Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белый ворон - Анджей Стасюк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Костек Гурка и Василь Бандурко. Гурка. У этого костра впервые у меня в мозгу всплыла его фамилия. Гурка и Бандурко. Рифмочка. Генеральный штаб паранойи. И три дивизии оборванцев. «Шнурки от кальсон», – сказал бы Регресс, который ходил на патриотические демонстрации, чтобы бить мусоров. Но и демонстрантов тоже. Он врывался в центр самой большой свалки и лупил и правоохранителей, и патриотов – кого попало.

– Должна быть справедливость. Я ее понимаю арифметически. А математика – это наука богов. Так в школе учили.

Я подумал, что Регресс был бы нам сейчас очень кстати. Метр восемьдесят, восемьдесят килограммов, и ничего лишнего в организме. В мозгу тоже. У него имелись кое-какие идеи, и он их осуществлял, и в том состояло его хобби. А справедливость была одной из многочисленных его идей. Он поехал в Стокгольм и умер. От водки «Абсолют». Собирался искать золото в Лапландии. Метр восемьдесят, восемьдесят килограммов, и ни грамма жира. С ним не могли справиться ни мусора, ни патриоты, ни даже хулиганы с Брестской улицы. Удалось только шведскому морозу в каком-то парке. В комиссариат полиции или в морг его несли, наверное, вместе с лавкой. Если такое тело примерзнет, то уж основательно.

Трое на двое. Так это выглядело. Однако по-настоящему – двое на каждого в отдельности. И в этом случае арифметика уже утверждает: шестеро против троих. Никаких шансов.

И вот мы сидели, едва ли не опираясь друг на друга, и попивали кофе. Костеку нужен был Василь. Он в этих горах был слеп и глух, как ребенок в тумане, и мог бы разве что выкопать себе нору в земле и прикрыться листьями. А Василю нужен был Костек, потому как, если у него и имелся какой-то план, сам он был слишком слаб, чтобы его осуществить. План этот, о котором один говорил, а второй без единого слова выполнил, был какой-то разновидностью смерти. Я смотрел на их лица в сером воздухе. На фоне серых и черных стволов, торчащих из-под снега прутиков и зелени они сливались в нечто единое, деформированное, как два яйца, вылитые на скоЕородку. Регресс. Он тоже танцевал свои военные танцы, совал под нос трофеи – штурмовые дубинки, оторванное от шлема забрало, ботинок, часы.

– Честное слово, я оторвал ему пол-уха вместе с серьгой, но руки у меня были заняты. Так что пришлось выплюнуть. А то воздуха не мог глотнуть. – Неудовлетворенный, презирающий этот одномерный, двухмерный, даже трехмерный мир, потому что ему было слишком мало измерений, он говорил: – Быть мусором, быть преступником – этого мало, дайте мне быть и тем и другим, а потом уж позвольте увернуться от всего этого и снова встать на чью-нибудь сторону. Чтобы одни на тебя срали, а другие любили, а потом наоборот, пока не сыщется какая-нибудь лазейка, чтобы удрать на другую сторону всех «тех и этих».

А эта вот парочка близнецов, Пат и Паташон, Флип и Флап, гибрид воли и силы, задумали оплатить свою смерть в рассрочку каким-то необычайно ускоренным способом, даже наличными, если только хватит храбрости и будут подходящие обстоятельства. А мы зачем и кто? Жиранты, делающие передаточную надпись на векселе? Погребальная процессия? Отдел утилизации останков? Память? Хор в трагедии, являющейся комедией и гротеском?

Василь мог все это придумать в долгие часы в своей пустой квартире, куда никто из нас не заходил, не звонил, потому что нас поглощали другие вещи, потому что в какой-то момент мир стал слишком обширен, чтобы мы могли сталкиваться друг с другом каждый день. Любовь Василя была велика. Каждый из нас был дворняжкой, пригретой другими, но он ощущал это глубже, чем мы. Любовь Василя была вдвое, втрое сильней. Не исключено, что мы были неблагодарными мудаками, не отдавая ему того, чем он одарял нас. Временами просто блевать хотелось.

