— Неведомо, Натан Беньямин.
— Возвратись домой, сын мой, и да хранит тебя Иегова.
Торгуется Зеви Ашер. Предлагает гульден, два, три, чтобы узнать, что стоит в книге Тосефта. Может молитва, которую прочтешь со всей набожностью, и тогда твой недруг ослепнет? Беньямин же, удовлетворившись тремя гульденами, задает новый вопрос:
— Ведомо ли тебе, что стоит в книге Коганим?
— Неведомо, Беньямин.
— Теперь уже в самом деле ступай домой, Зеви Ашер, и предоставь действовать естеству.
Только уйдет Зеви Ашер, прибегает Якоб Тхар. Кладет гуся, кланяется, садится и начинает:
— Натан Беньямин, ей-богу, я бедный человек, не могу дать больше. Есть у меня недруг, который меня обворовывает и губит. Закинь словечко Иегове, пусть покарает мерзавца сообразно подлости его. Пусть свалится несчастье на его голову, пусть он оглохнет, пусть сгорит его дом и угорят его дети. Сам видишь, сущий пустяк прошу! Для себя ничего от бога не хочу, а тебе дам гульден, дам два, больше не могу, я бедный человек. Только помолись всевышнему, пусть освободит землю от негодяя.
— Ведомо ли тебе, что стоит в книге Тосефта?
— Неведомо.
— Тогда иди домой, Тхар!
— Дам три гульдена, Натан Беньямин, прочти молитвочку.
— Хорошо, Тхар. Но известно ли тебе, что написано в книге Коганим, безумец?
— Неизвестно.
— Теперь уже в самом деле ступай домой, Якоб Тхар, и предоставь действовать естеству.
И Якоб Тхар уходит.
После его ухода сапожник Самуил обращается к Натану Беньямину:
— Дела идут, Натан!
— Слава Иегове! Подай сюда аляш, Самуил.
И оба достопочтенных мужа пьют аляш, закусывают луком, смеются и величают друг друга «сын Давидов».
Зеви Ашер ждал, действительно ли ослепнет Якоб Тхар, а Якоб Тхар не мог дождаться, когда оглохнет Зеви Ашер, когда сгорит его дом и угорят дети. Дело было не в распрях между талмудистами и караимами. Дело шло о земле крестьянина Горазды из деревни Рузна. Оба держали Горазду в своих руках, оба ссужали его деньгами. И вдруг Зеви Ашер, нарушив обоюдное соглашение, опаивает Горазду и за смехотворно малую сумму покупает у него землю. Что с этого имел Якоб Тхар? Ровным счетом ничего. Рассвирепел Тхар и разыскал Горазду:
— Слыхал я, сударь, будто вы позволили жулику Ашеру обвести себя вокруг пальца. Прости меня, господи, но это сущая пиявка, пьет он кровь христианского народа, сударь! Он вас напоил, не правда ли?
— Надрался я до чертиков, жид.
— Ваше счастье. Поедем в город, в суд. Купчая не имеет силы, потому что вы были не в себе.
Горазда на радостях напился у Тхара пьяным, а потом ходил по Запустне и шумел, что они-де с паном Тхаром найдут на мошенника Ашера управу. С этого и пошла новая вражда. И вот теперь соперники ждут взаимной погибели, но, встречаясь, держатся весьма дружелюбно.
— Сдается мне, Тхар, будто ты стал хуже видеть.
— Да что ты, Ашер, что ты! Вижу я не хуже орла. Зато мне сдается, что уж больно сильно приходится с тобой драть глотку. Никак ты туговат на ухо стал?
— Иегова свидетель, слышу я лучше, чем в молодости, Тхар.
И оба, расстроенные, идут своей дорогой. Как-то странно молится этот мессия! Ждут враги еще две недели. Может к тому времени десять сонмов добрых духов донесут молитву до Иеговы.
Нетерпеливый Якоб Тхар первым отправился к Беньямину:
— Натан Беньямин, — заговорил он с упреком в голосе, — несу тебе два гульдена, помолись еще раз Иегове за Ашерову погибель.
Натан Беньямин объяснил Тхару, что помолится со скоростью «абу», то есть так, чтобы ангел Таршиш без промедления донес молитву до слуха господа. Если бы он, мессия, воспользовался иной скоростью, то посредником был бы ангел Хасмаль. Он передал бы молитву добрым духам седьмого чина (офанимам), те — серафимам, а уж эти — самому Элохиму, что есть еще одно имя отца небесного. Для молитвы со скоростью «абу» нужна свеча. «Дай еще гульден, Тхар, на свечку». Тхар дает пол. Больше не может, он бедный. В лучшем случае он накинет еще семьдесят пять крейцеров. «Дай девяносто!» Тхар не может; Хасмалю придется довольствоваться свечкой поменьше, ибо он знает, что торговля идет из рук вон плохо. Восемьдесят он еще даст. Вот они, и дело с концом.
