Гонсер был истинный харцер.[6] Кому-то нужно им быть. Василь сидел на корточках у огня и бездумно грел руки. Малыш вышел, и я последовал за ним: не переношу этого харцерского громогласного ликования.
Было тепло. Прямо как в марте. Наверху, над нами, на стволах буков играли серебристые отблески. На склоне за рекой ярусами высились пихты, лишь иногда просвечивали ели, и только на самом верху на фоне неба чуть вырисовывались черные обнаженные кроны. Долина была совершенно плоская, кое-где на ней росли купы кустарника и одичавшие, мохнатые от мха яблони. Мы обогнули хижину и двинули в сторону реки, а потом пошли вверх по течению, пока не оказались перед глубоким многометровым обрывом, преградившим нам дорогу. Река завладела узкой полоской земли и прижалась к вертикальной стене из огромных скальных глыб. Из трещин вырастали тонкие побеги грабов. Несколькими метрами дальше виднелось нечто наподобие тропки – узенькая полка, прилепившаяся к стене. Сейчас вода в реке была темно-зеленая и прозрачная. Большущие вырванные из стены глыбы образовали небольшой водопад. Прыгая по ним, можно было перебраться на другую сторону. Что мы и сделали. Тот берег был низкий и поросший ольхой. Малыш кивнул в сторону ольшаника:
– Что-то там происходит.
Мы пошли туда и через минуту увидели между черными деревьями стаю ворон и воронов.
– Падаль, – пробормотал Малыш.
При нашем приближении птицы взлетели и с карканьем закружились над нами.
Это была лань. Верней, скелет лани, бело-розовая хаотическая конструкция. Клочья бурой шерсти, разбросанные на снегу, создавали ощущение какого-то омерзительного неряшества.
– Она не сама подохла, – сказал Малыш. – Что-то, видно, с ней случилось.
Он поддел носком скелет, пытаясь перевернуть его.
– И вовсе не птицы ее так обожрали. Птица ногу не унесет. Видишь?
Действительно, одной задней ноги не было.
А потом мы увидели, что передняя сломана сразу под коленом.
– Наверно, волки. Видимо, они гнали ее на этот обрыв. Она прыгнула, сломала ногу, и тут они ее и прикончили. Такую кость ни одному зверю не перегрызть.
Мы пошли обратно, а вороны и вороны только этого и ждали. Они взлетели с деревьев и, каркая, опустились на место пиршества. Я обернулся, намереваясь чем-нибудь кинуть в них, и в тот же миг увидел среди них птицу, белую как снег. То был большущий, больше их всех, белый ворон. Он слетел последним, опустился в середину стаи и исчез в ней. Несколько птиц вспорхнули, освобождая ему место. Я мог бы поклясться, что на миг его клюв блеснул на солнце. Я глянул на Малыша. Он смотрел в ту же сторону и щурил глаза.
– Ты видел? Видел то же, что и я?
– Что-то видел. Но полной уверенности нет, – неспешно произнес он, не сводя глаз со стаи.
Мы повернули обратно. С возмущенным карканьем птицы взлетели. Черное их облако рассеялось в темных кронах деревьев.
– Малыш, а сейчас?
– Сейчас нет.
– Но ведь не может так быть, что это нам примерещилось.
– Если двум людям одновременно видится то же самое, это означает, что оно действительно существует.
– Галлюцинации не заразны. Скажи, что ты видел?
– Птицу. Белую. Но здесь не водятся белые птицы таких размеров. А она была совершенно белая. Ни единого пятнышка, ни одного темного перышка…
– У нее блестящий клюв, но, может, это был отблеск солнца, – прервал его я.
– Этого я не заметил. Она была белая как снег. И большая. Ворон. Corvus corax. Всеядный. Не каркает. Каркают вороны. Вполне возможно, это просто альбинос. Но остальные птицы тогда заклевали бы его или прогнали… если только он не самый сильный среди них… Corvus corax albus. Не будем никому про это рассказывать, ладно?
У Малыша иногда возникали странные идеи. Впрочем, у нас у всех в последнее время возникали странные идеи. Он опередил мой вопрос.
– Понимаешь, мозг Василя последнее время работает, как мозг суеверной бабы.
