялом лежит клася. Мне важны любовь и боль, солнце мое. Друзья и враги. Мясо и жилы. Взлеты и падения, успехи и провалы. Страны, города, улицы, соборы, скверы. Аппетитные лица. А споры со Шмайдеггером о бытии-небытии — херня. Я знаю, лапа, он много чего написал. Да ведь от тебя столько не требуется. Десять страниц, и точка: образ жизни, имена возлюбленных, семья, постель, деньги, политика. Даю тебе два дня, а потом сама приду и проверю. Откопай что-нибудь телегеничное. Телевизор смотрят ради жареного, чтоб увлечься и забыть о себе. Что, такси подъехало? Кошмар, обалдеть, пока, мои лапочки». «Сука, — сказала Роз, глядя, как Лавиния загружается в такси, еле развернувшееся на узкой мостовой. — Ишь ты, возревновала. Как она тебе?» «Да как-то не очень», — признался я. «Ура. Она всегда этак выпендривается, когда хочет увести у меня мужика». «Неясно только, что мне теперь-то делать?» «Пошли наверх, я покажу». «Да нет, что мне делать с Криминале?» «Делай, что она говорит. Что Лавиния говорит, то все и делают. Накропай простенький сценарий на десять страниц. Разбери его по косточкам». «Устроить ему житуху?» «Да. Пошли наверх».

И вот (в часы, когда Роз не устраивала мне житуху) я навалился на Криминале. Это только звучит лихо. С произведениями и идеями все шло как по маслу — старина Скрэтон их расклассифицировал. Зато в биографической канве и Пинкертон сломал бы ногу. С одной стороны, Б. К. непрерывно вертелся на виду. Портреты в сотнях журналов — чуть тронутая сединой грива с годами белеет, комплекция тяжеловеса, напряженно-давящий взгляд. Где он только не фотографировался. И, судя по сообщениям «Пипл», который писал о Криминале дважды и помногу, с кем только не завтракал, не обедал. Он делил вечерние трапезы с греческими судовладельцами и нобелевскими лауреатами (законный вопрос: что помешало академикам из Стокгольма отметить премией его самого?), с буддийскими мудрецами и звездами мирового тенниса, с Умберто Эко и далай-ламой, с Гленном Клоузом и Пол Потом, с Арнольдом Шварценеггером и Хансом-Дитрихом Геншером. Его узнавали в лицо стюардессы крупнейших авиакомпаний — и в салонах первого класса ему были готовы любимый напиток (ликер «Амаретто») и нагретые шлепанцы с вышивкой «Б. К.». Шикарные международные экспрессы тормозили на захудалых полустанках, коли ему взбредало там сойти. Говорят, в аэропорту Кеннеди его сняли с трапа, под локотки протащили мимо таможни, заправили в трехспальный лимузин и с ветерком домчали до Гарвард-клуба, где он, будучи в Нью-Йорке, предпочитал расслабляться. Когда он спикировал на Москву, его возили в «ЗИЛах» по правительственным трассам. А на верхнем этаже штаб-квартиры ЮНЕСКО, по слухам, оборудованы личные апартаменты на случай, если он заскочит в Париж и не найдет иного пристанища.

Да, державный Криминале; но из какой державы он происходит? Мнилось — отовсюду и ниоткуда. Он знает всех, его все знают; он — профессор Криминале. Но задайтесь вопросами: где его родина? на чьи деньги он кормится? почему так роскошествует? к какой организации приписан? — и ответов вы не сыщете. Расплывчатое кочевое существо: европейский интеллектуал. Возьмем хоть год и место рождения. В зависимости от справочника, к которому вы обратитесь, даты будут различны: 1921, 1926, 1929. Один источник («Словарь новейшей философии») укажет вам, что Криминале выходец из Литвы; другой (журнал «Рампартс») — что из Молдавии. Теперешнее гражданство — то венгерское, то германское, то австрийское, то болгарское, а то и вовсе американское. Есть и другие серьезные разночтения. К примеру, энный выпуск «Современной герменевтики» характеризует его как жесткого марксиста, а «Критический процесс» — как диссидента и ревизиониста, побывавшего в заключении (где именно?). Его труды издавались в городах с полярными идеологиями: в Будапеште, Москве, Штутгарте, Нью-Йорке. Добравшись до «Нового мира» за такой-то месяц такого-то года и обнаружив в нем статью Криминале о соцреализме, вы доберетесь и до «Нью-Йорк тайме» за тот же месяц того же года и обнаружите там статью Криминале о «кулинарной прозе». Словом, чем упорней вы силитесь проникнуть в тайну его личности, тем плотнее туман, эту личность окутывающий.

Звонок в лондонское издательство, печатавшее Криминале по-английски, тоже ничего не дал. На расспросы об их всемирно известном авторе, об их супердоходном клиенте девушка из пресс-бюро (звали ее, естественно, Фиона) отвечала уклончиво. Криминале — темная лошадка вроде Сэлинджера или Пинчона, заявила она и вспомнила дежурную издательскую шутку («Чем Басло Криминале отличается от Господа Бога? — тем, что Господь все время и повсюду пребывает, а Криминале вовремя и отовсюду удирает»), которая меня не рассмешила. Спасибо Роджеру Скрэтону он и на сей раз указал мне верную дорогу. В тексте Скрэтон почти не касался жизненных реалий, но в список использованной литературы включил критическую биографию светоча, написанную — увы, по-немецки — неким профессором Венского университета Отто Кодичилом. По моему наущению Роз повисла на телефоне, и скоро затребованный ею томик с оказией прибыл из Австрии. Телевизионщики, доложу я вам, ни перед чем не останавливаются; при нужде они горы свернут — за ближайшие недели и месяцы я в этом убедился. Если честно, в немецком я слабоват, но кое-что вроде бы понимаю, особенно под влиянием алкоголя или луны. В полупьяном виде даже философию способен читать. Автор привезенной из Вены тощей книженции в бурой бумажной обложке пользовался языком намеренно вычурным, философски насыщенным. В основном речь шла об идеях Криминале — по большей части Кодичил относился к ним с явной антипатией. Однако природная смекалка, немецко-английский словарь и блиц-консультации с Роз, которая в прошлом посещала курсы, но мало чему выучилась, помогли мне соскрести напластования идей и восстановить краткую, связную цепочку дат и топонимов.