Когда мы вывели его из египетского плена материнского дома, когда его наседка в конце концов смирилась и выпустила его из-под крыла, когда нога у него более или менее срослась и он мог доковылять до калитки, вел он себя так, словно мы оказываем ему милость. Прямо как какой-то бедный родственник. Нас даже трясти начинало, когда он спрашивал, можно ли ему пойти с нами или прийти туда, где мы будем, короче, сплошное извините, что я существую.

Как-то я написал мелом на брандмауэре школы, за которым мы курили: «В. Б. – кривоссышка бездымная». «Мальборо» тогда стоили двадцать восемь злотых. Василь принес пачку, дал нам, но с нами не хотел идти. И не от страха. Со стыда, что не курит. Гонсер сказал: «Не надо», – и замазал мою надпись куском кирпича. Бандурко был младше нас на целое поколение. Он был сосунок. Послушный и робкий, как девственница в первую брачную ночь.

Неподалеку от его дома находилась фантастическая страна заросших тростником ям с водою, прудов и свалок. Сюда свозил свой мусор пролетариат со всей округи. На тележках, на тачках, при дневном свете. И только мы показали ему это. Он даже и не подозревал. К нему приезжала мусорная машина. Правда, мусорщики, когда их разбирала лень или когда они страдали пролетарской мигренью, все свозили в те же самые камыши. Эльдорадо всего в полукилометре, а Василь проводил время за раскрашиванием пластмассовых солдатиков – полторы сотни за коробку.

Мазовецкие плакучие ивы стояли среди навала чудеснейшего мусора. Банки, бумага, стекло, дерево, гипс, Божья Матерь без головы, коробочки из-под леденцов, полные пауков, бутылки, которые не принимают, будильники, газеты, слипшиеся от дождей и лягушачьей икры, вещи, о назначении и смысле которых мы спорили часами. Например, мы не очень представляли, как выглядит молокоотвод, в смысле грудного молока. Кёлер – это была поэзия: золотые буквы в стиле модерн на черной жести. Женская физиология прокладок. Наименее интересными на этой свалке были игрушки. Какая это была тренировка воображения, когда мы поднимали очередную находку: довоенную бутылку «Бачевски. Фабрика водок и денатуратов», кисти, банки – зеленую масляную для заборов, коричневую, цвета детской неожиданности, для полов, белую для окон, и все засохшие, застывшие навеки.

А иногда – сломанный янтарный мундштук, фарфоровый слоник без хобота и хвоста.

От нас, должно быть, воняло, потому что то и дело эту дрянь кто-то поджигал, и мы бродили в зеленоватом дыму. Нас гонял тряпичник, дедок еще довоенной формации. Он считал, что все здесь принадлежит ему, а в нас видел конкурентов по части тряпья и макулатуры. А тамошние ивы. Как они выживали? Но жестяные листья у них не вырастали, в общем, никаких мутаций. Пролы не ведали жалости.

– Пошли на фаянс. – Это был пароль.

– Зачем? – спрашивал Бандурко, а мы были не в состоянии ему ответить, но когда в конце концов он пошел, то уже через полчаса заглотнул эту заразу. Если бы его мать увидела, как новенькими адидасами он раскапывает кучи наигнуснейших отбросов, чтобы добраться до самых глубинных слоев, и находит заржавевшую железную табличку с надписью «Ремингтон».

– Они делали ружья и пишущие машинки. – Или разлепляет тронутые плесенью страницы «Крылатой Польши». – О, Жвирко и Вигура![20]

Осень – сырость и туманы. Мы торчали там до сумерек, когда воздух напитывался коричневатой серостью, а наши лица становились неразличимыми, смазанными и поиски утрачивали смысл.