После ухода Тхара Беньямин и Самуил принялись за бутылку аляша и пили эту сладкую водку сверх всякой меры. В последнее время они вообще пьянствовали беспробудно. Сегодня они напились уже средь бела дня, и пили дальше, и несли разную чушь. Наступил вечер. И тут их глаза, налившиеся спиртом, увидели на разных предметах духов добрых и злых. Со шкапа им корчил рожи ангел Эрельсин, а у дверей примостился Буэ-Элохим. Беньямину привиделось, будто Буэ-Элохим волочит за собой Лилиту, жену Адама, с которой, как учат раввины, Адам прижил множество дьяволов, убивавших младенцев. Потом Натану Беньямину почудилось, что к нему обращается Зефауйя, посланец Иеговы, посол Иеговы, якобы приказавшего Моисею изничтожить неверующих земли Ханаанской и не давать спуску женам и детям филистимлян. И будто бы непримиримый и жестокий Иегова говорил ему устами своего посланца Зефауйи, который, как утверждают талмуд и кабала, повелевает всем птицам:
— Запали дом Зеви Ашера…
— Куда ты идешь, — спрашивает пьяный Самуил, — куда ты идешь, сын Давидов?
— Запалить дом Зеви Ашера, — отвечает Беньямин и заплетающимися ногами выходит из дверей.
Спотыкаясь, бредет Натан Беньямин по улицам Запустны между низкими деревянными домишками и внезапно слышит голос: «Не поджигай дом Зеви Ашера, подпали дома неверующих гоев и в блаженстве будешь пребывать пред лицом господа отныне и до века». Заплетающимися ногами выходит мессия из еврейского квартала, а навстречу ему ангел Заткиэль.
— Ангел Заткиэль, — кричит Натан, — с какого дома начинать?
— Чего орешь, жид? — спрашивает ангел Заткиэль, хватая Натана за воротник лапсердака. И ангел Заткиэль меняет свой облик, глядит строже, его небесная краса тает, словно снег весной, и вот уже Натана Беньямина держит за шиворот полицейский инспектор Забулецкий.
Натан отчаянно сопротивляется и призывает на помощь ангела Михаила. «Придуши гоя» — слышит он глас с небес. Он душит инспектора и поет при этом песню всепрощения. Потом прибегают двое стражников и валят Натана наземь. Но пьяный Натан слышит голос Иеговы, голос, призывающий перебить неверующих собак. Он бьет их ногами и что-то кричит по-древнееврейски, на губах у него выступает пена, он поет песнь ангела смерти. Наконец Натана Беньямина приволакивают в участок, избивают, связывают и бросают в камеру, где уже сидит связанный Якоб Тхар.
Сей добрый муж полчаса назад был застигнут Зеви Ашером при попытке подсунуть горящую бумагу ему на чердак. Горящей бумагой Тхар хотел подсобить Натану Беньямину, чтобы его молитва быстрее дошла до господа…
И тут, обуянные внезапной яростыо, они в припадке неукротимого безумия набрасываются друг на друга и кусаются и царапаются, доведенные до бешенства болью. Наконец вбегают стражники, вооруженные дубинками, и лупят их до тех пор, пока и тот, и другой не теряют сознание.
А утром их вместе отвезли в сумасшедший дом, где оба без конца твердят, что они мессии, выкрикивают в коридорах имя Иеговы так, как оно пишется, и призывают князей-ангелов Михаила, Зефауйю, Хафниэля, Азраила и Хасмаля с Таршишем освободить их и унести на своих крыльях в Запустну, где вечно пьяный еврей Самуил с надеждой ожидает возвращения мессии, припасши на этот случай бутылку аляша, сладкой водки.
