— Знаю, — отмахнулся я. — И все-таки…
— Ну, посмотрим, — сказал Ноздря.
Опохмелясь и наевшись, я как-то вдруг приободрился, исполнился сил. И разгоряченный, охваченный гордыней, сказал, подбоченясь, небрежно раскидываясь на стуле:
— Да, да. Посмотрим! Я, кстати, собираюсь нынче утром зайти в здешний Союз Писателей. Хотите, чижики, — со мной?
— Хотим, — дружно согласились чижики.
— Ну, вот и ладно, — кивнул я, — выпьем за мою удачу! — И щелкнув пальцами, подозвал официантку:
— Еще по сто граммов каждому!
И потом — поворотясь к приятелям — добавил высокомерно:
— Только уговор: не суетиться, не шкодить! Вести себя пристойно. Все-таки надо понимать — куда идем!
Вскоре мы уже шагали по шумным, залитым январским солнцем, улицам города. Адрес удалось отыскать легко; его сообщили нам в первом же книжном киоске. И пока мы шли, продираясь сквозь людскую толчею, я перебирал в памяти те самые стихи, которые должны были быть отосланы в Красноярск Левицким. В тетрадке, оставленной у него, записано было немало! Там имелись (это мне помнилось отчетливо) тексты некоторых моих песен, а также — короткие пейзажные зарисовки, лирические миниатюры… Блатные и лагерные песни, как я понимал, пригодиться в данном случае не могли. Да и вряд ли их кто-нибудь смог бы здесь по-настоящему понять! Зато миниатюры годились для печати бесспорно. И я со вкусом повторял их мысленно, бормотал про себя: "В ночь росой обрызгана трава. Плачет рысь, да ухает сова. Свет зарниц загадочный и зыбкий. А меж хвойных лап такая мгла! Очень просто ночью, по ошибке, прикурить от вспышки рысьих глаз!" Вообще, если говорить о колорите, то в стихах моих преобладал, в основном, — ночной, какой-то тревожный… Я раньше не обращал на все это внимания. И теперь вдруг забеспокоился: а не помешает ли это? Не покажутся ли кому-нибудь стихи мои чересчур уж мрачными? В самом деле: какую вещь ни возьми — всюду та же палитра, одно освещение: "Слышишь? Козодой трубит в трубу. Наступает вечер, как солдат, — серый и зеленый, и во лбу у него — полярная звезда. И трубит, и в сумрачном дыму, плачет козодой среди чащобы… Он — поэт! Иначе для чего бы при луне всю ночь не спать ему?" Или вот такое, например, стихотворение; вроде бы уж не ночное, рассветное, но все равно, окрашенное в пасмурные тона: "Пролилось в распадок глухоманный молоко таежного тумана. На востоке звездочка слиняла. Сыростью пропахли зеленя. Ты навек, Сибирь, околдовала белыми туманами меня!"
А все-таки это неплохо звучит, — думал я. "Молоко таежного тумана". Или: "прикурить от вспышки рысьих глаз". Неужели они там, черт возьми, не оценят? Нет, не может быть — должны оценить, должны! Невольно предался я сладким мечтам, воображая, как все это будет, как произойдет… Вот я вхожу, представляюсь. Услышав мое имя, местные знаменитости тотчас обступают меня, цитируют мои вирши и дивятся: откуда он взялся, такой талантливый парень из народа?
Главного их начальника, руководителя здешнего Союза, я уже, кстати, знал. Имя его было — Сергей Сартаков. Еще будучи в заключении, на Севере, я однажды разыскал в лагерной библиотеке его роман "Хребты Саянские". Прочел и, признаться, огорчился. Три огромные книги романа посвящены были партийной борьбе в предреволюционной Сибири; они показались мне на редкость скучны и безмерно затянуты. Но, может быть, подумал я тогда же, слаб не роман — слаб я сам; очевидно, я просто еще не созрел для настоящей, большой, серьезной литературы! Встреча с Сартаковым представлялась мне так. Литературный этот босс пожимает мне руку, произносит всякие лестные слова и затем — со вздохом удовлетворения — предлагает мне свое кресло. Наконец — то можно уйти на покой; пришла достойная творческая смена!.. Ну, насчет кресла я, конечно, переборщил, и если и думал так — то с юмором. Но все же будущее рисовалось мне в радужных тонах. И твердо веруя в него, я с сожалением покосился на моих спутников: понимают ли они, дети природы, что происходит? Чувствуют ли — с кем сейчас идут?