А поздней весной мы ходили купаться за железнодорожную линию в пронизанную солнцем березовую рощу. В глиняный карьер в одном месте глубоко врезался песчаный язык. Настоящий полуостров. Дно было илистое. Ступни утопали в синей жиже. Глубина там была по грудь, не больше. «Василь, а ты?» Он неизменно оставался на берегу, на полуострове, даже никогда не раздевался, и вот однажды Шмайза, Тойфель и еще двое, все старше нас года на два, все уже перешедшие в ремеслухи, разогретые после приема плодово-выгодного, взяли его за руки и за ноги, раскачали и забросили вместе с рзнглеровскими джинсами и водонепроницаемым «атлантиком» на середину озерца. Мы как раз купались и боялись только, чтобы они не подхватили наши шмотки и не потребовали выкуп на очередную бутылку. Никто из нас и не вякнул. А потом, когда в мерцающем от зноя воздухе мы возвращались по путям, разговор у нас как-то не клеился. И Бандурко наконец произнес:

– Это из-за меня. Если бы я купался с вами, ничего бы не было.

А позже, когда незаметно он стал одним из нас, разве что только немножко лучше одетым и немножко более вежливым, мы приняли его совершенно естественно, с равнодушием существ, лишенных памяти, без малейшего удивления или благодарности, а ведь ради нас он проделал гигантский труд, и теперь даже обманывал мать так же легко, как и мы, впитавшие это умение с материнским молоком.

Василь Бандурко первым нарушил молчание. Он вытряхнул из кружки гущу и заговорил, ни к кому конкретно не обращаясь:

– Мы сидим на вершине Кичоры. Когда сойдем на другой склон, то через полчаса будет узкое заросшее ущелье, и если мы пойдем по нему влево, то выйдем к Хучискам. Это польская деревня. Всего пять хат. Бедность и нищета. Они отрезаны от мира, потому что туда нет проезда, никакого автобуса, никакого асфальта. Асфальт будет дальше, начинается километрах в пяти от Деревни.

– А если вправо? – поинтересовался Костек.

– А там ничего нет. Горы и горы. Летом за один день можно дойти до Гардлицы.

– Скажи, как далеко мы отошли от шалаша?

– По прямой на какие-нибудь шесть-семь километров к северу. Теперь до границы километров четырнадцать-пятнадцать.

Они беседовали между собой. Мы не вмешивались. Огонь угасал. Становилось холодней. Ветер постепенно слабел, и в разрывах туч показывались все большие участки синевы. Ночь обещала быть морозной. Малыш толкнул меня локтем и кивком показал, куда смотреть. Метрах в двадцати на карликовой березке сидел белый ворон. Заметил я его только потому, что ветка еще шевелилась. Он сидел к нам клювом. И был он огромен. А клюв желтый. Перья на шее и загривке смахивали на потрепанное жабо. Видели его только мы с Малышом. Отцы-командиры совещались, а Гонсер на остатках углей пытался подогреть остатки кофе. А потом мы услыхали этот звук. Далекий, тихий и монотонный. Он совсем был не похож на лесной посвист и треск. Мы сидели не двигаясь, звук то замирал, то раздавался снова – ровное приглушенное гудение. Гонсер тоже услыхал его и громко спросил:

– Что это?

Костек и Василь умолкли. Это было что-то механическое, наподобие трактора, какого-то двигателя, но ведь не здесь же, не на вершине, возможно, где-то внизу, но почему так быстро перемещается? Звук то стихал, то опять его было слышно, а потом он начал приближаться, и Гонсер подскочил как ужаленный. Ворон тоже взлетел.

– Ребята! Вертолет!

Это было как удар током. Как удар током в воде, когда он поражает все тело. Кто-то затаптывал огонь, все закрывали рюкзаки, а Костек оглушительным шепотом приказывал:

– Вниз, курва, вниз! Смываемся с этой лысины! – и первым побежал с рюкзаком в руке, а жесткий этот гул становился все отчетливей, словно большая черная машина – так мысленно я представлял себе вертолет – вот-вот покажется над кронами деревьев, растущих на склоне, по которому мы пришли.