Пан Флорентин против Хохолки
Пан Флорентин был классный наставник, а Хохолка — гимназист-первоклассник. Пан Флорентин был классным наставником Хохолки и преподавателем латыни, тогда как Хохолка вел с латинским языком отчаянную борьбу: латынь была для него не только китайской грамотой, но и испанскими башмаками, орудием пытки, употреблявшимся во времена инквизиции к вящей славе божией. Но и пан Флорентин тоже смотрел с презрением на перепуганное лицо первоклассника Хохолки, дрожавшего все уроки латыни подряд. Таким образом он в прямом смысле этого слова продрожал первое и второе склонение, а когда дело дошло до третьего, его дрожь превратилась в форменную лихорадку. Стоило только Флорентину посмотреть на него, как Хохолка поднимал свои объятые страхом очи горе и просил разрешения выйти. Этак он просился из класса всякий раз, когда учитель спрашивал и наступал его черед быть вызванным. А когда начались письменные, Хохолку в ужасе бросало в дрожь при одной лишь мысли, как-то пронесет контрольную по-латыни…
Была первая письменная по-латыни. После молитвы, когда были розданы тетради и сделано внушение, что списывать нельзя, что коли обнаружатся одинаковые ошибки, то те, у кого это будет найдено, получат неудовлетворительный балл, Хохолка взял в руки перо и дрожащей рукой стал списывать с доски предложения, которые надлежало перевести на латинский. Лишь одна мысль преследовала его в эту минуту: как бы наделать других ошибок, чем будут у соседа. Ибо иначе — это неудовлетворительный балл, и тогда Хохолка погиб. Начерно выводя в тетради первое слово, он украдкой заглянул к своему соседу Батьке, известному тем, что тот тоже не хватал звезд с неба. Этот взгляд, брошенный по соседству, сразу же убедил Хохолку, что они погибли оба: Батька начал переводить точно так же, как он. Хохолка перепугался, и его увлажненный слезами взор соскользнул с печальной картины, изображающей развалины Трои, на спасительный ключ от уборной. И как во времена эллинской культуры гонимые преступники искали убежища в храмах, так и Хохолка с ключом в руке устремился в уборную, отказавшись от классической образованности, сверкавшей на классной доске в подобии фраз: «Стол ни высок, ни широк», «Пятка — часть тела, пехотинец — воин», «Мать — это не сестра», «В Риме было много домов», «В саду есть деревья» и тому подобных истин. Все это Хохолка отряхнул от своих ног и единственно думал о том, чтобы отсидеться до конца урока в уборной, в этом убежище, в этом храме травимых первоклассников. Чтобы девственную чистоту его письменной работы не осквернила ни единая ошибка — ни против правил грамматики, ни против духа латинского языка. А буде забывчивый классный наставник спросит, почему он ничего не перевел, Хохолка твердым голосом ответит: — Я весь урок сидел в уборной.
Ну, а если Флорентин не поверит, то тогда он приведет своего классного сюда, и тот увидит надпись: «Вацлав Хохолка, 1 „А“, 16/XI». Он начертал ее броскими письменами и продолжал сидеть в этой маленькой, запертой на задвижку кабинке, правда, не совсем спокойно, но уже с известной долей покорности судьбе.
Кто-то пробежал по коридору и, забарабанив в дверь, прокричал:
— Хохолка, давай поторапливайся!
— Не могу, — раздалось в ответ на предложение, переданное от имени классного наставника Флорентина.
И хотя уже четырнадцатый посол бежал обратно в класс, чтобы успеть дописать контрольную, тем не менее Хохолка с важным видом продолжал сидеть дальше, ибо отдавал себе отчет в том, что этим словом «не могу» он восстал против авторитета своего классного наставника. Война была объявлена! Через пять минут четырнадцатый посол во второй раз прошел на рысях к последнему прибежищу Хохолки и, колошматя в дверь, объявил:
— Он говорит, факт, поторапливайся!
— Не могу, — снова ответил Хохолка, но на этот раз уже с гордостью никак не меньшей, чем отвечал Леонид персидским послам в Фермопилах.
В мрачном коридоре гимназии, где гулко отдавался каждый шаг, снова воцарилась тишина. Хохолка считал секунды, минуты и уже мало-помалу приближался к шестистам, что означало примерно около десяти минут с момента, когда его в последний раз посетил гонец господина учителя Флорентина.
Затем раздались тяжелые шаги, и сильные удары в дверь нагнали панический страх на Хохолку.
— Хохолка, вылезайте уже, вы не успеете сделать контрольную!
То был глас классного наставника Флорентина, глас строгий и грозный, глас тирана, жаждущего невинной детской крови.
— Не могу, господин учитель, — прозвучал голос Хохолки, голос дрожащий и робкий.
— Приказываю вам вылезти!
Жестокая схватка разгорелась в душе Хохолки, но мятежный дух одержал верх.
— Не могу! — молвил он теперь уже твердым голосом.
— Итак, вы не хотите вылезти?
— Я не могу!
Пан Флорентин помчался к директору.
— Господин директор, один гимназист по фамилии Хохолка проводит время, отведенное для первой контрольной, в уборной, и отказывается ее покинуть.
Директор встал, взор его загорелся гневом от этакой безнравственности, и оба с серьезным, видом зашагали к убежищу Хохолки.
Первым постучал пан Флорентин:
— Хохолка, опомнитесь, тут господин директор, вылезайте из уборной!