Но мозг Василя вовсе не работал, как у суеверной бабы. Его можно было заподозрить в чем угодно, но только не в суеверии. Малыш говорил о себе. В конце концов, он был единственным самоубийцей среди нас. Причем дважды самоубийцей. Но разве такое большое тело могло прекратить существование через самоубийство? Оно просто-напросто было слишком большое, и способы, придуманные обычными людьми, тут давали осечку. Не исключено, что именно размеры тела, его огромность и поверхность позволяли Малышу принимать все те сигналы, которые мы попросту не регистрировали. Струны лопались. А Малыш был такой громадный, что, попадая в самую большую дыру, задевал ее края и, как паук, мог соединить, отремонтировать сеть, завязать узелки, заштопать бездну, меж тем как все прочие люди летели в нее и падали, переломанные, разочарованные, исполненные отвращения, оттого что мир сыграл с ними такую злую шутку.
А вот однажды Малыш заглотнул двадцать таблеток люминала, запил четвертинкой водки и спал три дня, а когда на четвертый проснулся, то почувствовал, что наконец-то выспался.
– Просто я мало их принял, а потом повторять как-то уже не хотелось. Я чувствовал себя потрясающе отдохнувшим, выглянул в окно. Люди неслись точно так же, как и тогда, когда я ложился. И я подумал, что сэкономил себе немножко времени, – рассказывал он во время одной из наших неспешных ночных попоек.
Мы всегда покупали одну бутылку и, как только она заканчивалась, выходили за другой, а потом за следующей, чтобы проветриться и вообще иметь повод куда-то выйти. Последнюю бутылку мы приканчивали около шести утра, в самый раз, чтобы опять выйти, но только уже на балкон и полюбоваться Страшным Судом и Восстанием Из Мертвых в грандиозном масштабе самого большого перекрестка в городе. Как у средневековых примитивистов, из бездны вылезали махонькие фигурки, отбрасывали крышки и покровы, электрические трубы играли побудку на дальних окраинах, и не хватало только охеренных весов на шпиле Дворца науки и физкультуры. А потом подкатывали трамваи «Fa» и «Сахар укрепляет», воскресшие загружались, как вертикальные мумии, и ехали навстречу приговору.
Малыш отправился на кухню, поджарил гренки, приготовил полведра скверного кофе, а потом с улыбкой спросил, не хочу ли я послушать про то, как он вешался.
– Понимаешь, это было в доме старой постройки. Короче, я слишком высоко там все пристроил, и когда кожаный ремень лопнул, то я себе вывихнул ногу. Если бы потолок был пониже, я бы только ушибся и начал бы все снова. А тут такая боль, что всякая охота вешаться у меня прошла. Да и кому придет в голову кончать с собой, когда нога на глазах распухает. Можешь мне поверить, ничто так не возвращает желания жить, как облом с самоубийством.
Так что Малыш был для меня экспертом в вопросах жизни и смерти. Никого, кто по этой части был бы лучше его, я не знал. Свое тяжелое тело он переносил из кухни в ванную, из ванной в комнату со спокойной отрешенностью. Словно ничего уже не ожидал, словно действительность раскрыла ему все свои ловушки и загадки.
Жил он иногда один, но чаще всего с девицей, у которой от него был ребенок. С маленькой скандальной язвой. Когда терпение у него лопалось, он поднимал ее под локотки и выставлял на лестничную площадку, после чего запирал дверь изнутри. Некоторое время она пинала ногой дверь и ругалась. Ни разу он не пробовал выставить ее через окно. Хотя я несколько раз советовал ему проделать это. На следующее утро она возвращалась, тихая и смирная. Малыш давал ей шлепка по заду и спрашивал, как она себя чувствует. И все оставалось по-старому, потому что, помимо скандальности, у нее была масса достоинств. Просто-напросто горе легче переносится в одиночку. В то утро, когда Малыш рассказал о попытке повеситься, а может, и в другое, мы, опасаясь надвигающейся трезвости, соображали, как бы лучше использовать свободную квартиру. Обзвонили нескольких девушек, но либо у них не было времени, либо их не было дома, либо они слишком хорошо знали нас. В равной степени отпадали те, У кого не было финансов. Малыш нес в трубку сплошные охальности, чтобы произвести селекцию уже на начальном этапе, и только при звонке по последнему номеру – одной нашей старой знакомой, такой же безнадежной, как мы сами, подмигнул мне, а по телефону заговорил о спиртном. Мы заполняли ожидание кофе, но все равно звонок в дверь вырвал меня из дремоты.
