Он отошел за папиросами. Я повернулся к Гоге — пристально глянул ему в глаза. Мне казалось, что Гога будет насмехаться, иронизовать надо мною. И ждал этого — с каким — то даже вызовом. Но нет; вид у него был не насмешливый, а скорее, грустный.
— Сколько же у тебя наличных? — спросил он тихо.
— Мало, брат, — пробормотал я, — пара копеек всего. Эх, да что…
— Ну, так держи! — Он торопливыми пальцами расстегнул тужурку. — Я кое — чего подшиб, подработал. Не знаю, то ли, наконец, фарту набрался, то ли рука начала привыкать, но нынешний вечер был удачным. Мы с Ноздрей, часа два назад, приличного фрайера накололи. Жирный достался сазан, наваристый… Грошей правда, оказалось не густо, но зато среди багажа попался чемоданчик — небольшой такой, плоскинький уголок, — с чем, как ты думаешь? С серебром! Всякие там ложечки, вилочки, то да се…
Сообщая все это обычной, бойкой своей скороговорочкой, Гога — одновременно — рылся в карманах пиджака, вытаскивал мятые бумажки, разглаживал их в ладонях.
— Вот, держи! — Он сунул деньги мне в руку. — Долг платежом красен… Тут три сотни. Мало, конечно, смех, но — на первый случай.
— А кстати, — спросил я, пряча бумажки, — где сейчас Ноздря?
— Отвалил, — сказал Гога, — поволокся к фарцовщикам — искать покупателя.
— Послушай-ка… — Я запнулся на миг. — Ты Ноздре не говори. Не стоит… ладно?
— О чем это ты? — сказал Гога. И потом: — Ах, вот что… вообще-то, ты прав, пожалуй. Трепаться — зачем?
И он мигнул, понимающе.
Вернулся Иван. Вскрыл пачку «Беломор-канала». Щелкнул ногтем по донышку; выскочили три папироски. Одну он сейчас же ухватил зубом, зажал в углу рта. Две других предложил нам. Мы задымили. И погодя, Иван сказал, задумчиво покусывая папиросный мундштук:
— Н-да. Положение твое действительно тухлое. Но что-то делать надо, так оставлять нельзя. Пропадешь. Скажи-ка… — Он опустил на плечо мне тяжелую свою лапу. — Только честно, браток: хочешь со мной — в экспедицию?
— Хочу, — ответил я радостно. — Мне теперь все равно куда, лишь бы была работа.
— Значит, согласен, — протяжно проговорил Иван, хорошо… — Он поморщился, чмокнул губами.
Тогда вот что. Я здесь как раз с начальником, с завхозом экспедиции. Приехали кое-какие грузы получать. Он мужик толковый, свойский. Бывший майор, фронтовик, с ним можно поладить… Идем-ка к нему! Объяснишь ему все, расскажешь, авось он и согласится зачислить тебя в наш отряд.
ЗЕМЛЯ ЛЕГЕНД И ТАЙН
Экспедиция, в которую я попал, была большой, комплексной; она занималась не только археологическими раскопками, но также и этнографическими исследованиями. В сущности, основной ее задачей было изучение тех путей, по которым шла колонизация русскими полярной этой части материка.