По Кодичилу (а он утверждает, что его герой оказывал ему посильную помощь в работе, несмотря на то, что книга обещала быть весьма и весьма нелицеприятной), Криминале родился не в Литве и не в Молдавии. Родился он в 1927 году в Велико-Тырнове. Обложившись атласами и географическими словарями, я выяснил, что это за Велико-Тырново: древняя столица Болгарии, знаменитая своими старым университетом и монастырями, аистами и фресками, крепостью и реликтовыми торговыми палатами в арабском стиле. Город возник близ реки Дунай, на сплетении торговых путей, ведущих с Востока на Запад (и с Запада на Восток, конечно), а сейчас считается крупнейшим научным центром. Любопытна и указанная Кодичилом дата рождения, 1927 год: выходит, Криминале достиг студенческого возраста в самом конце второй мировой. Как раз в это время Георгий Димитров, к чьему мавзолею на центральной площади Софии в мрачную эпоху холодной войны стремились потоки паломников (теперь-то задули ветры перемен, усыпальница, вероятно, вычищена и используется в коммерческих целях — скорей всего, ее приспособили под «Макдональдс»), — Димитров, как говорится, «освободил Болгарию для русских». А значит, в этом краю розового масла и изысканных росписей (но и отравленных зонтиков, впрочем) вольная, пытливая натура не должна была прийтись ко двору. Словом, по мере того как надвигался Сталин, хитрый Криминале, кажется, отодвигался, хоть и неизвестно, куда именно он успел отодвинуться.

Известно одно (и то благодаря Кодичилу): в послевоенные годы Криминале грыз гранит науки — вперемешку с хлебом изгнания. В Берлине грыз философию (в каком из двух Берлинов, он не уточнял). В Вене грыз педагогику; долго ли, коротко ли — венский биограф счел нужным умолчать. В Москве грыз политологию — похоже, отсюда его пресловутый марксизм. Эстетику же грыз, напротив, в Гарварде — похоже, отсюда его разногласия с марксизмом. Моему дилетантскому взгляду образ жизни Б. К. представлялся переусложненным; а уж в тех, кого Лавиния называла «возлюбленными», я и вовсе заплутал. По-видимому, Криминале был женат не менее трех раз (в Праге, Будапеште и Москве) — а разводился, по-видимому, лишь однажды; пусть для него это была элементарная арифметика, но для меня-то — непостижимая алгебра! Послужной список — принцип тот же: переезды из города в город, из страны в страну, фактические разночтения. Криминале занимал должности (хронологический порядок нарушен): доцента университета им. Лоранда Этвеша (Будапешт); завлита Народного театра (Вроцлав); газетного арт-обозревателя (Лейпциг). Попутно он умудрился ввязаться в свару с Хайдеггером, врасплох атаковать Адорно, тщательно ревизовать Маркса. Каждому из этих сюжетов Кодичил посвятил множество едких страниц, однако читать их было муторно, усваивать — нелегко, тронуть ими суровую душу Лавинии, если таковая душа вообще существует, — попросту невозможно.

Я надеялся, что с момента, когда Криминале начнет набирать известность, картина станет яснее. Вынужден вас огорчить: не стала. Б. К. удостоили членства сразу несколько академий; он выступал на конгрессах, посвященных разнообразнейшим темам — от мира во всем мире до авангардного кино; его кооптировали в оргкомитет международных писательских союзов «прогрессивной ориентации». Именно тогда он принялся колесить по миру, познакомился с Сартром и Симоной де Бовуар, был представлен Кастро и вдове Мао. На него посыпались многоязыкие премии — за достижения в области философии, экономики, художественной литературы. Порой то или иное правительство предлагало ему высокий пост, раз даже портфель министра; он неизменно отказывался. Без сомнения, он предпочитал портфелю письменный стол, и его книги и статьи, кое-где запрещавшиеся, все равно прорывались на свет в самых неожиданных местах. Кодичил, чья биография Криминале издана за четыре года до падения Берлинской стены, пишет, что некоторые рукописи до сих пор-де «дожидаются лучших времен». Запад корил его за излишнюю радикальность, в марксистских логовах шельмовали за вольномыслие, но в итоге репутация Криминале только укреплялась. На лекциях яблоку негде было упасть; посыпались приглашения зарубежных университетов. Он выступал в Болонье, читал курс в Йейле, срывал аншлаги в Бразилии, заработал почетную степень в Токио. Невозбранно критиковал все и всякие политические системы — но и наставлял Вальтера Ульбрихта в вопросах прав человека, а Николае Чаушеску в вопросах архитектуры; эти два эпизода резко диссонируют с его теперешним имиджем.