Потому что стрекотание доносилось именно оттуда. Передо мной бежал Малыш с топором в руке. Я не видел ничего, кроме развевающихся оранжевых лямок его рюкзака. Как флажки, точь-в-точь как флажки, идеальная цель, вертелось у меня в голове. И прежде чем у меня перехватило дыхание, начался наклон.

Я рушился вниз. На ногах я еще держался, но порой спуск смахивал на обычное падение. Начались деревья. Я несся между ними, слыша только треск и оглушительный, прямо-таки рвущийся в небо шорох снега, шипение, когда он расступался под подошвами или под моей задницей, но иногда все стихало – это я летел по воздуху. Этот склон был такой же крутой, как и тот. Глина оползала, и я летел вместе с ней, каким-то чудом не сталкиваясь со стволами буков и пихт, и испытывал неимоверный страх, оттого что спуск сопровождается таким шумом, хотя те там, в вертолете, если и были способны что услышать, то только атомный взрыв. На каком-то отчаянном повороте, как раз перед огромным истлевшим деревом, земля вдруг расступилась у меня под ногами, и я приземлился среди путаницы корней. И сразу стало тихо. Я прижался к стене ямы. Сердце смолкло, смолкло дыхание. И ничего. Никакого вертолета, никакого гула. Только земля сыпалась мне на голову. И лишь потом я услышал рассыпанные где-то высоко и далеко остатки стрекота.

Я выкарабкался на край ямы, хотя мне очень этого не хотелось. Здесь, в лесу на северном склоне, к свету дня уже подмешивалась синеватость. Откуда-то снизу доносился треск ломающихся веток. Я двинулся в ту сторону, и вскоре за спиной у меня кто-то свистнул. Сверху сползал Гонсер! Мокрый, облепленный глиной. Подталкиваемый весом рюкзака, он с трудом остановился. Оперся на мою руку и, согнувшись, хрипло дышал и откашливался. Наконец он пришел в себя и стал прислушиваться. Я тоже вертел головой.

Остальные, все трое, стояли в молодом ельнике. Мы их не видели. Им пришлось окликнуть нас. Они тоже прислушивались. Так мы стояли долго, очень долго, может несколько минут, пока не заговорил Малыш:

– Черт, куртка у меня была расстегнута. – Он осторожно поднял свитер. Рубашка на правом боку повыше бедра пропиталась кровью. – Наткнулся. Даже не знаю на что. По куртке, быть может, просто скользнуло бы. Чертов свитер.

Похоже, говорил он только для того, чтобы отвлечь собственное внимание. В конце концов он справился с рубашкой и показал нам – белое и красное. Рваная рана сантиметров десять длиной. Может, даже и не глубокая, но рваная. Не очень было видно, где она начинается и где заканчивается.

– М-да, при такой-то массе. Худого бы просто поцарапало. Дайте мне чуток водки.

Костек вытащил недопитую бутылку. Малыш полил на рану, а остатки выпил.

– Чтобы не потерять сознание.

Бандурко тупо смотрел на кровь и бормотал:

– Ну невезуха, ну невезуха… Надо бы перевязать чем-нибудь. А у меня ничего нет, все сперли.

Гонсер достал розовое полотенце:

– В принципе оно чистое. Я им ни разу не вытирался.

– А как им перевязаться? Тюрбан, что ли, сделать?

Кое-как мы его перевязали. Разорвали полотенце на полосы, и что-то получилось. Малыш опустил свитер. Мы помогли ему надеть рюкзак.

– Может, этот геликоптер случайно пролетал тут? – Василю необходимо было утешение.

– Может, случайно, а может, нет, – ответил я. – Какая разница.