История освоения великих азиатских рек Оби и Енисея любопытна и несколько необычна. Необычна хотя бы уже потому, что по рекам этим землепроходцы двигались не сверху вниз, не по течению (не так, скажем, как Ермак по Иртышу, или Франциско де Орельяно — по Амазонке), а наоборот — снизу вверх, поднимаясь от устья к истокам. Этому есть свои причины. Дело в том, что колонизация здесь шла в основном из Архангельска — вдоль побережий северных морей. Издавна и упорно стремились новгородские поморы на Восток и к началу XVII столетия (в этом именно веке началось широкое освоение всей центральной и восточной Сибири) успели уже основательно исследовать обьское устье. Место это интересовало их не зря, не случайно. Именно там находилось знаменитое Лукоморье, то самое, о котором издревле рассказывались необычные вещи…
"Суть горы, зайдуче луку моря", — так, например, начинается одно из сказаний Первоначальной летописи, посвященное тайнам и чудесам Лукоморья…
"Суть горы зайдуче луку моря…" Лука эта образуется в низовьях Оби, в том месте, где желтоватые, медленные воды ее сливаются с бурной и пенистой рекой Таз. Местность эта труднопроходимая, поросшая дикой тайгой. По древним преданиям, некогда здесь обитало таинственное племя мангомзи.[1] Мангомзи жили якобы в каких-то тайных пещерах, сплошь осыпанных драгоценными каменьями; в таких пещерах, где стены были алмазными, а своды — из яшмы, рубинов и горного хрусталя. И где-то в самом сердце Лукоморья, в темных недрах его, таилось капище туземцев; они приходили туда поклоняться своему идолу — откованному из чистого золота (в летописях идол этот называется "Золотой Бабой"), и приносили сказочные дары. И это все — золотая эта Баба и сокровища пещер — все казалось тогда реальным, истинным; легенды о Лукоморье ходили по северу с незапамятных времен, достигали даже Европы. Над пустынными скалами обской губы как бы растекалось, маня, золотое сияние, мерцали и брезжили отблески драгоценных камней. И волновали многих. И упорно влекли к себе…
Первыми достигли желанных мест холмогорские поморы во главе с казаком Левкой Шубиным. Золотой Бабы они не обнаружили, но все же осели здесь, освоились. И вскоре вблизи Лукоморья возник городок Мангазея. Постепенно он разросся и к середине XVII века превратился в крупнейший полярный торгово-промышленный центр. У причалов Мангазейского порта швартовались корабли из Ганзы и Англии, из Голландии и Скандинавских стран. Отсюда в Россию доставлялись европейские ткани, оружие, пряности, а в Европу уходило "мягкое золото" — меха.
Затем для Мангазеи наступили черные дни. Указом государя северные моря были закрыты для иностранцев. Город захирел, постепенно пришел в запустение. Начались пожары, голод, мор. Именно тогда-то и двинулись ватаги землепроходцев вверх по Оби — и дальше на восток, к берегам Енисея.
Енисей был также овеян легендами, драгоценные сполохи, отблески золота, мерцали и над ним… Казаки хлынули туда мощной волной. И всюду, где они проходили, возникали остроги, поселения, многолюдные станы, превратившиеся затем в традиционные таежные станки.
Первым крупным поселением в низовьях Енисея был Туруханский острог (его называли когда-то новой Мангазеей). Но подражание — как это всегда бывает — оказалось слабее оригинала. Былого богатства и могущества уже не было — и люди двинулись дальше по реке. С течением времени центром колонизации стал здесь город Енисейск. Расположенный в среднем течении Енисея, неподалеку от полярного круга, город этот поначалу славился пушными промыслами… На древнем гербе его не случайно значится фигурка соболя! И поныне еще самыми дорогими в России считаются соболя так называемого "Енисейского кряжа". Но подлинного, небывалого расцвета достиг этот город, когда в его окрестностях было обнаружено золото.
Случилось это в середине минувшего века; золотая лихорадка, начавшаяся тогда, потрясла всю Сибирь. Да что Сибирь — всю Россию! По масштабам она не уступала Клондайкской. Богатейшие золотоносные пласты — как выяснилось — лежали здесь повсюду. Казалось, земля эта вся насквозь пропитана драгоценным металлом… Так, в конце концов, нашли свое воплощение древние предания и легенды!
Золотой мираж отражал вполне реальную суть.
Подробнее о Енисейске я еще расскажу, речь о нем впереди. А пока вернемся к нашей теме — к жизни моей на севере, в экспедиции. За время работы в ней я побывал на Обской губе и в низовьях Енисея, исходил тунгусскую тайгу и вдоволь побродил по водоразделу, по тем местам, где берут свое начало реки Таз, Курейка и Туруханка.
Впервые тогда открылся мне мир тайги — таинственный, красочный, своеобразный. Проведя весь свой срок на Севере, я все-таки не знал его по-настоящему. Мне доводилось наблюдать его лишь в качестве арестанта, в основном, сквозь колючую проволоку. Теперь, наконец, я соприкоснулся с ним вплотную.
