Генри в это время было пятьдесят один год, но прохожим на нью-йоркских улицах, которые он мерил шагами, пряча в бороду мальчишескую ухмылку, с лицом, изборожденным морщинами, словно старое дерево трещинами, он с равным успехом мог казаться и в два раза старше, и в два раза моложе. Поверхностный взгляд выявлял в нем типичное, а не индивидуальное: деревенщина, приехавшая в город, необразованный провинциал с пружинистой и крепкой походкой юноши и лицом старика, слишком длинные мускулистые запястья, высовывавшиеся из манжет, слишком длинная шея. Со своей седой нестриженой гривой старого волка и горящими зелеными глазами он походил на персонажа из комиксов – внезапно разбогатевшего золотоискателя. У него был такой вид, будто ему ничего не стоило выругаться в лучшем ресторане или плюнуть на самый дорогой ковер. В общем, от него можно было ожидать чего угодно, только не знакомства с молодой женщиной с целью женитьбы.
Тем летом в своем котелке и похоронном костюме Генри стал довольно популярной фигурой. К концу его пребывания в Нью-Йорке его уже всюду приглашали, чтобы посмеяться. Восторг достиг предела, когда на одном из вечеров он объявил, что нашел женщину, на которой намерен жениться! Участники вечера пришли в неистовство. Это было что-то потрясающее, лучшего фарса никто и не видывал. Смеялись, впрочем, не над его выбором, а над тем, что этот похотливый старый пень мог помыслить о такой девушке – самой милой, образованной и очаровательной особе, приехавшей на каникулы из Стэнфорда, – над этим-то и потешались окружающие. А старый похотливый Генри похлопывал себя по бокам, оттягивал свои широкие парусиновые подтяжки и расхаживал с видом клоуна, посмеиваясь вместе со всеми. Однако хихиканье собравшихся сильно поубавилось, когда он пересек комнату и привел из гостиной залившуюся краской студентку. Можно догадаться, что веселье и вовсе прекратилось, когда после нескольких недель упорного ухаживания он отправился обратно на Запад, увозя с собой девушку в качестве невесты.
Даже после того как Бони рассказал мне о плакате, я не слишком обращал на него внимание, пока мне не исполнилось шестнадцать и Мира не пришла впервые в мою комнату. Мне действительно тогда только что исполнилось шестнадцать. Это был день моего рождения. От всех в доме, кроме нее, я получил подарки – принадлежности для бейсбола. Не то чтобы я что-то ждал от нее – она никогда не уделяла мне много внимания. Я думаю, она даже не замечала, что я уже вырос. А может, она просто ждала, когда я стану достаточно большим, чтобы оценить ее дар. Так вот, она просто вошла и остановилась…
Вероятно, единственный, кто удивился еще больше, была сама девушка. Ей было двадцать один, и оставался еще один год до получения диплома в Стэнфорде. У нее были темные волосы и хрупкое, изящное тело (как будто внутри нее, подняв голову к небу, стояла какая-то странная птица – редкая и необычная птица…). У нее было три собственные лошади в парке Менло, двое возлюбленных – профессор и попугай, который обошелся ее отцу в двести долларов в Мексико-Сити, – и все это она бросила. (Просто стояла себе.)
Она была активным членом по меньшей мере дюжины различных организаций в университете и такого же количества в Нью-Йорке, летом. Ее жизнь, так же как и у большинства ее друзей, ровно катилась вперед. И где бы она ни находилась: в Стэнфорде или на Восточном побережье, – когда она садилась составлять список гостей для очередной вечеринки, у нее получалась трехзначная цифра. И все это было оставлено. И ради чего? Ради какого-то сомнительного старого лесоруба из какого-то грязного городка, севернее которого вообще уже ничего не было. О чем она думала, когда дала себя уговорить сделать такой нелепый выбор? (У нее была очень смешная манера смотреть на человека: так смотрят птицы – голова чуть наклонена и взгляд устремлен словно мимо, как будто она видит что-то еще, то, что никто, кроме нее, рассмотреть не может; иногда она внезапно пугалась, словно увидев привидение. «Мне одиноко», – произнесла она.)