– Уже смеркается. Нас определенно не видели. К тому же над этой вершиной он не пролетал. Если бы они нас заметили, то повисли бы над головами. Ведь верно?

– Не беспокойся, Василь. Это было бы слишком большой удачей. Облава, радио, десант. Но проехало. Понимаю, тебе бы хотелось, чтобы так было, только это не тот случай. Лесники иногда нанимают машину, чтобы сверху подсчитать, сколько зверя бродит у них. Я читал об этом, есть такой журнал «Польский охотник».

Малыш действительно много читал, причем всякую чушь. Каталоги летающих моделей, атлас растений, списки дурацких изобретений, комиксы и порнографические журналы. Когда-то он даже купил датско-польский словарь.

– Хочу знать, о чем они говорят, когда трахаются, – объяснял он. Но через два дня отнес словарь в букинистический. – Ничего интересного.

И сейчас, словно потеря крови оживила его, он начал нас подгонять, говорить, чтоб мы поторапливались, потому как уже темнеет, надо куда-то Добраться. Если мы не хотим провести ночь в какой-нибудь яме. Мы не хотели. Небо приобрело темно-лазоревый цвет, а на западе у выхода из долины лохмотья облаков загорались золотисто-багряным огнем. Мороз начинал пощипывать. Предводитель Костек молчал, Василь тоже, и тогда я сказал, что неплохо было бы устроиться на ночлег где-нибудь в тепле, потому как Гонсер, да и вообще. Я чувствовал, что все думают о том же самом, и у Василя развязался язык:

– Тут рядом эта деревня Хучиска… можно бы рискнуть. Прошлым летом я там проходил. Дома стоят далеко друг от друга. Я уже говорил, это польская деревня. Поэтому она разбросана, не то что русские, там хата к хате лепится. Если попроситься в дом на отшибе, то никто и знать не будет.

– Кроме хозяина, – бросил Костек.

– Экий ты осторожный стал, – процедил Гонсер.

Но все уже было решено. Лямки рюкзаков мы поправляли на ходу. Бандурко шагал первым. Снег был сыпучий и голубоватый. Наши фигуры – черные. И все вокруг становилось черным – ели, сухие стебли бурьяна, грань леса на вершинах. Только выход из ущелья был залит ярчайшим оранжевым цветом, словно там что-то горело твердым льдистым огнем. Разлохмаченные верхушки деревьев вырисовывались на этом фоне так плоско и четко, как будто были вырезаны из бумаги. У раскаленных облаков основание было вычерчено по линейке, а гребни подобны вспененным гребням волн. За несколько минут они догорели, скорчились, скукожились, обуглились, совсем как края бумажного листа, и небо наполнилось фосфоресцирующим бледно-зеленоватым светом. Мы дошли до края леса. Ущелье открывалось на широкую безлесную долину, и только кусты можжевельника, похожие на фигуры замерзших людей, отбрасывали темно-синие тени. Примерно в километре посреди пологого склона чернели несколько деревьев, и между ними теплился огонек. Точно искорка от только что угасшего неба.

– Дождемся, когда совсем стемнеет. – Само собой, Костек должен был сказать решающее слово. Мы закурили.

22

Все шаталось, качалось во все стороны – табуретки, лавка, стол, потому что кто-то вышиб у него из-под ножки подложенный кусок дощечки, даже Ченстоховская Божья Матерь висела на стене криво. Прыгали тени и голубоватая картинка в телевизоре. А мы сидели не шелохнувшись. Гонсер потел у печки на единственном стуле. Лицо у него было мокрое. Сидели мы вокруг стола, накрытом белой клеенкой в красные розы, сквозь дырки в которой просвечивало засаленное дерево. Нам было тепло, возможно, от сознания, что в печи горит огонь и в чугуне кипит вода, а возможно, от водки, последней бутылки со дна моего рюкзака. Мы пили из одной рюмки – граненой, толстого серого стекла, на массивной ножке. Шли последние известия. Толстый коротышка говорил, что ничего не боится, потому что борется за справедливость. Коротышкам почему-то всегда недостает справедливости. Столица рассылала свои сверхзвуковые волны, несущие в мир и амбалов, и коротышек, толстых и тощих, и они приземлялись в этой жалкой комнатухе, освещенной сорокаваттной лампочкой с жестяным абажуром, похожим на перевернутую тарелку, и, наверно, их подвижность, потому что они скакали, как кузнечики, мельтешили, как муравьи, как белки, как полевые мыши, и придавала нашему сидению столь безмерную недвижность.