Ее лицо было похоже на лицо святой Терезы с картины Кранаха, а плащ – на все другие плащи из шикарного магазина на первом этаже. Пока она протискивалась сквозь грязную и длинную, как кишка, прихожую, весь этот шик сползал с ее плеч и видны были только торчащие буфера под серым платьем.
– Когда-нибудь она наложит на себя руки, – так сказал мой эксперт год или два назад.
Она вошла с робкой, отчаянно решительной улыбкой, с какой она входила всюду и всегда. Поставила на стол две бутылки кошерной водки, а я взял ее пальто и чувствовал себя так, словно сдираю с улитки ее ракушку. Пили мы из маленьких рюмочек, чтобы не бежать сразу за следующими бутылками. Пили мы угрюмо и весело. Малыш лежал, а мы сидели. Звенели трамваи. За стеной играли «Польские орлы». Полдень, должно быть, уже миновал, потому что солнце светило прямо в окна и солнечные лучи оставляли на стеклах грязные полосы. Потом Малыш встал и сказал, что выходит на полчасика. Когда он вернулся, мы сидели в тех же позах. Потом вышел я, но в ванную, прихватив сигареты, рюмку и книжку, которую я даже не раскрыл. Потом уже никто не выходил. Время от времени кто-нибудь из нас засыпал. Наши лица были неподвижны. В глазах у Каськи была пустота. Взгляд Малыша перемещался по мебели и вещам, словно камера в каком-нибудь авангардистском фильме. Тела наши жили жизнью механизмов. Где-то на грани ночи, когда уличный шум достиг отчаянно карнавального напряжения, мы утратили способность ощущать. Кожа и нервы огрубели, как будто были предназначены для неких гигантских тел, для китов или носорогов.
– Я должен подключиться к электричеству, – объявил я из-за спины Каськи.
Малыш даже не отвел взгляда от телевизора: показывали не то мессу, не то какое-то рукоположение, а он большой охотник до таких передач. Он лишь буркнул:
– Лучше ее подключи.
– Ага, – согласился я и возвратился к той деятельности, которая, как я надеялся, приведет меня к цели. В конце концов, независимо ни от чего должна же быть какая-то цель, что-то, что позволит передохнуть или начать все сначала.
Каська выскользнула посреди ночи. Бросила наши полуспящие тела и ушла. Наверно, с той же извиняющейся улыбкой, с какой и появилась. Улицы, которыми она возвращалась, были пустынны, переполнены ветром и тем ночным запахом, какой устанавливается, когда город пытается избавиться от дневных ядов. Пустынными были такси, лестничная площадка, почтовый ящик, и замок, и квартира с ненужным ароматом косметики.
А когда мы дождались ее ухода, кто-то из нас, несомненно, отправился за очередной бутылкой, потому что надо же нам было как-то заснуть.
8
Кто бы мог подумать, что в залитом жирком, пухлотелом Бандурко столько силы. Он опередил нас метров на двадцать и теперь дожидался, когда наше прерывистое, одышливое дыхание придет в согласие с его глубоким и ровным – хоть и немножко свистящим – посапыванием.
Странная это была гора. Мертвый лес. Голые, без ветвей стволы сосен с остатками порыжевших крон стояли в геометрическом порядке, отбрасывая регулярную сетку тени. Остекленевший твердый наст хрустел под подошвами, и нам казалось, что наши шаги пробуждают эхо в безветренном, залитом солнцем пейзаже. Уже два дня стоял мороз, и на небе не было ни облачка. Ночью доходило, наверно, градусов до пятнадцати ниже нуля. Вода в ведре замерзала, хотя Гонсер заткнул все щели. Мы сделали нечто наподобие печи или очага. Выглядело это как куча камней, как пещера, в которой горел огонь. Гонсер, с энтузиазмом занимавшийся хозяйственными работами, сложил из камней, скрепляя их глиной, что-то вроде метровой трубы. Прямо тебе робинзонада. Украденных спальников явно не хватало, тем не менее мы, сбившись вместе бок о бок, кое-как дотягивали до утра в полусне-полубодрствоваиии, но был в этом и некий плюс: тот, кто полубодрствовал в наибольшей степени, подбрасывал в огонь дровишки.
Бекон с луком, хлеб, кофе, немного чеснока – не самая худая диета. Я вспомнил про сардинки. Наверно, их употребили на закусь в какой-нибудь тариобжегской малине. Приятного аппетита.