Первый год она провела в Ваконде, словно недоумевая, что она здесь делает. («Я всегда чувствую себя такой одинокой. Словно какая-то пустота внутри…») К концу второго года она закончила недоумевать и приняла твердое решение уехать. Она уже составляла тайные планы своего бегства, когда внезапно обнаружила, что каким-то образом, в каком-то темном сне с ней что-то произошло и ей придется отложить свое путешествие на несколько месяцев… всего лишь на несколько месяцев… и тогда уж она уедет, уедет, уедет, зато у нее останется кое-кто, чтобы вспоминать о своем кратковременном пребывании на Севере. («Мне казалось, что Генри сможет заполнить эту пустоту. Потом я думала, что ребенок…»)
Итак, у Хэнка появился брат, а у Генри – второй сын. Старик, занятый расширением своего лесопильного производства, проявил не слишком много внимания к этому знаменательному событию, поучаствовав лишь в крещении мальчика, который в качестве одолжения молодой жене был назван Леланд Стэнфорд Стампер. Генри протопал в ее комнату в шипованных сапогах, оставляя за собой грязь, опилки и запах машинного масла, и провозгласил: «Малышка, я хочу, чтобы ты назвала мальчика в честь университета, по которому ты так скучаешь. Как тебе это понравится?»
Это было сказано с такой категоричностью, которая исключала какие-либо возражения, так что ей оставалось только слабо кивнуть. И, гордый собой, Генри удалился.
Это осталось единственным знаком внимания, оказанным жене в связи с рождением ребенка. Двенадцатилетний Хэнк, занятый журналами в соседней комнате, решил и вовсе проигнорировать это событие.
– Не хочешь взглянуть на своего маленького братика?
– Он мне не братик.
– Ну, тебе не кажется, что, по крайней мере, надо что-то сказать его маме?
– Она мне никогда ничего не говорила. (Что было очень близко к истине. Потому что, кроме «здрасьте « и «до свидания «, она действительно ничего не говорила до того самого дня, когда пришла в мою комнату. Поздняя весна; я лежу на кровати, и голова у меня разрывается от боли – я сломал себе зуб, играя зонтиком в бейсбол. Она бросает на меня быстрый взгляд, отводит глаза, подходит к окну и замирает. На ней надето что-то желтое, иссиня-черные волосы распущены. В руках у нее детская книжка, которую она читала малышу. Ему в это время уже три или четыре. Я слышу, как он возится за стенкой. И вот она трепеща стоит у окна и ждет, когда я что-нибудь скажу, о ее одиночестве наверное. Но я молчу. И тут ее взгляд падает на этот плакат, приколоченный к стене.)
В течение всех последующих лет Генри обращал очень мало внимания на своего второго сына. Если, занимаясь воспитанием своего первенца, он требовал, чтобы тот был таким же сильным и самостоятельным, как он сам, то что касается второго – бледного большеглазого ребенка, походившего на мать, – ему он предоставил полную свободу заниматься чем угодно в комнате по соседству с его матерью, – а чем уж там ребенок занимается целыми днями в полном одиночестве – его не волновало. (Она довольно долго не спускает глаз с этого плаката, вертя в руках книжку, потом ее взгляд скользит вниз и останавливается на мне. Я вижу, что она вот-вот заплачет…)
Между мальчиками была разница в двенадцать лет, и Генри не видел никакого смысла в том, чтобы воспитывать их вместе. Какой смысл? Когда Ли было пять и он еще водил сопливым носом по строчкам детских стишков, Хэнку исполнилось семнадцать, и он с Джо, сыном Бена, раскатывал на второсортном мотоцикле марки «Хендерсон», побывав уже во всех канавах между Вакондой и Юджином.
– Братья? Ну и что? Зачем заставлять? Если Хэнку нужен брат, у него есть Джо Бен; они всегда были не разлей вода, к тому же Джо все время у нас в доме, пока его папаша разъезжает то тут, то там. А у маленького Леланда Стэнфорда есть его мама…
«А кто же есть у мамы маленького Леланда Стэнфорда? „ – размышляли бездельники, сшибавшие пенни в местной забегаловке Ваконды. А это очаровательное хрупкое существо продолжало жить, проводя свои лучшие годы в этой медвежьей берлоге на противоположном берегу реки со старым пердуном, который был в два раза ее старше, продолжала жить, невзирая на то что каждый раз она клялась и божилась, что, как только маленький Леланд достигнет школьного возраста, она уедет на Восток… «…так кто же у нее есть?“ Глядя на Генри, Бони Стоукс скорбно качал головой:
– Я просто думаю о девушке, Генри; потому что, как ты ни силен, а уж не такой одер, как был прежде, – неужели тебя не волнует, что день за днем она сидит одна-одинешенька?