Гога мелко семенил, ссутулясь, вобрав голову в плечи. Воротник его тужурки был поднят, шапка низко надвинута на глаза, — виден был только острый, пошмыгивающий носик, с повисшей на конце его капелькой. Товарищ его, наоборот, шагал размашисто, отворив телогрейку, бойко поглядывая по сторонам. Лицо у него было своеобразное: выпуклые надбровные дуги, обезьяньи, широко разверстые ноздри, большая, мясистая, розовая пасть.
Н-да, с такими личиками при дневном свете появляться рискованно, — отметил я машинально. — Зачем я, дурак, потащил их с собой? Представляю, какой будет переполох в Союзе, если я завалюсь туда с этим зверинцем…
Гога внезапно сказал, останавливаясь на углу:
— Слушай-ка, а нас, вообще-то, пустят туда?
— Н-не знаю, право, — замялся я. — Не представляю — какие тут порядки? Конечно, организация это строгая, официальная…
— А и верно, — встрепенулся Ноздря. — Это ведь контора! — Он наморщился в сомнении. — А я, брат, не люблю в конторах ошиваться… Давай-ка мы лучше на улице подождем. — Он посмотрел на меня. — Ась?
— Что ж, ладно, — отозвался я с видимым облегчением. — Побудьте где-нибудь поблизости. — Я указал на ближайший подъезд. — Ну, хотя бы вот здесь. В затишке.
— Ты ведь недолго будешь? — поинтересовался, закуривая, Ноздря.
— Да нет — небрежно отмахнулся я. — Ну, познакомимся, конечно, обнюхаемся — для начала… Мне главное выяснить: как там мои стихи? Может, их уже к печати готовят… Эх, братцы. — Я широко улыбнулся, не в силах сдержать распирающей меня радости. — Если это так, ох и гульнем же мы, ох и гульнем!
— Само собой, — сказал Ноздря. — Дело святое. Тебе, небось, сразу же и гроши отвалят…
— Вероятно, — сказал я, — вероятно. А почему бы и нет?
Я, между прочим, был в ту пору настолько наивен, что даже не знал, как, собственно, платят поэтам? Как это вообще делается? Где и при каких обстоятельствах получают они гонорары? Весьма возможно, что так оно и происходит: автор является в писательскую свою контору — и с ходу получает пачку ассигнаций; легко и безболезненно набивает мошну…
Стало быть, мы ждем, — кинул Гога. И засеменил к подъезду. И уже оттуда, из полумрака, махнул мне рукой. — Иди, давай! Хватай фортуну за вымя!
"НЕ ХОТИТЕ ЛИ ПОСОСАТЬ"
"Красноярское отделение Союза писателей РСФСР", — как значилось на табличке, приколоченной к воротам дома, — помещалось во дворе, во внутреннем строении, на третьем этаже. Я взлетел по лестнице одним махом, как на крыльях. И вдруг на какое-то мгновение ослаб, заробел. Я и сам не понимал — чего я испугался? Но, честное слово, если бы на улице меня не ждали приятели — я бы тотчас сбежал, ретировался незаметно… Однако отступать было уже нельзя! И весь напрягшись, и задержав дыхание (как если бы я собрался нырять в ледяную воду), я приблизился к двери и постучал.
На стук сейчас же отозвался высокий, резкий женский голос. «Войдите», — прокричала женщина. Я толкнул дверь, вошел в просторную светлую комнату и увидел сидящего за столом человека в мышином костюмчике — пожилого, заметно лысеющего, с одутловатым, благообразным лицом.
Никакой женщины здесь не было; голос принадлежал ему. И странным этим, тонким голосом, он сказал — поигрывая карандашом:
— Слушаю вас.
— Здравствуйте. — Я перевел дух. Снял шапку — скомкал ее в руке. — Извините. Мне нужен Союз Писателей… Это здесь?
— Да, да, — подтвердил он. — У вас какое-нибудь дело?
— Видите ли, — проговорил я нерешительно, — конкретного дела у меня, собственно говоря, нету… Просто — зашел… Хотел познакомиться… Ну, и заодно выяснить: получили ли вы мои стихи?
— Стихи? — Он поднял брови. — Вы поэт?