Зато дни стояли теплые. Мы сидели у южной стены в одних рубашках. Сигаретный дым неподвижно стоял в воздухе. В зарослях чертополоха прыгали птицы – алые огоньки среди сухих листьев. Склон, к которому примыкала хижина, был покрыт старым высокоствольным буковым лесом. Однажды я увидел серпу: она пробегала метрах в пятидесяти выше. Я даже слышал, как оледенелый наст крошится под ее копытцами. Река едва журчала. На ее берегах нарастал лед.
Мы сидели у южной стены и покуривали. Метрах в десяти от нас суетились птицы. До нас доносился сухой шелест, когда они добирались до семян чертополоха. А может, это был дурман. Хотя птицы были слишком резвые и подвижные, не похоже было, что они наклевались черных семян дурмана, в которых полно атропина.
– Pyrrhula pyrrhula, – произнес Малыш. – По-русски «снегирь».
В полдень, когда стало почти жарко и из-за белого блеска приходилось щурить глаза, Василь встал, надел куртку и сказал, что хочет нам кое-что показать. Мы пошли вверх по течению реки, обогнули обрыв, поднялись на высокий берег и оказались в сумрачном туннеле: между грабами тут росли молодые елки, а высокие, почти отвесные склоны скрывали солнце. Подошвы даже на сантиметр не проваливались в снег. Бандурко повернул от речки и стал подниматься по крутизне. Мы карабкались чуть ли не на четвереньках. Потом грабовый лес закончился, склон переломился, и мы оказались на широкой плоской вершине, поросшей высокими старыми пихтами. Все, что могло помешать нам при ходьбе, укрывал смерзшийся снег. Лишь иногда приходилось перепрыгивать через упавшие деревья, которые обнажила оттепель. Когда же мы вышли на противоположный склон, пихты сменились буками. Спуск был жутко крутой, однако подошвы держались на шероховатой белой шкуре, каблуки вырубали маленькие ступени. Порой нам даже удавалось догнать Василя. На дне долины мы переправились через неширокий зеленый ручей, а потом начался этот мертвый геометрический лес, и нужно было следить, чтобы не наступить на скрещивающиеся линии тени, точь-в-точь как когда-то в детстве на стыки между тротуарными плитами.
Я шел за Василем, за мной Малыш, а Гонсер топал в хвосте. Почти у самой вершины я остановился и обернулся. Очередные хребты выныривали друг из-за друга, как стадо китов или других стократ более крупных и спокойных существ. Поближе зеленые, потом темно-синие, а те, что в конце, что замыкают горизонт, бледно-голубые. И ничего больше, никаких признаков дорог, домов, попросту ничего, только плавные возвышенности, тянущиеся до края света. Малыш с Гонсером догнали меня, и мы молча стояли втроем, дыша, может, немножко чаще, чем обычно, и от глаз к вискам у нас, хотя солнце светило нам в спину, отходили морщинки.
– Так бы взял и полетел, – промолвил Малыш.
– Или, еще лучше, посидел. Человек должен больше сидеть, – отозвался Гонсер.
Но ни одно из этих желаний исполнить не удалось, потому что сверху раздался негромкий свист. Мы продолжили подъем и через некоторое время увидели Василя. Он стоял на дне котловинки. У этой горы не было обычной округлой вершины, вместо нее – впадина, что-то вроде кратера вулкана или места, куда шарахнул метеорит. Этакая овальная тарелка размером со стадион, с футбольное поле, и внизу, в центре этого футбольного поля, стоял малюсенький Бандурко и махал руками. Потому-то мы его и заметили. Стой он неподвижно, его можно было бы принять еще за один куст можжевельника или за карликовую сосну. Мы спустились к нему, и он указал нам на лежащую неподалеку палку:
– Смотрите, что я нашел.
Мы подошли к палке. Однако это оказалась не палка, а напрягшаяся, вытянувшаяся змея. По всему телу у нее бежал темно-коричневый, почти черный зигзаг, оставив свободным только голову с темным пятном, напоминающим силуэт то ли человека, то ли лягушки.
– Она дохлая, – успокоил нас Бандурко.
– Само собой, дохлая, какая же еще она может быть, – бросил Малыш и присел на корточки. Он взял за хвост замерзшую рептилию и внимательно присмотрелся. Постучал пальцем по затвердевшей чешуе. – Этот зигзаг называется лента Кина, – сообщил он.