Соприкоснулся — и заболел той особой болезнью, которую хорошо знают северяне, лесные бродяги, охотники, полярные моряки. Называется она "заболевание Севером". Излечиться от этой болезни трудно. Тот, кто вкусил хоть однажды горечь ночлежного дымка, запах снега и полярную свежесть ветра, настоянного на смолах, — кто попробовал смоляной этот, хвойный, головокружительный настой, тот отравлен навсегда, навечно! Север уже не отпустит, не даст избавления; он будет упорно вторгаться в мысли и сны, и властный зов его станет преследовать повсюду…
Вот и меня он преследует неотрывно. И сейчас я тоже слышу этот зов. И смежаю глаза и снова вижу тайгу — буреломы, распадки, пенные перекаты рек. Ветер странствий хлещет мне в лицо. И опять возникают передо мною дороги далекой моей молодости, лесные перекрестки и любопытные встречи.
Встреч было много. И были они различны. Мне вспоминается сейчас одно из самых первых моих лесных приключений.
ТРЕВОЖНЫЙ НОЧЛЕГ
У костра, в заснеженном ельнике, сидел человек; он был жилист, узколиц, темноволос. Из-под шапки, пересекая бровь, спадала путаная прядь, глаза запухли от едкого дыма.
Он сидел, ссутулясь, подтянув колени к подбородку — думал. Клубилась мгла вокруг; от пламени, от пляшущего света она казалась непроницаемой. Шатались в зарослях тени, подрагивала хвоя, пронизанная ветром, и при каждом шорохе темноволосый оборачивался, пытливо вглядывался в тайгу. "Глухомань, — думал он — буреломы, темные места. Черт его знает, кто тут может бродить — зверье, или люди"…
"Люди! — эта мысль не утешила его, нет. — Люди, они тоже разные. Узнает кто-нибудь, догадается — и все. Кончики. Тогда не выберешься".
Он помрачнел, отворил «меховую тужурку и осторожно потрогал внутренний туго набитый карман; он сделал это невольно — рука сама потянулась к пакету.
Плотный, перевитый шпагатом пакет оттягивал карман и упруго похрустывал в пальцах.
— Нет, — вздохнул, запахиваясь, темноволосый, — уж лучше без людей, без приключений!
Он осмотрелся, позевывая. Швырнул хворостину в огонь; шипя и щелкая, взлетели искры — высветили кроны и засеяли снег, и темнота отпрянула на мгновение, а потом загустела, надвинулась, хлынула в глаза.
И в этот момент невдалеке возникли медленные шаги.
Темноволосый поспешно нашарил ружье, положил его на колени и так — напрягшись и оцепенев — сидел какое-то время.
Шаги приближались, они звучали мерно и отчетливо. Было слышно, как под подошвами крошится наст. Снежный шелест, сухое поскрипывание сучьев — все это ширилось и нарастало… Затем из чащи появилась громоздкая фигура в мохнатых унтах и заиндевелом ватнике; на плечах незнакомца висела полевая брезентовая сумка, и придерживая ее ладонью, он сказал сиповатым, застуженным баском:
— Привет! Принимай гостей.
— Привет, — отозвался темноволосый, — грейтесь…
И сейчас же он насупился, распрямился, насторожась:
— Вы сказали — гостей? Это как же… Разве вы не один?
— Нет, один.
Незнакомец подошел к костру, и свет упал на его лицо — скуластое, крупное, поросшее жесткой щетиной. Брови его и ресницы, и глубокие складки у рта — все было густо опушено морозцем. Он утерся — засопел, зорко глянул из-под бровей:
— Один. А что такое?
— Ничего. Просто — поинтересовался.
— Ну, а ты, — помедлив, спросил человек в унтах, — один здесь?
— Д-да…
— Ага! Ну вот и ладно!
Незнакомец уселся, покряхтывая. Подышал в ладони, простер их над мигающими углями.
— На пару веселей будет, способней, верно я говорю?
— Пожалуй…
"Странный какой-то тип, — тоскливо размышлял темноволосый. — Телогреечка старая, засаленная, а унты новые — такие обычно летчики носят. Кто ж он есть на самом — то деле? Заросший, мрачный. И без ружья — это тоже странно. Ночью в тайге нормальные люди не ходят безоружными… Хотя, с другой стороны, для меня же лучше — спокойней."
Он сказал:
— Что ж, давайте знакомиться! — Привстал, раздвинул губы в улыбочке: — Михаил.