— В общем, да, — ответил я. И потупился застенчиво. — В какой-то мере…
— В какой же мере?
— Ну, вообще. Пишу… Подвизаюсь, так сказать.
— А простите, — ваша фамилия?
Я назвал себя. И посмотрел на него испытующе. К моему удивлению, никакой реакции не последовало; серенький этот человек держался невозмутимо, спокойно, чересчур спокойно! Лицо его выражало вежливую скуку — и только. Тогда я добавил медленно:
— Стихи были посланы вам, примерно, полгода тому назад. С севера — из Ермакова.
— Ах, с севера, — протянул он, оживившись, — да, да, да. Из Ермакова? Припоминаю.
Он указал полусогнутой ладонью на стул.
— Садитесь, пожалуйста.
— Да нет, — замялся я, — спасибо. Постою.
— Садитесь, — сказал он настойчиво. И сощурился — собрал у глаз лучистые морщинки. — Или, может быть, вам уж так сидеть надоело, что и думать об этом тошно? Ничего, не стесняйтесь. Я все понимаю.
И потом — когда я уселся:
— В Ермакове, если я не ошибаюсь, находится управление 503 стройки…
— Ну, в Ермакове не только управление, — пожал я плечами, — не только. Поселок огромный, жителей много. К лагерной стройке имеют отношение далеко не все.
— Но вы-то ведь имели? — Крошечные белесые глазки его уперлись в меня — обшарили с головы до ног и прикрылись бровями. — Были именно там, ведь так?
Вот этого вопроса я боялся больше всего. Мне вовсе не хотелось представать перед писателями в качестве бывшего зэка. Черт возьми, — подумал я тоскливо, — неужто он все знает? Ах, как это некстати. Но откуда он мог узнать? Каким образом? Или просто — догадывается? Машинально — досадливым жестом — провел я ладонью по голове. И тотчас отдернул руку. Голова была колючая, коротко стриженная, типично арестантская; я совсем забыл об этом!
Ну, конечно, — понял я, — конечно. Любой дурак догадается. Из Ермакова, да еще с такой прической — кем же я могу быть?!
После короткого молчания я сказал — с трудно сдерживаемым вздохом:
— В общем, да. Как вы правильно подметили, я оттуда. Со стройки. Но теперь все кончено, я освобожден, начинаю новую жизнь и хочу всерьез заняться литературой.
— Что ж, намерения ваши похвальны, — проговорил он рассеянно, вертя в пальцах карандаш, постукивая им о край стола. — Похвальны. Но это, так сказать, — в перспективе. А конкретно, что вы намерены делать? Чем заняться? Где жить?
Он подался ко мне — простер руку.
— У вас, вероятно, имеется при себе какой-нибудь документ, справка об освобождении…
Я почувствовал внезапное раздражение. И глуша его, сдерживаясь, изобразил на лице своем небрежную светскую улыбочку:
— Справочка имеется — как же иначе! Но вы…пардон… вы кем же тут работаете?
— Ответственным секретарем отделения, — сказал он, озаряясь ответной улыбкой. — Мое имя — Сергей Сартаков!
Я был искренне удивлен; писателей я представлял себе иначе! Творческая работа никак — в моем воображении — не сочеталась, не увязывалась с подобным обликом.
— Сергей Сартаков, — пробормотал я, — ну, как же, как же! Знаю. Читал. Так вот вы какой…
— Где же вы меня читали, — поинтересовался он, — там, на севере?
— Там.
— А где вы, кстати, были — на каком участке? — спросил он, выказывая пугающую осведомленность, на 18-ом километре, под Игаркой, в самом Ермакове? Простертая его рука по-прежнему лежала на столе — ладонью вверх. И задав этот вопрос, он сложил пальцы щепотью — пошевелил ими выразительно:
— Все-таки, позвольте взглянуть…
Я извлек из кармана и протянул ему справку. Он прочитал ее внимательно. И потом — судя по пробежке глаз — еще раз. И аккуратно сложив бумажку, вернул ее мне со словами:
— Стало быть, место поселения у вас — в Хакассии… Так вот, мой вам совет: не задерживайтесь здесь, не болтайтесь попусту! Отбывайте в Абакан и устраивайтесь там где-нибудь. Человек вы молодой, энергичный, физически крепкий; трудности для вас нипочем. Если уж вы хотите начинать новую жизнь, так начинать ее надо по правилам, чтоб все было в порядке, в полном соответствии с законом! Работайте, становитесь на ноги. А литература от вас не уйдет. Она подождет — литература… Между прочим, в Абакане имеется областное книжное издательство, своя пресса, местное отделение ССП. Словом, все, что нужно для вас! Поработайте, обживитесь, а потом свяжитесь с тамошними товарищами — они, я полагаю, поддержат.