Мы ели картошку. Его, Старика, картошку, приправленную нашим салом, пили его чай из стаканов с металлическими подстаканниками. Они приятно обжигали пальцы. Он пил наш кофе. Впустил он нас сразу. Наверное, из любопытства, чтобы увидеть лицо Малыша, потому что тот стоял первым, а притолока была такая низкая, что даже Василь, входя, вынужден был здорово наклониться. Старик отступил и смотрел, как мы входим и нас становится все больше, как мы вытесняем воздух, как становится все темней, однако лицо его оставалось неподвижным. Быть может, оно утратило способность изменять выражение, раз навсегда исковерканное какой-то обезьяньей гримасой, словно глазницы и рот начали ссыхаться, стягиваться сетью морщин, напрягая остальную кожу. Мы сказали, что мы туристы, что заблудились, нам бы переночевать или хотя бы пересидеть ночь в тепле. В конце концов он опустился на низенький табурет у печи, вытащил почерневший мундштук, пачку «Популярных», разломил сигарету пополам и прикурил от уголька из печки, а мы стояли у дверей, сбившись тесной кучкой, потому что, глядя на желтоватый буфет с облупившейся краской, на кучу закопченных горшков под колпаком печи, которая когда-то была побелена, а сейчас вся была в потеках, лишаях и пятнах копоти, на убитый земляной пол и услышав непонятный стон из черного зева алькова, вдруг ощутили робость, точно в роскошной гостиной. И к тому же еще этот рыжий теленок в самом темном углу хаты возле дверей. Заметили мы его, только когда он зашевелился, когда услышали шорох соломы. Он стоял на кривых ножках, жалкий, весь в парше, и боялся нас. Вжавшись задом в перекладины загородки, он так боялся нас, словно впервые увидел людей.

В конце концов мы раскатились, как шарик ртути. Расползлись по хате, уселись без приглашения, где кто мог, но, видно, Старик смирился с нашим присутствием. Возможно, он был добрым христианином, а заодно недоверчивым мужиком, а потому умыл руки, положившись на судьбу, на развитие событий. От наших сигарет он отказался.

Василь стал говорить, что ночь, по всему видать, будет морозной, потому как все небо вызвездилось, но никакой реакции не добился. Старик молчал, курил и пялился в телевизор, на каких-то скалящихся красоток, потом бросил окурок в кучу золы под печкой, встал, загремел чугунами, что стояли на печке, и отнес теленку алюминиевую тюремную миску.

Из черной каморки за печью донесся стон, какие-то человеческие-нечеловеческие звуки, слова, искаженные болью или усилием, а может, беспамятством, и Старик вышел в сени, вернулся с ведром и вступил в черный провал. Раздался невнятный стук, что-то зашелестело. Старик вынес ведро и снова сел у печки. Прошло какое-то время, прежде чем дыхание его успокоилось и он закурил новую половинку сигареты. И опять вперился в экран. На нем, пробиваясь сквозь бурю горизонтальных и косых полос, какая-то выдра демонстрировала депилированные ноги.

Василь спросил, можем ли мы поджарить себе сало и можем ли взять сковородку, а все остальное у нас есть.