— Послушайте, вылезайте, — подал голос директор, — не упорствуйте, вы об этом пожалеете. Где вы живете?
— Воинская улица, 5, господин директор.
— Мать у него прислуга, — заметил классный наставник.
— Вот видите, Хохолка, — принялся увещевать директор, — ваша мать — прислуга, а вы, вместо того, чтобы доставить своей бедной матери радость хорошей оценкой по латинской контрольной, сидите в уборной и не выходите. Совсем не жалеете свою матушку. Но какие могут быть разговоры, приказываю вам немедленно вылезти и вернуться к своим обязанностям!
— Не могу, еще не могу!
— Не делайте из нас дураков, будете записаны в классный журнал.
— Не могу.
— Вам будет снижен балл по поведению.
— Не могу.
— Будете исключены из гимназии!
— Не могу.
Воистину душа толпы — потемки! У пана учителя засверкали глаза, а господин директор взревел, как разъяренный олень. И оба, объединив усилия, обрушились на дверь уборной. Их натиск был грозен. Хохолка, учуяв стремление своих недругов проникнуть внутрь, перешел в оборону, изо всех сил упираясь в дверь. Однако усилия его были тщетны. Пан Флорентин с господином директором мощно навалились своими телесами на дверь крепости. Дверь поддалась, и они вломились внутрь.
Но крепость оказалась пустой. Чтобы живым не угодить в их руки и не писать контрольной, Хохолка, заслышав треск дверей, стремглав бросился в дыру уборной.
— Так для него даже лучше, — сказал учитель Флорентин. — А то бы он все равно наделал в контрольной массу грубых ошибок.
Но директор, адресуясь в яму, поглотившую бесстрашного защитника крепости, воскликнул:
— Хохолка, шесть часов карцера!
Как Цетличка участвовал в выборах
Проживать в Праге Цетличке было запрещено, а потому этак около одиннадцати утра он стоял на углу Перштына и Фердинандовой улицы и с интересом наблюдал, как какой-то неопытный деревенский парнишка, тащивший тележку, не совладал с ней и толкнул полицейского, следившего за порядком на этом оживленном перекрестке.
Хотя бы уже из одного чувства мести постовой записал в свою книжечку, что ручная тележка, отпихнувшая его на несколько шагов к середине мостовой, не имеет таблички с фамилией владельца, как это предписывают правила уличного движения.
Глядя на происходящее, Цетличка испытывал двоякую радость. Во-первых, как зритель, который после долгого хождения по улицам, наконец, увидел что-то, что заслуживает внимания; а во-вторых, как человек, которого радует, когда его недруга постигнет какая-нибудь неприятность.
А надо сказать, — и Цетличка убеждался в этом уже не раз, затевая скандалы в трактире «У венка» на Овоцном рынке, — что люди этого сорта были к нему расположены весьма мало. Днем все обходилось благополучно. Он ходил по Праге, и никто его не узнавал. Пока не наступали кошмарные ночи, ночи его погибели… Раз он хотел унести чье-то зимнее пальто из погребка «У звездочек», в другой — не расплатившись, покинуть «Калифорнию», затем драки «У венка»… За все это, вместе взятое, плюс нелегальное возвращение в Прагу он обычно схлопатывал месяц тюрьмы.
И все же он любил, матушку Прагу, потому что умел извлекать из нее выгоду.
Нигде не развешано столько юбок в витринах, нигде с такой легкостью не взломаешь железные шторы магазинов, нигде не воруется так вольготно, как в Праге.
— А уж ежели на улице случится самое что ни на есть никчемное, дурацкое происшествие, то нигде не соберется столько глухой и слепой публики, которая только и знает, что проталкиваться вперед. Лишь бы увидеть, что с карниза на шляпу какого-то почтенного господина и впрямь упало воробьиное яичко, желтое пятно от которого на тулье своего котелка этот господин теперь возмущенно показывает толпе.
И тогда давай, шуруй по карманам пальто, потому что мало кто держит кошельки в костюмах, — чтобы все время не расстегиваться, а кроме того не лишить себя удовольствия быть обворованным.
Цетличка штопором ввертывался в скопище людей, в толпу зевак, с наслаждением таращивших глаза на обезьяньи состязания. Это были деревянные заводные обезьяны в витринах игрушечных магазинов. Перед ними толпились большие, хотя зрелище предназначалось для маленьких, которые из-за этих великовозрастных недорослей не могли пробиться вперед, чтобы тоже что-нибудь увидеть.
Цетличка был тут как тут и среди ведущих сражение за места в трамвае.
И повсюду глубоко запускал руку в чужие карманы и уходил незамеченным.
Но при этом, как все воры, полководцы и дипломаты, он был страшно суеверным.