В этот момент гулко хлопнула входная дверь. На пороге возникла рослая, румянолицая женщина в платке и плюшевой шубке. Сартаков сейчас же прервал монолог и поворотился к ней, поджимая губы.
— Долгонько. — Он коротко глянул на ручные часы. — Долгонько… Уже четверть двенадцатого! Это что же — до сих пор совещание тянулось?
— Да почти что так, — отозвалась женщина, — сами, небось, знаете, как бывает в редакциях! Я уж замаялась, ждавши. Ну, а после, по пути, в магазин заглянула. Там тюль выбросили…
— Но с главным-то, все же поговорила?
— Ага, — кивнула она, разматывая платок. — Он сказал, что материал еще в наборе; как только будут гранки — зайдет с ними сам.
Голос у нее был низкий, густой, слегка отдающий в хрип и, в сущности, — совсем не женский. И прислушиваясь к их разговору, я подумал, что не худо было бы им поменяться друг с другом голосами; произошла, видимо, какая — то путаница, неувязка…
— Значит, зайдет сам, — задумчиво протянул Сартаков. — Ладно.
Он придвинул настольный блокнот, что-то чиркнул там карандашиком. И посмотрел на меня уже отчужденно, размышляя о чем-то дальнем, своем.
Беседа закончилась; пора было прощаться. Поерзав на стуле, я сказал:
— Как же, все-таки, обстоят дела с моими стихами? Вы получили их?
— Что? — Он шевельнул бровями. — Стихи? Ах, да… Стихи… Получил, да, да. Только вот не знаю где они… Дело это давнее, а хлопот у меня — выше головы.
— Но каково ваше мнение — вот, что мне интересно! Если вы, конечно, прочли их…
— Я, видите ли, сам рукописи почти не читаю и авторов не консультирую, — пояснил он доверительно, — некогда. Для этого у нас имеются специально назначенные товарищи. — Он поморщился, потер пальцами лоб. — Кому-то я, по-моему, их давал… Но — кому?
Он поискал глазами секретаршу (она копошилась в шкафу — перебирала объемистые газетные подшивки) и затем спросил высоким своим, жиденьким голосом:
— Кому мы давали стихи Демина — не помнишь? Ну, те, что были присланы из поселка Ермаково — в прошлом году, кажется, весной?
— А никому, — последовал быстрый ответ.
— То есть, как — никому?
— Так… Вы же сами вложили их в папку для макулатуры.
— Не может быть. — Он слегка смутился. — Какая-то ошибка получилась… Ну, ладно. А папка эта где?
— Сожгли, — густо сказала секретарша, — как всегда. Сами знаете, куда мы макулатуру деваем… В печку!
— Ай-яй, — пробормотал Сартаков, — вот незадача! — Он обращался ко мне — но глаз его я теперь не видел; они ускользали, прятались. — Вы уж извините… Сам не пойму, как это получилось! Вероятно, в спешке вложил не туда — а они, видите, поторопились…
Я поднялся, стиснув зубы, медленно достал пачку папирос. Вскрыл ее с треском. Нащупал папироску неверными прыгающими пальцами.
— А вот курить здесь, уважаемый, нельзя, — ласково сказал Сартаков. — Не терплю табачного дыма. И сам не курю и другим не советую. Курево — яд. Да, да. Гораздо лучше — вот это!
С ловкостью фокусника извлек он откуда-то жестяную коробочку с монпансье, щелкнул ногтем по крышке; открыл ее и, достав конфету, бросил в рот.
Затем — радушным движением — протянул коробочку мне:
— Не хотите ли пососать?
— Нет, — сказал я, не разжимая зубов, — нет, мерси. Не люблю сосать… Предпочитаю яд.
ВНЕ ЗАКОНА
Я вышел из ворот, остановился, закуривая. И сейчас же ко мне придвинулись Ноздря и Гога.
— Ну, что? Как? — заторопились они, перебивая друг друга, — как приняли?
— Нормально, — усмехнулся я, пожимая плечами. — Как положено…