Я взял у него змею. Она была твердая. Гонсер, когда я подсунул ему этот тотем под нос, с отвращением отпрянул.
– Это не для меня. У меня слишком католическое воспитание.
– Все католики, Гонсер, трусы, – сказал Малыш. – Боятся, что какой-нибудь игуанодон мог выебать их прабабку. Или, не приведи Господь, змей! Ужас… Отсюда и пошла идея персонального Бога. Это как-то придает уверенности, да? Ох, погубит вас гордыня.
– Да вовсе я не католик, – отвечал Гонсер. – Так, какие-то ошметки в голове.
Малыш махнул рукой и сказал:
– Это тебе только так кажется. Все мы ими остаемся. С этим лучше смириться. Будешь спокойнее спать.
– Хватит вам чесать языками. Пошли, – поторопил нас Бандурко. – Отсюда надо валить. Скверное тут место. Слишком открытое, и вообще. Иногда тут охотятся.
– На кого? – спросил я, чтобы что-то сказать.
– На волков да на лис. Сейчас увидите. Летом сюда свозят падаль. Кусок коровы или лошади. Сейчас не видно, а когда снега нет, вся эта долинка белая от костей. Черепа с рогами, конские копыта, до фига всего, и смрад такой же, как на колбасном заводе в Жерани.
Я сунул застывшую змею в развилку между сучьями сосенки, и мы двинулись дальше. Спустились на самое дно амфитеатра, а потом стали подниматься на противоположный склон. На краю леса среди пихт стоял скрадок. Заметить его было нелегко. Дощатая будка крылась среди крон, а четыре столба были из неошкуренных сосновых бревен. Немножко странно выглядела только лесенка. Внизу не было ничьих следов. Мне захотелось покопаться в снегу. Уж точно под ним валялись цветные гильзы для дробовика. Красные, синие, желтые с черной фигуркой зайца или куропатки и желтым фланцем из латуни – матового, нищего золота.
Когда-то давным-давно я ездил на каникулы к деду и бабушке, которые жили на реке Нарев. Там на разливах, похожих на зеленую дельту, гнездились стаи птиц. Кряквы, чирки, чомги, выпи, крохали, цапли. Все они укрывались в тростниках, в бескрайних зарослях ивняка. А мы выслеживали воскресных охотников. Босоногие деревенские мальчишки и я, горожанин в кедах. Мы следили за ними. Дожидались, когда они отстреляются, продырявят небо и уйдут либо уплывут на лодке, и тут же бросались к куче истоптанного камыша, к кусту лозняка, отыскивали, ползая на четвереньках, разноцветные сокровища, пропитанные запахом пороха. Уже не помню, какого цвета были патроны с дробью на уток.
С разлива мы возвращались песчаной равниной. Было в ней нечто от огромности пустыни. Плоская, поросшая купами осоки, почти бездревесная, если не считать нескольких гигантских, наполовину засохших одиноких тополей, стоящих далеко друг от друга. Мы обходили коровьи лепешки и обменивались этими гильзами. Само собой, выше всего ценились гильзы от патронов на кабана или оленя. Но они были редкостью. Никто в тех местах не видел кабана или оленя, и уж точно никто не подстрелил. Следующими шли патроны с дробью на зайца, а в самом конце – на птицу. Я был бедняком, обладателем всего лишь нескольких старых вытертых гильз, выменянных уж не помню на что. Пацанята с пшеничными волосами неизменно опережали меня. Робость мешала мне вынюхивать на четвереньках добычу и драться за нее. И хоть мне страшно хотелось, но я так ни разу и не решился.
9
Василь сказал, что Костек приедет пятнадцатичасовым краковским автобусом.
Однако он не приехал. И я был в недоумении, что мне делать. Потом решил, что надо подождать следующего автобуса, который приходит в семнадцать тридцать. Опоздать может каждый. Вот я и ждал, бродил вокруг рынка, заглядывая в местные магазинчики. В спортивном я приобрел большой красный рюкзак без каркаса и запихнул в него два спальника. Они были тонковаты, но других не оказалось. В пустой, выложенной зеленым кафелем мясной лавке я затарился тремя килограммами бекона, несколькими банками консервов и кабаносом – для разнообразия и потому что он легкий. Ощущение в этой лавке было, как будто ты в бане или в бассейне; на серебряных крюках висели красно-белые куски туш, кассовый аппарат и весы тоже были серебряные. В первом встреченном магазине с манекеном в витрине я взял несколько пар толстых носков. Топор купил в магазине с топорами. И еще запасся сигаретами. В винном взял две бутылки отечественного спирта. А когда расплачивался, на глаза мне попались «мерзавчики» – махонькие бутылочки с «Выборовой», такие, на два глотка. Я набил ими карманы.