Так Криминале шел к мировой славе; его имя, его труды проникали в самые дальние уголки планеты. По количеству проданных экземпляров он, говорят, опередил Ленина — в СССР, Конфуция — в Китае, Жаклин Сьюзен — в США. В конце 70-х, когда идеологические контры приутихли и позиции левых сил пошатнулись, Криминале нисколько не утратил влияния — напротив. Повсюду разъезжал, со всеми беседовал. Если человечеству (ну, или какому-нибудь философскому конгрессу) требовался прогрессивный марксист или синтетический материалист-субъективист-деконструктивист, человечество тащилось на поклон к Криминале. Он пересекал границы с такой легкостью, точно границы давно отменены; его книги проникали за железный занавес и обратно, точно занавеса и не было никогда. Он стал искусником академических регламентов, виртуозом пленарных заседаний. Консультантом крупнейших международных организаций — Комкона и ЮНЕСКО, комитета по Сталинским премиям мира и комитета по Нобелевским премиям мира, Всемирного банка и Европейского сообщества. Другом президентов. Отдыхал на море с Горбачевым, посещал оперу с Миттераном, играл в гольф с Рейганом, пил пиво с Хельмутом Колем, поглощал чай и хлебцы с Маргарет Тэтчер. В Станфордском университете на его узкоспециальную лекцию о фракталах Мандельброта нежданно явились три тысячи слушателей. Что ни день, он получал почетную степень или иной знак отличия; фамилию «Криминале» уже употребляли как синоним слова «знаменитость». Вчера фотограф щелкает его в Большом театре рядом с Шеварднадзе, сегодня — на Браун-дерби рядом с Мадонной, а завтра — на палубе дизельной яхты, принадлежащей некоему итальянскому плейбою: аргонавтский кепарик, гологрудая нимфа под мышкой, эгейское небо над головой.

Он превратился в философа 90-х, в харизматического метафизика эпохи Келвина Кляйна и теории хаоса — в философа, который пережил традиционные методы познания. И вот как-то вечером я отложил заумную книгу Кодичила и призадумался: что ж я там, в сущности, вычитал, и вычитал ли что-нибудь вообще? Мне вдруг открылось: чем дольше размышляешь о Басло Криминале, тем туманней и загадочней его фигура. Роз, сидя в ванне наверху, наслаждалась любительскими видеозаписями. Я повлекся на второй этаж — поговорить. «Представь, что тобой все и всегда довольны. Разве такое возможно?» «Возможно, солнышко, возможно, сейчас я тебе покажу». «Да я о Криминале. Его всю дорогу превозносят за склонность к леденящему ранжиру, за мощную логику. Но его биография выбивается из любых ранжиров и логик». «Давай на полчасика забудем про Криминале. Залезай ко мне, места хватит». «Не выйдет у меня забыть про Криминале, — вздохнул я, усаживаясь на стульчак. — Я с ним уже пятьсот лет цацкаюсь, и конца-краю не видно». «Не пятьсот лет, а десять дней». «Чем больше я о нем думаю, чем больше о нем узнаю, тем сложней определить, что он за птица». «Тоже мне проблема. Он всемирно известный интеллектуал, матерый мыслитель эпохи гласности».

«Ну хорошо, а до гласности? Он выходец из стран ортодоксального марксизма, а с ними, будь покойна, шутки плохи. Либо твои убеждения верны, либо неверны, черное — белое. А если неверны, их отсекают. Как правило, вместе с головой». «Не так там все было просто. Наряду с начетчиками всегда существовали диссиденты». «И кем же был Криминале? Начетчиком или диссидентом? Представь себе человека, который дружит с Брежневым, приятельствует с Хонеккером, но при этом открыто встречается с Киссинджером и читает на Западе публичные лекции». «Видимо, он приносил пользу и тем, и другим». «Но каким образом? Он секретный эмиссар или шпион, что ли?» «Фрэнсис, смотри не перемудри. Все знаменитые философы выше политики. Жан-Поль Сартр, к примеру, мог приехать в любую страну». «Криминале ведь купается в роскоши. На Западе останавливается в лучших отелях. Слыхала про «Бадрутт-палас» в Сен-Морисе? Входная дверь у них в виде вертушки, рядом топчется дрессированная обезьяна и крутит вертушку, едва ты захочешь пройти».

«А ты б там не останавливался, если б у тебя были деньги?» «Останавливался бы. Но в том-то и штука, что денег у меня нет. Криминале родом из нищих краев, а шикует как принц. Словно его расходы целый валютный фонд оплачивает». «Гонорары за лекции и переиздания его книг». «Кстати, о его книгах. Половина их официально запрещена в СССР — и, несмотря на это, стоит на каждой советской полке». «Он вынужден был переправлять рукописи за рубеж». «Но коли его книги им не нравились, почему они не заморозили его счета, не лишили его гражданства, не посадили?» «Скорей всего, он был слишком хорошо известен на Западе». «Известность на Западе можно быстро свести на нет. Прежде всего — сделать человека невыездным. А они хоть бы раз попытались». «Или у него была рука наверху. Или они снимали пенки с его заграничной славы, а дома присматривали, чтоб не наболтал лишнего. Когда идет холодная война, такие шалости — обычное дело. Или его объявляли невыездным и сажали, а ты этого просто не раскопал».

«Но Кодичил ничего подобного не пишет». «А Кодичилу-то откуда знать? Он всего-навсего австрийский проф. Да ты небось путем и не врубился, чего он пишет. Ты ведь в немецком полный нуль». «Был нуль, а теперь вот поднатаскался. И все-таки есть в этой истории нечто чертовски странное». «Вспомни Брехта, Манна, Лукача. Корифеев, которые угождали и нашим и вашим. Они спасали свою шкуру, Фрэнсис. Навострились подыгрывать политикам, подыгрывать на равных. Наверное, сегодняшняя гениальность и заключается в том, чтоб плыть по течению, колебаться вместе с генеральной линией — но и удерживаться на самом стрежне потока, питаться его энергией. Я тоже не прочь подпитаться. Пошли в постель». «Извини, Роз, житуха еще не готова, а завтра за ней приедет Лавиния. Всю ночь придется сидеть». «Ты мне нужен в постели». «Роз, я правда жутко извиняюсь. Ну подумаешь, одна ночь. У нас вся жизнь впереди». «Гад ты, вот ты кто», — сказала Роз.