— Очень приятно, — прогудел человек в унтах. — Скрипицын! — Крепко, коротко стиснул руку Михаила, оглядел его сощурясь, ощупал взглядом лицо, пушистый, в пестрых разводах шарф… "Залетный, — подумал он, — и настороженный какой-то. Поди разберись, чем ты тут дышишь?"
— Далеко направляешься? — спросил он погодя.
— Нет… а вы?
— Что — я?
— Далеко?
— Да как сказать, — задумчиво поднял брови Скрипицын. — Здесь любой конец неблизкий… Тайга!
— Он моргнул глазом. — Ты эти места хорошо знаешь?
— Не особенно. Так, в общих чертах.
— Недавно только прибыл?
— А что? — сказал, кривя губы, Михаил, — заметно?
— Конечно.
— Это — почему же?
— Да вообще. — Скрипицын неопределенно пошевелил пальцами. — Больно уж вид у тебя такой. Этот шарфик, то — се…
И он неожиданно качнулся к Михаилу и цепко ухватил его за край шарфа.
Широкая его пятерня лежала на отвороте михаиловой тужурки — на самой груди — плотно лежала и тяжело и, чувствуя эту тяжесть, Михаил отшатнулся резко.
— Да не бойся, — лениво, затягивая слова, сказал Скрипицын.
— А я и не боюсь! — Михаил по-прежнему держал на коленях двустволку, легонько оглаживал затвор. — Чего мне бояться-то?
— Тоже верно, — сказал Скрипицын. — Нечего. В том и суть.
Он умолк внезапно. Челюсти его сжались. Зрачки дрогнули и застыли, и там, в глубине их, увидел Михаил отражение ночи; они смотрели мимо него, поверх, в морозную тьму.
Михаил поворотился. И побледнел — ему стало страшно. Близко, почти вплотную, стоял за его спиною приземистый, бородатый мужик. Шаткие отблески пламени лежали на броднях и овчинном его полушубке, и тускло окрашивали ствол дробовика.
Он возник здесь бесшумно — Михаил не слышал его шагов, и это было непостижимо и страшно. Казалось, он все это время таился где-то рядом, вблизи костра.
"Конец, — решил Михаил, — подловили все-таки. Подпасли. Они на пару работают — это ясно. Что же делать, о черт, что же теперь делать?"
Было недолгое молчание. Затем старик сказал, сбрасывая с плеч вещевой увесистый мешок:
— Чтой-то вы, ребята, приуныли? И костер у вас тухлый, ай-ай! Один дым…
Неторопливо, усталым движением расстегнул он полушубок. Опустился на корточки. Разворошил забитую снегом бороду.
— Костер — это верно, — отозвался Скрипицын, — плоховат… Заболтались мы тут! — Он натянул рукавицы, грузно двинулся в темноту. — Пойти, что ли, хворосту подсобрать…
— Ты сумку — то скинь, — посоветовал старик. — Оставь здесь — сподручнее будет.
— Что-о? — Скрипицын остановился и сейчас же лицо его затвердело, оскалилось. — Сумку?
Он стоял вполоборота (была видна опущенная бровь, желвачок на щеке, угол твердого рта), и глянув на него, Михаил подумал с облегчением: "Нет, эти двое не знакомы! Он сам чего-то боится… Только вот — чего?"
Скрипицын спросил — негромко и сумрачно:
— При чем здесь сумка? Ну?
— Да Бог с тобой. — Старик усмехнулся, пожимая плечами. — Иди, коли хошь, с ней — дело твое. — Развязал котомку, извлек из нее котелок, привстал, зачерпнул снежку.
— Иди, давай, топай, — ташши дрова! Кипятком хоть побалуемся.
Потом они пили чай. Потом укладывались угрюмо — ладили поздний свой ночлег, разгребали мусор, стлали пухлую хвою.
Костер полыхал теперь высоко и ровно — без дыма. Ветер ослаб, и над сонными путниками, над остриями черных елей обнажилось небо; оно полно было блеска и холода.
— Стужей пахнет, — сказал Скрипицын. — К утру градусов на сорок завернет — не менее того… Н-ну ладно. — Он завозился, уминая подстилку. Улегся. Протянул подошвы к огню. Телогрейка его задралась, приоткрылась и оттуда — из-под полы — выглянула кобура пистолета.