Гардлица – это всего лишь рыночная площадь с небольшим приложением. Четыре отлогих улочки расходились по четырем сторонам света, уводя вниз, во тьму. Там, внизу, в темноте, должно быть, жили какие-то люди, но у меня не было ни малейшей охоты удостоверяться в этом. Тени, подпирая друг друга, спускались в наклонные штольни. Кафе «Арабеска», находящееся рядышком с ратушей, у которой темнота отъела башню, время от времени извергало туземцев, пребывающих в состоянии блаженства, но снежные валы преграждали им доступ на мостовую, по которой, кстати, никто не проезжал. И они падали на этот белый редут, поднимались, опять падали, пока покатость тротуара не увлекала их вниз. Туда меня совсем не тянуло. В свете витрин я разглядывал лица женщин. Они выглядели не лучше и не хуже всех прочих, взятых вместе. Делать мне было нечего, хотелось где-нибудь посидеть, но только не в кафе «Арабеска».
Неспешно я потопал в синеватом свете фонарей вниз с горки к автобусной станции. На пустой площади гулял ветер, завивая смерчиками сыпучий снег. На Гардлицу опускались сумерки. В зале ожидания пассажиры жались к батареям. Круглые черные часы показывали семнадцать пятнадцать. Я зашел за строеньице диспетчерской, нашел плакат с дымящимся бычком и, прежде чем закурить, заглотнул «мерзавчик» «Выборовой». Хорошо подействовало. До того хорошо, что пятнадцать минут пролетели незаметно, и вот к первой платформе подкатил автобус; вторым человеком, показавшимся в дверях, был Костек с брезентовым рюкзаком.
Он вышел и первым делом глянул в небо, словно бы проверяя, не слишком ли далеко заехал. Ветер ударил ему в лицо. Костек поднял воротник суконной куртки, натянул на уши шапку с помпоном и только после этого стал оглядываться по сторонам, а я почувствовал себя шпионом, следящим за одиноким заблудившимся человеком. Я выдержал минутную паузу и вышел из тени. Встал у него на пути около газетного киоска.
– Опоздал на экспресс. Пришлось ехать скорым.
– Что поделать. Все равно выехать нам отсюда не на чем. Только завтра.
– Есть тут какая-нибудь гостиница?
– Понятия не имею. Наверно, есть.
– Хотя… гостиница… – засомневался Костек. – Дурацкая мысль. Может, вокзал, станция, чтобы прокемарить до утра…
– Нету. Автобусная станция на ночь закрывается. Есть в Гробове, километров тридцать отсюда, или в Орле, это чуть поближе. Малыш и Гонсер приехали как раз оттуда. Сказали, дыра, но бар на станции работает всю ночь. Бигос и все, что положено.
Так мы сказались в Орле. Добрались туда автобусом, который еще ходил. Устроились сзади. Костек молчал. Выпил залпом «мерзавчик» и стал клевать носом. И очень скоро заснул, обнимая свой зеленый рюкзак. Иногда мы проезжали мимо одиноких фонарей. И тогда его лицо превращалось в серебряную маску. Он становился похож немного на ангела, немного на металлического лиса. Из всех нас Костек был, пожалуй, последним, о ком можно было подумать, что он примет участие в этой забаве. Он всегда держался в сторонке, всегда оказывался среди нас случайно или за неимением лучшего времяпрепровождения. То ли он выбрал нас, то ли приблудился, черт его знает. Этакий человек без прошлого. Это Малыш выкопал его где-то. Кажется, в каком-то кабаке.
– Я хотел выставить его на выпивку. Выглядел он в самый раз для этого. Только выставить он себя не позволил. То есть встал, пошел к стойке и вернулся с двумя рюмками. Как будто мы уже давно знакомы.