До третьих петухов я выстраивал связный сюжет, я олитературивал биографию Басло Криминале, пока он у меня из ушей не полез. Сверху то и дело слышался злобный топ, но я мужественно перебарывал плотское искушение. Я постарался учесть все претензии Лави-нии: насытил текст фактурой, возлюбленными, друзьями, недругами, взлетами, паденьями, мясом, жилами, человеческим трепетом, что задает такт рассудку. Я вдоволь нафантазировал, извертелся юлой, скроил, пристрочил, пропихнул через редактор и принтер, сброшюровал, переплел. И куда б я ни сунулся, куда б ни кинул взгляд — туман, затягивающий личность Криминале, клубился все гуще. Наконец я выпрямил спину, наклеил на скоросшиватель ярлычок с надписью «Загадка профессора Криминале» и вручил готовый сценарий Роз, которая спустилась завтракать в крайне задиристом расположении духа.

«Ты вообще в мою постель не ложился». «Зато работу закончил». «Это, что ль, работа? — она прикинула скоросшиватель на вес. — Многовато будет». «Житуха у него насыщенная». «Больше тридцати страниц. — Роз их перелистала не глядя. — А Лавиния просила не больше десяти». «Сама такого замечательного человека в десять впихивай. Может, прочтешь все-таки?» «Некогда мне читать. Будем надеяться, здесь одни факты, без болтологии. Редакция культурных программ в науках не особо петрит, их конек — музыкальное сопровождение и изобразительный ряд. Там в основном слушают поп-записи и ходят на вернисажи». «Болтологию я свел к минимуму. Сосредоточился на его удивительной судьбе». «У него разве удивительная судьба?» «Удивительная. Я ж вечером рассказывал. Противоречивая, потайная, обманная». «Ладно, Фрэнсис, спорить с тобой мне недосуг. Вызывай такси, я отвезу сценарий этой стервозе. А ты к моему возвращению нашинкуй кабачков, раз тебе сегодня делать нечего».

За трое суток кабачки зачерствели как керамзит, броненосец слег в голодном бреду. Но тут Роз вернулась — с похотливой гримасой на лице и двумя бутылками фраскати. «Ну, блеск!» «Что, наша взяла?» «Твоя взяла, и моя взяла, но главное — Лавиньина взяла. Лавиния раскачала культурного редактора «Эльдорадо» на двухчасовую программу». «На двухчасовую? А мне казалось, в нашем распоряжении только час». «Да они в восторг пришли, Фрэнсис». «Пришли в восторг от моего сценария?» «Насчет сценария не скажу. Они его вряд ли читали, уж больно он длинный. От заголовка, «Загадка профессора Криминале» — все прямо на стенку полезли». «Какой кошмар», — сказал я.

«Почему кошмар? Они согласны финансировать две серии вместо одной, заключили контракт с Пи-би-эс на показ в США и надеются толкнуть программу и на Европу. Я им сказала, что Криминале европеец, он ведь европеец?» «Европеец. До мозга костей. Значит, все в порядке?» «Блеск! Ну блеск, да и только! И эфирное время, и бюджет, и гонорары — по высшему разряду. А теперь начинаем праздновать. Пойдем-ка, Фрэнсис, наверх». «Фраскати можно и внизу выпить». «Я его не для того принесла, чтоб пить. Да, Лавиния тебе передает, что ты — просто блеск». Звонок радиотелефона застиг нас в ванной — мы стояли там голые, зачем-то поливая друг друга фраскати. «Это она, больше некому, — Роз, оскальзываясь, потянулась к трубке. — Лавиния, жопа такая. Слушаю тебя, моя радость! — И после кратких переговоров сообщила: — Эта жопа тоже хочет отпраздновать. Сейчас приедет». «Не надо, не надо Лавинии!» «От нее все равно не отвяжешься, так что давай теперь, солнышко, в темпе».

Профессионалы художественно-публицистического ТВ — самые напористые и стремительные люди на свете. Не успели мы вытереться и одеться, как в дверь позвонили: явилась толстуха Лавиния — с умильной гримасой на лице и портфелем-дипломатом. «А почему вы не празднуете?» «Мы только что отпраздновали, Лав, — сказала Роз, — но выпить оставили». «Я, собственно, не к тебе, а к Фрэнсису, — заявила Лавиния. — Фрэнсис, слушай сюда, я тебя покупаю с потрохами, согласен?» «В каком смысле?» — спросил я. «Вот в каком. — Пощелкав цифровым замочком, Лавиния достала из дипломата внушительный контракт на нескольких страницах, подколотых к бланку с размашисто-неразборчивым логотипом «Нада продакшнз». — Распишись, пожалуйста, в конце». «Что это?» «Пустая формальность. Ты, лапундер, передаешь нам права на свой вдохновенный сценарий. Я просто забочусь о том, чтоб все было по закону, и хочу четко определить твой юридический статус. Ты ж ничего не имеешь против юридического статуса?»