– Могут, – услышали мы его голос. Точно такой же, как лицо, как сухие сморщенные губы. И когда Василь уже вовсю хозяйствовал, резал хлеб, разогревал черную чугунную сковороду, которую, уже не спрашивая, взял из кучи посуды, я достал бутылку и поставил ее на стол. Она сияла. Светлей ее в хате ничего не было. Бандурко отыскал рюмку. В том самом желтом, подобном алтарю и неимоверно грязном буфете. Он налил чуточку, церемонно выпил за здоровье Старика, налил больше половины и подал ему. Дед выпил и вернул рюмку. Когда мы уже садились за стол, Старик сказал:

– В чугуне картошка. Пусть возьмут.

Мы стали уминать бекон с картошкой. Это было вкусно. Заварили чаю. Все было в буфете. Разрешения мы не спрашивали. После второй рюмки Старик захотел кофе и показал, где сахар.

– Понимаете, мы сошли с трассы, хотели сократить путь, и тут как раз ваше хозяйство…

– Так я ж не интересуюсь. – Старик прихлебывал кофе и смотрел на экран.

– Мы шли на Гардлицу.

– Автобус есть. Утром.

– А откуда?

– Из Шкляр.

– Это далеко?

– Километров пять будет, а то и больше. Надо спуститься в деревню, пройти через нее до асфальта, а асфальтом еще километра два.

Бандурко налил Старику вне очереди. Старик опрокинул и вытер рот рукавом тиковой блузы. Водку он любил. Впервые он открыто смотрел на нас. Смотрел долго и бездумно.

– А чего ходите в такие холода?

– Туризм. – Василь получал удовольствие, строя из себя дурака. – Для удовольствия.

– Для удовольствия человек лежит под периной. И яйца себе почесывает.

– Понимаете, разные бывают удовольствия.

– Ну да. Одному яйца чесать, а другому – когда себе яйца отморозит.

– Мы студенты. Знаете, когда все время сидишь, нужно иногда подвигаться.

– Студенты, как же. Студенты сейчас не ходят. Под праздники ходили. А сейчас у них нет каникул.

Ничего не получалось. Все это видели, кроме Бандурко. Костек протянул под столом ногу, чтобы пнуть, но не смог до него дотянуться.

– А нам дали. Мы добились. Сейчас хорошо, никаких толп нету.

– А когда тут толпы-то были? Разве что до войны.

– А вы здесь с довоенных времен?

Но, видать, алкоголь в Старике уже выгорел. Он замолчал. Его опять затянуло мельтешение картинок. Он наклонился, оперся локтями на колени и, словно лыжник в снежную пыль, нырнул в вихрь реклам, известий, в гон всех тех бедолаг, которым выделили, отрезали ломтик, тоненькую облаточку электронной амброзии, три секунды существования на экране и крошку бессмертия, без признаков даже тления, без распада требухи и сердец. Старик смотрел, как они ревут, как теснят друг друга, потому что как раз шли последние известия, великий национальный период спаривания, самцы, представленные по грудь или по пояс, приманивали к себе всех вместе и каждого в отдельности, одни дискантом, другие взревывая, а самки давали им слово. Осень в конце зимы, вечная осень, шорох страниц, камер, точь-в-точь как шорох листьев, а в конце появился Первый Олень и тоже что-то проблеял, пробурчал, а я, невзирая на весь этот сверхъестественный блеск, не мог отделаться от воспоминания об его эластичных в складочку трусах василькового цвета, которые ослепили меня на каком-то снимке, где он был представлен в камышах с удочкой в руке.

Старик вновь обрел дар речи:

– А этот большой ловкач. Всех уеб. – В его голосе прорезалось какое-то ожесточенное, мстительное удивление. – Но Божья Матерь – это Божья Матерь. Сам Папа ему ее освятил.

Малыш беспокойно вертелся, а потом шепнул мне:

– Болеть начало.

Костек и Василь спрятались в телевидение: уж чем-чем, а способностью дарить забвение оно обладает в полной мере.



Поделиться книгой:

На главную
Назад