Генри подмигивал, смотрел искоса и ухмылялся:
– Что за шум, Бони? Кого это волнует, такой же я одер или не такой же? – Скромность никогда не украшала его. – Я уж не говорю о том, что некоторые мужчины так благодатно одарены природой, что им не нужно заниматься самоутверждением из ночи в ночь; они так прекрасно выглядят и такие ловкачи в постели, что женщину охватывает дрожь при одном воспоминании, и она живет лишь надеждой, что то, что она пережила однажды, когда-нибудь может повториться вновь!
Ослепленный своей петушиной гордостью, Генри никогда даже и не задумывался о причинах, заставлявших его жену хранить ему верность. Несмотря на все намеки, он оставался уверенным, что она предана ему и 14 лет, проведенных ею в его лесном мире, освещены все той же надеждой. И даже позднее… Его тщеславие не было поколеблено даже тогда, когда она объявила, что уезжает из Орегона, чтобы отдать Леланда в какую-нибудь школу на Востоке.
– Она делает это ради малыша, – объяснял всем Генри. – Для этого маленького проходимца. У него какие-то болезненные приступы, а местные доктора ничего не могут определить; может, это астма. Док считает, что он будет чувствовать себя лучше в более сухом климате, – вот и попробуем. А что касается ее, можете не радоваться – у нее сердце разрывается при мысли, что ей придется бросить своего старика: плачет и плачет дни напролет… – Он запустил в табакерку свои пожелтевшие пальцы, добыл оттуда щепотку табака и, сощурив
(Все еще плача, она подходит ко мне и дотрагивается пальцем до моей распухшей губы. Потом внезапно ее голова откидывается к висящему плакату. Как будто ей что-то пришло в голову. Вид у нее странный. Она перестает плакать, и ее охватывает дрожь, словно от порыва пронизывающего северного ветра. Она не спеша откладывает книгу и тянется к плакату: я знаю, что ей не удастся его снять, так как в него вбиты два шестипенсовых гвоздя. Она делает еще одну попытку и опускает руку. Потом издает короткий смешок и кивает на плакат как птица: «Как ты думаешь, если ты придешь ко мне – я отправлю Леланда поиграть, – он будет на тебя так же действовать?» Я отворачиваюсь в сторону и бормочу, что мне непонятно, что она имеет в виду. Она улыбается какой-то отчаянной, вымученной улыбкой и берет меня за мизинец, словно ей ничего не стоит поднять меня. «Я имею в виду, что, если ты переступишь порог соседней комнаты и окажешься в моем мире, где ты не будешь видеть это, или, скорее, это не будет смотреть на тебя, тогда ты смог бы?» Я снова отвечаю ей тупым взглядом и спрашиваю: «Смог бы что?» Продолжая улыбаться, она наклоняет голову к плакату и произносит: «Неужели тебя никогда не интересовало, что за чудовище висит у тебя над головой вот уже шестнадцать лет? – Она продолжает держать меня за мизинец. – Неужели ты никогда не думал об одиночестве, которое порождает в тебе это высказывание? – Я качаю головой. – Ну хорошо, пошли ко мне, и я объясню тебе». И я помню, что подумал тогда: «Ну и ну, она же может поднять меня одним пальцем…»)
– А ты не думаешь… – поспешно окликнул Бони, но Генри уже направлялся к дверям салуна. – Генри, эй, ты не думаешь… – словно против воли, извиняющимся тоном продолжил Бони с таким видом, что он должен задать этот болезненный вопрос только во имя блага друга, – …что ее отъезд… может быть каким-то образом связан с намерением Хэнка вступить в Вооруженные Силы? Я хочу сказать, тебе не кажется странным, что они оба вдруг решили уехать?
Генри останавливается и чешет нос.
– Может быть, Бони. Трудно сказать наверняка. – Он натягивает куртку, до подбородка застегивает молнию и поднимает воротник. – Только дело в том, что она сообщила о своем отъезде задолго до того, как Хэнк еще только начал думать об армии. – Глаза его блестят, а физиономия расплывается в торжествующей усмешке. – Пока, черномазые.
(В ее комнате я, помню, подумал, что она права по поводу этого плаката. Как приятно все же было находиться вне видимости этого чудовищного творения! Но в то же время я понял, что сам факт пребывания в другой комнате еще не означает избавления от него. Более того, именно здесь, после того как она объяснила, какое влияние оказывает на меня эта надпись, я окончательно это понял и ощутил его еще сильнее. Я видел плакат отчетливо и ясно, несмотря на стену из сосновых досок, отделявшую его от меня, – желтую краску, красные буквы и то, что было замазано этим желтым и красным, – яснее, чем когда бы то ни было. И, почувствовав это, я уже не мог от этого избавиться, потому что оно словно вошло в меня. Точно так же, как я не заметил, как оказался в ее комнате, а когда оказался там, было уже слишком поздно.)