«Не знаю. Я им пока ни разу не обладал. Надо бы посоветоваться с моим агентом». Лавиния повернулась к Роз: «У него что, есть агент? В его-то возрасте?» «Нет у него никакого агента, — сказала Роз. — Фрэнсис, считай, что я — твой агент. Расписывайся». «Может, я сперва проконсультируюсь с юристом?» «Неслыханно! — возмутилась Лавиния, с чмоканьем оторвавшись от бутылочного горлышка. — Безработному журнецу, ничтожному альфонсу предлагают золотые горы, контракт, за который весь Лондон удавится, а он...» «Правда удавится?» «Сам посмотри, лапа. Не сюда, вот сюда. Аванс за фактическую разработку. Аванс за сценарий. Аванс за ведение в кадре. Три аванса на одну программу». «А деньги-то где?» «Я ему про аванс, а он мне про деньги. Если сляпаем передачу — а телевидение, учти, штука коварная, — ты, лапуся, получишь денежки. После того как мы с Роз получим, и ты свое получишь. Расписывайся, Фрэнсис». Я посмотрел на Роз. «Расписывайся, — сказала та. — Что Лавиния дает на подпись, под тем все и расписываются». Я перевел взгляд на Лавинию Она сейчас выглядела куда грознее, рыхлее и толще обычного. Я расписался.

«Офигеть. — Лавиния шустро спрятала контракт и достала из дипломата пластиковый бумажник. — Получи теперь вот это». «А что это такое?» «Это, лапочка, билет на самолет. Австрийский гражданский флот, третий класс, регистрация завтра в семь утра, аэропорт Хитроу, пункт контроля номер два, рейс Лондон — Вена. Превышение веса багажа, кстати, запрещено». «Зачем мне этот билет, Лавиния?» «Сядь ко мне, лапуля, я объясню. Сценарий у тебя, наверно, потрясающий, черт его разберет, я не дочитала, он для меня длинноват». «Тридцать страниц», — вставил я. «Но состоит он из сплошных вопросов. Ответов нет, а нам надо передачу снимать, не жук чихнул. Работы непочатый край. Писанину побоку, пора на разведку. Сечешь?» «Не секу. Что я в Вене-то потерял?» «А то, что в Вене, зайчик, живет главный свидетель, Отто Кодичил. Потолкуй с ним. Прицепись как банный лист. Вытяни из него все загадочные секреты таинственного нашего Криминале».

«Кто сказал, что у Криминале есть какие-то секреты?» «Ты сам о них написал в сценарии, лапулечка. Иначе б его не купили. «Загадка профессора Криминале». «Я имел в виду, что лично для меня он — сплошная загадка». «Я тебе сейчас зачитаю кусочек, если найду. — Лавиния нацепила очки и открыла мой скоросшиватель. — Зубодробительный такой кусочек. «Со стороны жизнь Криминале сплошь состоит из противоречий и недомолвок, умолчаний и подлогов, разрывов и ухищрений, переверсток и...» Что это, лапушка, за слово?» «Лакун. Переверсток и лакун». «Это как же понимать? Он болен чем-то, что ли?» «Да нет, «лакуна» значит «прореха». Мне, читателю, его авторское «я» представляется расплывчатым, манера — уклончивой. Он труден для усвоения и интерпретации». Лавиния выпучила глаза: «Как это — труден для усвоения?» «Криминале — текст без начала и конца, который почти невозможно и в силу этого, однако ж, необходимо деконструировать».

«И вся твоя «Загадка Криминале» в этом заключается? Слава богу, что они не стали читать сценарий. Слушай сюда, Фрэнсис, нам бы надо расчухать загадку покруче. Они уже оплатили товар, и товар у них будет. Политическое двурушничество, адюльтеры, финансовые махинации — ну, ты понял». «Вряд ли Криминале в таких вещах замешан». «Надеюсь, замешан. И тебе это предстоит выяснить». «У кого?» «У Кодичила». «С какой стати профессор Кодичил должен делиться со мной подобной информацией? Он считает Криминале крупнейшим философом современности, флагманом мировой науки». «Поделится, лапа. Все делятся. Соври, что планируешь взять у него телеинтервью. И он с тобой последней рубашкой поделится».

«Ты хочешь сказать, что на самом деле он не примет участия в передаче?» «Не знаю, посмотрим еще, что за гусь. Вдруг он по-английски ни бе ни ме». «А субтитры использовать нельзя?» «Может, у него харя нетелегеничная. Поди сочини английские субтитры для австрийской рожи. Нет, ты езжай, поговори с ним, прощупай, найди слабое место и расколи. А еще лучше — пусть выдаст, где прячется сам Криминале». «Так я и с самим Криминале должен беседовать?» «Если бюджет позволит — почему бы и нет? Бюджет у нас, учти, не разгуляешься. Так что в первую очередь просеиваем натуру. Выяснишь, где Криминале, а Роз будет ждать твоего звонка». «Звонка? — переспросила Роз. — Мы ж условились, что я тоже полечу в Вену!» «Вот уж пардон, лапунчик. Ты мне туг нужна, на монтаже. Ой-ой, такси подъехало. Счастливого пути, Фрэнсис, ауфвидерзеен, шалуны вы мои ненаглядные».

«Жопа, ну и жопа! — сказала Роз. — Ублажаешь ее две ночи подряд, и вот благодарность. Фрэнсис, наверх. Меня не пускают с тобой в разведку — что ж, на чужбине ты попомнишь, как я любила тебя сегодня!» «Роз, я и без сегодня буду тебя вспоминать, честное-пречестное. Пойми, я улетаю за границу, мне бы наведаться домой и собрать кой-какие вещички». «Перетопчешься. Все, что тебе нужно, купишь с утра в аэропорту. Там уйма магазинов». «А я, дурак, гадал, почему их там такая уйма. Ведь мало кто едет в аэропорт в чем мать родила». «Век живи — век учись, правда, Фрэнсис? Пошли, перед разлукой грех тратить время на разговоры. Фраскати ни капельки не осталось?» «Нет, Роз, не осталось, — выдавил я. — Только апельсиновый сок». «Отлично. Попробуем апельсиновым соком».