Если он и был одинокий, то потому, что таков был его выбор. Он появлялся и исчезал. В квартире Василя, в шумной берлоге Малыша, у Гонсера, где всегда был порядок. Являлся, потому что позвонили по телефону или повстречали на улице, – неизменно предупредительный, немногословный, пока время не дало право на большую близость, и он пользовался этим правом, понимая, однако, что все равно является не одним из нас, а всего лишь приглашенным гостем, обязанным соблюдать определенные формы и использовать слова, которые мы в своем общении почитали уже излишними.
– Друзья по песочнице, – называл он нас. – До тех пор пока вы будете вместе, не выберетесь из этого песочка. Я-то сам из Лодзи, и все это у меня позади.
Из нас четверых только Бандурко однажды побывал у него дома. Вообще у Костека была слабость к Василю. Они случайно встретились на Старом Мясте, и Костек пригласил его к себе на чердак на Закрочимской.
– Из его каморки отлично видны парк и фабрика, где печатают деньги. До фига книг и бумаг, сесть негде. Он вроде что-то пишет, а может, нет, говорить об этом не хочет. Мы пили чай с водкой. Живет он один, видно по всему. Бабой и не пахнет.
Короче, мы приглашали его на наши тусовки, которые становились все реже и спокойней, оказывались слабыми отражениями тех давних веселий, благодаря которым мир за окном казался заурядной галлюцинацией.
– Ладно, я побежал, – говорил опившийся пивом Гонсер и шел ловить такси, хотя мог вызвать по телефону. А Василь поднимался со своего ложа, если встреча происходила у него, и произносил:
– Твою мать, лет пять назад пройти из Мокотова до Жолибожа даже зимой было раз плюнуть. Помнишь, как нас разбудил ключарь в Попелюшкином[7] костеле, правда тогда он еще был не Попелюшкин. Черт его знает, как мы туда залезли. Шесть утра, и вдруг кто-то зажигает свечи.
Я все помнил. Память у меня хорошая. Я помнил даже, как лет пятнадцать назад мы лупили Василя на стадионе у железнодорожных путей. Потому что он был толстый и его легко было довести до слез. Били ради удовольствия, не сильно и так, чтобы все могли приложиться. Его мать потом приходила к директрисе школы, начинался ад. Дело в том, что мать Василя была членом партии, так что все это попахивало политической провокацией и контрреволюцией, хотя никто из нас и в голове такого не держал. Партия – это было Первое мая, сосиски и красные полосы газет, которые приносили наши отцы. Василь ни разу никого не заложил. И всех нас не могли депортировать в другую школу или в Сибирь. Это только материнское сердце чуяло правду, но чувства и рваная перепачканная одежда не могли заменить чистосердечных признаний. Василь молчал как рыба. В конце концов он стал одним из нас. В восьмом классе на том же самом стадионе Рыжий Гришка прорывался с мячом к воротам, а Василь играл защитником, потому что кем он еще мог играть, и попался под ноги Гришке. Гришка прошел, забил банку в ворота, и тут мы увидели, что Василь не на шутку корчится от боли, по-настоящему, а вовсе не для эффекта. Нога у него треснула, как спичка, в двух местах.
Не помню, кому это пришло в голову, но мы решили навестить его, потому что ему предстояло лежать дома месяца два, если не больше, а была весна, конец года, и надо было помочь ему в учебе, ну и прочая тряхомудия.
Нам было не по себе. Ни у кого из нас не было такого дома. Здесь не слышались поезда. Дом стоял на краю поселка, там, где начинался сосновый лес. Вообще он здорово смахивал на небольшую помещичью усадьбу. Четыре белые колонны, красная четырехскатная крыша, широкое крыльцо. Перед домом росли серебристые ели. У нас как-то в голове не умещалось, что тут просто-напросто живут. Мать Василя открыла нам дверь, и сразу пахнуло скипидарным запахом мастики, как в музее. Это была крупная, бесформенная женщина с сединой в волосах, стриженных, как у мужчины. Мы были втроем – Малыш, Гонсер и я. Гришка на этот визит положил с прибором. Он был второгодник, пил плодово-ягодное и уже тогда, похоже, обворовывал пьяных. «А на хера он под ноги полез?»
Мать смотрела на нас холодным, неприязненным взглядом, но Василь уже кричал откуда-то из глубины дома:
– Заходите! Заходите!
Костека, само собой, с нами тогда не было. Да и позже, лет через пятнадцать – семнадцать, тоже. А сейчас он ехал рядом со мной, недвижный, как будто за полчаса сна хотел в ускоренном темпе наверстать все то время.