И снова поздняя весна – миновало уже несколько лет со времени укрощения бейсбольного мяча. На реке рябь, снегопад благоухающих лепестков цветущей ежевики опускается на воду. Солнце ныряет в облаках, которые воинственно несутся по синему небу. На пристани перед старым домом Генри помогает Хэнку и Джо Бену складывать узлы, одежду, шляпные коробки, птичьи клетки…
– Сколько барахла! Можно устроить настоящую ярмарочную распродажу, а, Хэнк? – с шутливой сварливостью – чем старше Генри становился, тем больше в нем проявлялось проказливого мальчишества, словно компенсируя суровые годы преждевременной зрелости.
– Точно, Генри.
– Черт побери, ты только посмотри на этот несусветный хлам!
Большая, громоздкая лодка покачивается на волнах и по мере нагружения медленно оседает. Положив тонкую птичью руку на плечо своего двенадцатилетнего сына, женщина наблюдает за погрузкой. Приподняв оборку ее канареечно-желтой юбки, мальчик протирает стекла своих очков. Мужчины продолжают выносить из дома ящики и коробки. Лодка хлюпает и оседает все глубже. Вся картина потрясает красотой и яркостью красок: синее небо, белые облака, синяя вода, белые лепестки и яркий желтый мазок…
– Можно подумать, что ты едешь не на несколько месяцев, а на всю жизнь. – Он поворачивается к женщине. – Зачем тебе столько вещей? Я всегда считал, что путешествовать надо налегке.
– Его устройство может потребовать довольно много времени, больше, чем ты думаешь. – И быстро добавляет: – Я вернусь, как только смогу. Постараюсь побыстрее.
– Ага. – Старик подмигивает Джо Бену и Хэнку, которые тащат к пристани чемодан. – Слышите, ребята? Вот так-то. После говядины с картошкой трудно привыкнуть к сандвичам.
Синее, белое, желтое и красный стяг с вышитым на нем черным номером, развевающийся на шесте, который приколочен к окну второго этажа для того, чтобы автолавка оставила необходимые продукты. Синее, белое, желтое и красное.
Старик расхаживает вдоль лодки, наблюдая за укладкой вещей.
– Надеюсь, она выдержит. О'кей. Ну, хватит. Хэнк, пока я буду отвозить их на станцию, вы с Джо Беном добудьте недостающие части для нашей лебедки. Можете смотаться на мотоцикле в Ньюпорт и там посмотреть – у них обычно есть детали. Я вернусь затемно, оставьте мне лодку на той стороне. Где моя шляпа?
Хэнк не отвечает. Вместо этого он наклоняется к шесту, к которому приколочен ординар, и проверяет высоту воды. Солнце рассыпается по реке серебряными брызгами. Потом он выпрямляется и, запустив руки в карманы джинсов, поворачивается против течения.
– Сейчас… – Женщина не шевелится – желтый мазок на голубом фоне реки; Генри занят тем, что пытается впихнуть кусок пакли в щель, которую он обнаружил в лодке; маленький Джо Бен пошел за брезентом, чтобы накрыть в лодке багаж на случай, если эти беспечные облака разыграются не на шутку.
– Сейчас, минутку…
И только вихрастая мальчишеская голова виднеется поблизости. Только он и слышит, что говорит Хэнк. Он наклоняется к своему взрослому брату – очки вспыхивают на весеннем солнце.
– Сейчас, минутку…
– Что? – шепотом спрашивает мальчик.
– …я, наверное, поеду с вами.
– Ты? – переспрашивает мальчик. – Ты?..
– Ага, малыш, я думаю, я поеду в город вместе с вами, а не потом. Все равно мои колеса не в порядке – а, Генри, ты как на это смотришь?
Почувствовав суету на пристани, из-под дома внезапно выскакивают гончие и принимаются лаять.
– Я не возражаю, – отвечает старик и садится в лодку. За ним, опустив голову, садится женщина. Хэнк отгоняет собак и тоже залезает в лодку, которая под ним сразу же оседает. Мальчик, окруженный собаками, все еще стоит на берегу и изумленно смотрит на происходящее.