В общем, прощальную ночь в Лондоне я провел без сна — по многим причинам. Роз добросовестно нагрузила меня целым ворохом сладких воспоминаний; однако и после того, как она забылась в нежных объятиях Морфея, я не сомкнул глаз. С улицы до меня изредка долетал бенгальский ропот; Роз периодически постанывала во сне. Нет, ну зачем, зачем мне мотаться в такую даль ради загадок Басло Криминале? Треволнения минувшего вечера направили мои мысли в новое, странное русло. Криминале повернулся оборотной стороной: он был уже не текстом, который я должен расшифровать, а человеком, которого мне предстоит выслеживать. С чего? ведь нас с ним ничто не связывает. Он — колосс, реактивный двигатель знания; я — патагонский пигмей. Он — Лукач 90-х; я — безработный журнец. Он — классик эры модернизма; я — клякса постмодернистской смуты. Он вращался среди сливок искусства и власти (хотя, пожалуй, точнее — штукарства и грязи), дружил с Бушем и Хонеккером, с Горбачевым и Кастро, с Колем и Мао. Его чтили выдающиеся философы — Сартр, Фуко, Рорти; его чествовали главы сверхдержав; даже сам Сталин (убежденный мизантроп, ненавистник случайных сувениров), говорят, попросил у него фотографию на память. Он запутан, замысловат, противоречив. Но почему я обязан разгадывать его секреты, которые, скорей всего, существуют исключительно в моем воображении?

В то недавнее время я был чист душой (как, смею надеяться, чист и по сей день, да-да, по сей день). Но не настолько, чтобы не понять: всякий, кто выжил и возвысился в горестном пекле второй половины века, сходился врукопашную с логикой истории, с террором, двоемыслием и бессмыслицей — и одолел. Немота, чужбина, притворство — вот панацея, изобретенная Джеймсом Джойсом и дающая творцу и мыслителю иммунитет против насилия и неразумия, бомбардировок и боен, идеологий и геноцидов, против интеллектуального бандитизма в эпоху, которую Канетти назвал эпохой горелого мяса и которая гробит твой рассудок на прокрустовом ложе полицейских циркуляров. По законам немоты, чужбины, притворства отдельные художники и интеллектуалы опасно заигрывали с бесовскими режимами. Паунд — с фашизмом, Хайдеггер — с нацизмом, Брехт — со сталинизмом, Сартр — с марксизмом и тому подобное. Страшная игра длится до сих пор и будет длиться, пока разум лоб в лоб сталкивается с властью, тоталитарностью и фундаментализмом любых мастей.

А я — я укрылся от сапожищ истории на затерянном островке, забился в уютную с виду берлогу у края столетия. Выбравшись из нее, я, несомненно, что-нибудь да обнаружу, стоит лишь поискать постарательней и понаблюдать попридирчивей. Криминале пришлось перемогать тропы мрака, развилки кривды; в его прошлом обязательно найдутся позорные метки, мерзкие пятна, именные клейма немоты, притворства, чужбины. Если ты продрался сквозь бредовую, жестокую сутолоку XX века, сквозь ужасы и муки ГУЛАГов, ты наверняка замаран. Похоже, в загадках, которые мне мерещились, нет ничего загадочного: обретший широкую известность просто вынужден петлять, дабы уцелеть. А я, новоявленный разоблачитель, — я-то кто такой? Разве не пятнает себя еще большим позором шакал-журналист, беспечный охотник за тайнами, коллекционер смертных грехов, что копается в чужом белье в интересах собственной карьеры, собственного брюха, собственной телепрограммы? Нужна ли мне сомнительная слава человека, который обесценил, обестекстил, обескровил Басло Криминале, кумира постсовременной философии?

Занялся рассвет, но и он не сулил мне облегчения.

Я выбрался из-под одеяла и тихо-тихо, страшась разбудить в Роз зверя, коснулся губами ее лба. С пустыми руками вышел на улицу; преодолевая духовную и физическую оскомину, поймал такси до «Хитроу». Восторженной стопой прошествовал по тамошним специализированным магазинам. В «Носках» купил носки, в «Галстуках» — галстуки, в «Слаксах» — слаксы, в «Мужских сорочках» — сорочки, в «Парфюмерии» — шампунь и умывальные принадлежности. Крайней в ряду оказалась «Кожгалантерея». Я приобрел здесь легкий чемоданчик и, усевшись на скамью у стойки контроля, аккуратно уложил туда свой новый гардероб. «Вы сами упаковывали багаж?» — осведомилась девушка у стойки, регистрируя мой билет на рейс Австрийского гражданского флота. «Сам, конечно, вы же видели», — сказал я, но она, конечно, опять распаковала чемодан, разворошила все, что я укладывал, подпорола подкладки — нет ли где двойного дна — и только после этого отслюнила мне посадочный талон.

И тотчас служба безопасности принялась ворошить-подпарывать, но уже не багаж, а мои жизненно важные сочленения. Охранники немилосердно трепали меня и выкручивали, точно им мало было издевательств, которым я подвергся ночью в постели Роз. Вырвавшись из их лап, я устремился в дьюти-фри покупать бритву, но меня перехватила девица в трехцветных сатиновых панталонах и с ног до головы опрыскала чем-то пахучим. «Новинка фирма «Шанель» — мужской духи «Эгоист»! — рявкнула она. — Это парфюм для вас!» «Эгоист»? — огрызнулся я. — Передайте фирме «Шанель», что в аэропортах куда выгодней торговать одеколоном «Безумие транзитника». Все сидячие места в баре были заняты пассажирами, не сводящими глаз с табло «Вылет задерживается». Я прислонился к стене, отхлебнул из пластмассового стаканчика стремительно теплеющий джин с тоником и завертел головой: может, где-нибудь светится надпись «Лондон — Вена». Но тут по интеркому объявили, что вылет в Вену тоже откладывается на два часа в связи с отсутствием свободной посадочной полосы для самолета, прибывшего рейсом из Вены, — диспетчер решил помариновать его между небом и землей, пока не развиднеется как следует.

От меня разило духами. Любимая одежда осталась на лондонской квартире. Кости ломило. Пассажирский отстойник заполнился до отказа. И туг мне впервые пришло в голову, что жизнь неутомимого путешественника Басло Криминале, сигающего со встречи на высшем уровне на международный конгресс, из крупного аэропорта в крупный аэропорт, из комнаты почетного пассажира в трехспальный лимузин, из салона первого класса в аскетичный гальюн, превратившего бездомье в особую постмодернистскую стилистику и нигде не задерживающегося не только надолго, но и ненадолго, тоже по-своему тяжела. Ну и нахлебался же он отсрочек, толкотни, духоты, ворошенья-подпарыванья, потерянных чемоданов и вынужденных посадок; и ему довелось полной чашей испить Безумие транзитника.

Посадку на самолет Австрийского гражданского флота Лондон — Вена перенесли не на два часа, а на три. Я побрел по бесконечным коридорам «Хитроу», меж зеленых кресел зала ожидания, через сумрачный пешеходный модуль, переступил порог лайнера — и угодил в царство бюргерской лепоты. «Грюс готт, майн герр» — голос красно-белой стюардессы в тирольской юбке заглушил льющиеся из динамиков щебет и чириканье развеселых Папагено и Папагены. Пассажиры, путаясь в полах прорезиненных плащ-палаток защитного цвета, пихали харродсовские саквояжи того же цвета в отделения для ручной клади или, запихнув, самозабвенно вперивались в разграфленные котировками и тарифами простыни австрийских газет, в широком ассортименте лежавших у дверей. Мы взлетели, и сразу по проходам задребезжали роликовые тележки: кофе со сливками, и если бы только кофе! Даже щеки пухлой, одетой а-ля диванная подушка особы, что с улыбкой направилась ко мне из переднего конца салона, едва под крылом поплыли игрушечные, нехоженые снежные вершины Альп, — даже ее щеки были приправлены взбитыми сливками.

«Лавиния, что ты тут делаешь?» «Привет, дорогой, я пришла посмотреть, все ли у тебя в порядке. Сама-то я бизнесом лечу, понял меня?» «Понял, Лавиния. Ты сидишь в салоне бизнес-класса. Но с какой стати ты там сидишь?» «А с такой, что я исполнительный продюсер. Денег, правда, хватило всего на один бизнес-класс, бюджет у нас — не разгуляешься. Хочешь, пришлю тебе оттуда бутылку шампанского?» Я все разыгрывал недоумение: «Да нет, Лавиния, я спрашиваю, куда ты летишь?» «В Вену, миленький. На родину вальса и цукерторта, это такие пирожные с кремом, объедение, ты их не пробовал? Ну не смогла я удержаться. Извини, мне пора в мой салон, там сейчас ликеры разносят». «Значит, в Вене увидимся?» «А как же, милок! То-то мы с тобой повеселимся, то-то прищучим хрыча Криминале!»

3. Вена благоухала имбирем и кофе...

На изломе морозного ноябрьского дня (а самолет, естественно, и приземлился на три часа позже положенного) Вена встречала сходящих с трапа ароматами свежеподжаренного кофе и терпкой имбирной выпечки, что отдавали далеким детством и близким Рождеством. Аэропорт здесь сверхсовременный, международный, вместительный и нарядный, но, покинув автобус для перевозок по летному полю, вы сразу чуете крепкий и неповторимый дух минувшей Австрии, специфическую атмосферу кожаных камзолов и золотых времен. Что ни говори, австрийцев трудно упрекнуть в небрежении к великим соотечественникам — особенно к тем, кто окончательно и бесповоротно мертв. И уж ни у кого не повернулся бы язык обвинить их в том, что они недостаточно ревностно чтят память человека, которого 199 — пока еще не двести — лет назад вывезли из города на телеге, присыпали известью и наспех забросали землей, не укрепив на сирой могиле даже таблички с именем погребенного.