– Ну, сынок? – Генри щурится от солнца. – Ты идешь? Черт бы побрал это солнце. Где эта несчастная шляпа?
Мальчик залезает в лодку и садится на чемодан рядом с матерью.
– Кажется, я видел ее под этим ящиком. Позволь, Мира?
Женщина протягивает ему шляпу. Джо Бен притаскивает кусок брезента, и Хэнк забирает его.
– Ну что, Генри? – спрашивает Хэнк, берясь за весла. – Поплыли?
Старик качает головой и сам берет весла. Джо Бен отвязывает веревку и, ухватившись за сваю, отталкивает лодку навстречу течению.
– До встречи! Пока, Мира. Привет, Ли, будь здоров.
Генри оглядывается, примеряясь, где он должен пристать на противоположном берегу, и, сдвинув шляпу на глаза, принимается грести, размеренно и сильно.
Покрытая белыми лепестками река, словно ткань в горошек, лежит ровным и неподвижным полотном. Нос лодки рассекает ее поверхность с шипящим звуком. Женщина в какой-то полудреме закрыла глаза. Генри гребет. Хэнк смотрит вниз по течению, туда, где утки взбивают воду своими крапчатыми крыльями. Маленький Ли возбужденно вертится, сидя на чемодане на корме.
– Так вот, – Генри произносит слова между взмахами весел, – знаешь, Леланд, – каким-то бесстрастным, чужим голосом, – мне очень жаль, что ты решил… – когда он наклоняется назад, шея у него напрягается и проступают жилы, – решил учиться на Востоке… но как я понимаю… здесь пахать не каждый может… особенно если не чувствуешь, что готов до смерти… и некоторые не годятся… Ну и ничего… я хочу, чтобы ты там мог гордиться тем… –
Медленно тянутся секунды – они не могут отвести глаз друг от друга…
Не выдержав, Хэнк первым отводит глаза в сторону. Он добродушно улыбается и, стремясь снять напряжение, похлопывает брата по коленке:
– Ну что, малыш? Теперь будешь жить в Нью-Йорке? Всякие там… музеи, галереи и всякое такое? И все эти ученые крысы будут балдеть оттого, что ты, такой здоровый амбал с северных лесов, учишься с ними в одном колледже?
– Постой, я… Генри смеется:
– Точно, Леланд, – продолжая уверенно грести, – твоя мама купилась именно на это… Эти девушки с Востока просто тают… при виде нас, здоровых и сильных парней с лесоповалов… можешь сам у нее спросить.
– Ммммм. Я…
– В чем дело, сын?
– Я… о… ммм…
– Я спрашиваю, в чем дело? – Генри прекращает грести. – Ты опять плохо себя чувствуешь? Снова с дыхалкой неполадки?
Мальчик прижимает руку ко рту, словно надеясь при ее помощи извлечь слова из горла. Он трясет головой, сквозь пальцы вырывается стон.
– Нет? Может… может, тогда эта качка? Ты что-нибудь съел утром?
Генри еще не видит слез, текущих по его щекам. А мальчик будто не слышит старика. Генри качает головой:
– Наверно, съел что-нибудь жирное.
Мальчик даже не смотрит на Генри. Он не может отвести взгляда от своего брата. Может, он считает, что это Хэнк с ним говорит?
– Ну… ты… подожди, – наконец подавив страх, произносит он. – Мммм, да, малыш Хэнк, придет день и ты получишь за то, что ты…
– Я? Я? – вспыхивает Хэнк, подпрыгивая на месте. – Тебе сильно повезло, что я не свернул тебе шею! Потому что, малыш…
– Подожди, подожди, пока я…
– …если б ты не был ребенком, я бы…
– …не вырос!
– …после того, как я узнал, чем ты занимался…
– …ты только подожди, пока я подрасту, чтобы…
– …маменькин сынок…
– Что?! – кричит Генри, и оба замолкают. – Во имя Создателя, о чем это вы?
Братья смотрят на дно лодки. Лоскутное стеганое одеяло не шевелится. Наконец Хэнк разражается хохотом:
– А это по поводу одного дельца, которое было у нас с малышом. Небольшое такое дельце, правда, малыш?
Мальчик слабо кивает. Генри, удовлетворившись ответом, снова берется за весла и начинает грести; Хэнк бормочет что-то по поводу того, что, если ты предрасположен к морской болезни, нечего есть жирную пищу по утрам. Ли борется со слезами. И, прошептав еще раз: «Ты…», затыкается и смотрит за борт на воду. «Да… только… ты… подожди».
Весь остальной путь в лодке и в машине до вокзала Ваконды он молчит. Молчит он и тогда, когда Хэнк шутливо прощается с ним и его матерью в поезде, желая им успешной дороги, молчит так мрачно и мстительно, что можно подумать – это ему придется ждать, а не его брату…
И последующие двенадцать лет, осознанно или неосознанно, Ли ждал, пока из Ваконды, штат Орегон, ему не пришла открытка от Джо Бена Стампера, сообщавшая, что старик Генри выбыл из строя с больной рукой и ногой и еще всякими болячками, что дела у них идут паршиво и что им нужна помощь, чтобы успеть к сроку по контракту, – им нужен еще один Стампер, чтобы не связываться с тред-юнионом, – и поскольку ты единственный родственник, который не работает с нами… ну, так как, Ли? Так что, если ты готов, мы могли бы вместе…
И сбоку приписка, сделанная другой, более сильной рукой:
И все же надо сказать, что вдоль всего западного побережья разбросаны городишки, очень сильно напоминающие Ваконду. Самый северный – Виктория, южный – Эврика. Эти городки, зажатые между океаном и горным хребтом, живут только тем, что им удается отвоевать от того и от другого. Городки, обреченные своим географическим расположением, обкрадываемые фиктивными мэрами и коммерческими фирмами, увязшие в застывшем времени… облупившиеся стены консервных заводов, заросшие лишаем и мхом лесопилки… как все они похожи друг на друга – словно матрешки. Изношенное оборудование, устаревшая электропроводка. И люди, постоянно жалующиеся на тяжелые
времена, плохую работу, недостаток денег, холодные ветра и предстоящую суровую зиму…
И вокруг каждой лесопилки, как правило стоящей на реке, и каждого консервного завода с прогнившими досками на побережье разбросаны человеческие жилища, скорее напоминающие собачьи конуры. Полоса мокрого асфальта, освещенная неоновым светом, представляет собой главную улицу. Даже если на ней и встречаются светофоры, то это скорее дань традиции, нежели мера предосторожности… Член транспортной комиссии на заседании муниципалитета: «В Нэхалеме у них целых два светофора! Я не понимаю, почему у нас нет ни одного. Честное слово, как будто у нас нет гордости».
Ему представляется, что все дело в отсутствии светофоров.
По соседству с прачечной – киношка, функционирующая по вечерам четв., пят. и суб. Оба учреждения принадлежат одному и тому же мрачному и болезненному типу. Афиша гласит:
Он сидит за столом, усыпанным стружкой, а перед ним стоит коллекция деревянных фигурок, которые он выточил сам, своими умелыми руками, и взоры этой деревянной армии обращены через окно на улицу, на длинный ряд заброшенных магазинов. Висящие на дверях таблички «Сдается внаем» отчаянно призывают хозяев вернуться, вымыть покрытые известью окна, заполнить полки сверкающими рядами банок с консервированным мясом и фасолью, а стеклянный прилавок – картонками со сластями из Копенгагена; чтобы вокруг очага собрались бородатые, потные парни в шипованных сапогах, которые еще лет тридцать назад готовы были переплачивать в четыре раза за дюжину яиц, парни, которые пользовались только бумажными деньгами, так как мелочь просто высыпалась из их дырявых карманов. «Продается», «Сдается внаем» – гласят таблички на дверях. «Благосостояние на Новых Землях» – провозглашает агент-оратор, сидя за стаканом пива. Хитрый делец, заключивший со дня основания своей конторы единственную сделку с конопатым мужем собственной сестры и жалким обанкротившимся владельцем киношки по соседству с прачечной. «Черт побери, дальше будет лучше! Только из-за этой чертовой власти мы переживаем спад!»
Но со временем жителей Ваконды начали посещать сомнения. Первыми зашевелились члены тред-юниона: «Дело не в администрации, дело в механизации. Электропилы и переносные движки – в два раза меньше людей могут свалить в два раза больше деревьев. Ответ ясен: лесорубы должны иметь шестичасовой рабочий день. Дайте нам шестичасовой рабочий день с восьмичасовой оплатой, и мы будем валить в два раза больше деревьев!»
И все собравшиеся кричат, свистят и топают ногами, выражая свое одобрение, хотя все прекрасно понимают, что после собрания за стойкой в баре какой-нибудь хлюпик заметит:
– Все дело в том, что тогда нам не хватит деревьев; за последние пятьдесят с небольшим лет их сильно поубавилось!