Дело вот в чем: мы прибыли в Вену как раз накануне очередного пышного юбилея, которыми так богат конец века и которые в Австрии, да и во всем мире принято отмечать с неимоверным усердием. Малютка Вольфганг Амадей глядел на нас отовсюду — с плакатов, транспарантов, эмблем. Стойка таможни была увешана ладными гирляндами его портретиков — кудлатый парик, ребячий задор. В такт льющимся из-под потолка чистым чарующим звукам «Дай руку мне, красотка» мы с Лавинией, обремененные ручной кладью, но не сбиваясь с ноги, дружно зашагали вдоль роскошных витрин к центральному залу. Чего только не было на этих витринах. Деликатесная «Моцарт» торговала пастилками «Моцарт» («сладкое завещание Амадея»), слоеными тортами «Моцарт», оливковым маслом «Царица ночи» и майонезом «Моцарт». Рядом, в парфюмерной, вы могли отовариться духами «Сераль»; у входа в коктейль-бар «Дон Жуан» кис шоколадный бюст композитора. До годовщины, собственно, оставалось еще месяца два, но уже сейчас не было никаких сомнений: двухсотлетие смерти Моцарта в январе 1991-го Вена встретит во всеоружии. Столь же трудно упрекнуть венцев и в том, что они пренебрегают нуждами тысяч и тысяч туристов — несмотря на скверные времена, возможные теракты, военную угрозу в Персидском заливе и неразбериху в СССР, их орды, как прежде, наводняли город Амадея, Иоганна, Людвига и Франца. Спустившись в зал выдачи багажа, где вился и гудел в поисках саквояжей, которые, будь западная цивилизация правильно устроена, обязаны были прилететь из Токио вместе с хозяевами, целый аэробус японцев, мы с Лавинией наткнулись на универсальный механизм европейской экономической интеграции — прелестный электроаппарат с подмигивающими кнопочками, нажми — и он охотно превратит твою валюту в любую другую: осовремененный полупроводниковый инвариант извечного обменного ритуала. «Смотри, Лавиния, машинка для денег!» — притормозил я. «Пойдем, лапа, дальше, это не про твою честь», «Да ты просто вытряхни все из кошелька, запихни сюда — конвертация начнется о-го-го. Фунты — в шиллинги, доллары — в злотые, японские иены — в чучмекские мурены».

Но, не успел я достать собственный кошелек, Лавиния потащила меня назад, сквозь рулады «Дай руку мне, красотка», и выставила на австрийский мороз. «Слушай сюда, Фрэнсис. Не стану ходить вокруг да около. Бюджет у нас не разгуляешься. И деньгами заведую лично я. Каждая лишняя трата для нас катастрофа. Поэтому отныне катастрофы я беру на себя. К банкам не приближайся, валютных автоматов избегай, обменные пункты выкинь из головы. Рылом не вышел. Я сама распоряжусь. Твоя забота — художественная форма и идейное содержание, не больше. Вот ими и займись. Если тебе чего захочется, ставь меня в известность. Чеки сохраняй, расходы записывай в блокнотик. Где тут автобусная остановка?» «Нас же двое, такси дешевле обойдется». «Нет, Фрэнсис! Ставлю тебе кол по телебухучету. Одна я поехала бы в такси. А с тобой — сяду в автобус».

Но машинка для денег преподала мне и другой урок: Вена — это город стремительных трансформаций. Едва автобус выехал на скоростное шоссе, бирюзовое небо мигом затянула черная тучища, сползшая с ближайших отрогов Альп, и столица миражей и подвохов занавесилась хрустально-бесплотным пологом мерцающего снега. По мановению волшебной палочки некоего зодчего четыре обшарпанных газгольдера у обочины прикинулись монументальными скульптурами в манере ар нуво. Мы въехали в город; в каждом квартале разыгрывалось новое архитектурное действо. Мрачная готика соседствовала с бодряческим югендштилем, бело-золотое барокко сверху вниз поглядывало на розовый постмодерн. Остроумие тягалось со здравомыслием. Справа над жилой застройкой возвышалось красное, остановленное на зиму колесо обозрения парка Пратер, слева — шпили и зазубренная драконья кровля кафедрального собора Св. Стефана. К собору-то мы и направились, сойдя с автобуса близ Рингштрассе — широкого бульвара, опоясывающего центр Вены; перетащили чемоданы на ту сторону и окунулись в царство тепла и уюта.

Родина вальсов и цукерторта до странности походила на Чикаго 20-х годов; чуть не всякий прохожий нес под мышкой скрипку в футляре. Со всех сторон наяривала музыка. В подворотнях топтались шарманщики с обезьянками; в переулках, закрытых для транспорта, стеной стояли струнные квартеты во фраках, лабающие Людвига, Франца, Иоганна Себастьяна и Густава, не говоря уж о Вольфганге Амадее. Мимо дребезжали ландо, под завязку набитые японцами, чьи круглые щеки выпирали из-за угластых фотоаппаратов. За каждым ландо тянулся трассирующий след лошадиного навоза — его густой запах органически вплетался в благовонную симфонию зимней Вены. У соблазнительных витрин кафе и деликатесных витал горький аромат кофе и приторный — горячих пирожных. А внутри этих кафе и деликатесных лакомились тортом со взбитыми сливками и кофе со взбитыми сливками взбитые сливки венской буржуазии.

«Ой, «Демель»! — воскликнула Лавиния, остановившись у какой-то нарядной кондитерской. — Тут собираются сливки тех сливок, что сняты с обыкновенных сливок. Зайдем-ка». «Что ж, Лавиния, пожалуй, зайдем». «Обалдеть, — промямлила Лавиния через минуту, роняя куски изо рта и широким жестом обводя здешнюю выставку физиономий. — Обожаю Вену, сил нет. Спасибо старперу Басло, я снова здесь». Подождав, пока она смахнет с губ крошки, я задал вопрос, мучивший меня с того момента, как Лавиния появилась в дальнем конце самолетного салона. «Послушай, — небрежно сказал я, — а где ты собираешься ночевать?» «Пршу прщенья? — она наконец утерлась. — Ночевать? А, ночевать! В «Отеле де Франс» на Шоттенринг. Престижное, доложу тебе, местечко». Я вынул из кармана пластиковый бумажник, который Лавиния вручила мне вечером у Роз, и с видом простака открыл нужное отделение: «Надо же, а моя гостиница иначе называется, «Отель фон Трапп». «Угу, это, по-моему, в пригороде, за дворцом Бельведер. В Вене сейчас яблоку негде упасть. Оперный сезон, сам понимаешь». «Понимаю, понимаю», — с немалым облегчением заверил я.



Поделиться книгой:

На главную
Назад