Перед тем как сняться с места, Иона продал продуктовый магазинчик в Канзасе – это был настоящий магазин с конторкой, в которой хранились учетные книги в кожаных переплетах, – и перевел деньги на новый адрес, так что, когда Иона приехал, они его уже дожидались, ярко-зелененькие и уже увеличившиеся в числе, – на новой земле все быстро растет, на новой богатой земле, о которой он перечитал все брошюры, что мальчики приносили с почты. Брошюры, которые звенели от дикихиндейских названий, напоминавших птичий крик в лесу: Накумиш, Нэхалем, Челси, Силкус, Некани-кум, Яхатс, Сюсло и Ваконда в заливе Ваконда, на берегу мирной и благодатной реки Ваконда Ауга, где (как сообщалось в брошюрах)
Да, на бумаге все было замечательно, но как только он увидел все это, что-то его встревожило… в этой реке, в этом лесу что-то было такое… что-то было в этих облаках, трущихся о горные хребты, в этих деревьях, торчащих из земли… Не то чтобы эта земля производила суровое впечатление, но чтобы понять в ней это «что-то», надо было пережить зиму.
– Черт меня побери! Просто смылся! Как это непохоже на старину Иону.
– Ну, я бы не стал чересчур катить на него бочку; для того чтобы понять, что это за местечко, надо пережить здесь хотя бы один сезон дождей.
Кроме всего прочего, Иона никак не мог понять, где тут человек может достичь величия, о котором толковали брошюры. То есть он, конечно, понимал – где. Но все это представлялось ему несколько иначе. И еще: ничего здесь такого не было, ни малейшей доли того, чтобы человек мог почувствовать себя большим и значительным. Наоборот, здесь ты начинал чувствовать себя пигмеем, а что касается «значительности», – то не значительнее любого из здешних индейцев. В этой благословенной стране вообще было нечто такое, что, не успев начать, ты замечал, как у тебя опускаются руки. Там, в Канзасе, человек участвовал во всем, что предназначил ему Господь: если ты не поливал посевы – они засыхали, если ты не кормил скот – он подыхал. Как это и должно быть. Здесь, на этой земле, казалось, все усилия уходят в песок. Флора и фауна росла и размножалась или вяла и погибала вне какой-либо связи с человеком и его целями. А разве они не говорили, что
Все в этой местности было непрочным и непостоянным. Даже город производил впечатление временности. Воистину так. Все – тщета и томление духа. Род приходит и род уходит, но земля остается вовеки, по крайней мере до тех пор, пока идет дождь.
И когда я умру, этот несчастный город, этот жалкий клочок грязи, отвоеванный у деревьев и кустарников, погибнет вслед за мной. Я понял это, как только его увидел. И все время, пока я жил там, я это знал. Я знаю это и сейчас, когда смерть уже взяла меня обратно.
Так какой же смысл в труде человеческом, совершаемом под солнцем, если все здесь – и деревья, и кустарник, и мох – неутомимо отвоевывают все обратно? Клочок за клочком отвоевывают обратно, пока человек не начинает ощущать, что этот город – просто тюремная камера, окруженная зеленой стеной дикого виноградника, в которой ему суждено трудиться всю жизнь, день изо дня, во имя очень сомнительных прибылей, пахать от рождения до смерти, утопая по колено в грязи, то и дело наклоняя голову, чтобы не задеть низко нависающее небо. Вот и весь город. Камера с низким потолком, грязным полом, окруженная стеной деревьев. Он мог даже увеличиваться в размерах, но обрести постоянство?.. Он мог расти, распространяться, но обрести постоянство?.. Никогда. Древняя чаща, земля и река сохраняли свое превосходство, ибо они были вечны. А город преходящ. Созданное человеком не может быть неизменным и постоянным. Впрочем, есть ли что новое под солнцем, о чем можно было бы сказать: видишь, вот новое? Все уже было, было перед нами. Я говорю.
Через два года Иона думал только о том, как бы вернуться в Канзас. Еще через год это желание превратилось в навязчивую идею. Но он не осмеливался даже обмолвиться об этом своей семье, особенно старшему сыну. Три года проливных дождей и непролазных чащоб подорвали силы крепкого и практичного Ионы, но они укрепили его сыновей, напитав их виноградным соком. Мальчики росли себе и росли, подобно зверью и травам. Они ненамного увеличились в росте, – как и все представители этой семьи, они были невысокими и жилистыми, – но выражение их глаз становилось все более жестким и решительным. Они видели, как после каждого наводнения затравленные глаза их отца становятся все более испуганными, в то время как их собственные приобретают все больший оттенок зелени, а лица лишь обветриваются и грубеют.
– Сэр, – бывало, улыбаясь, спрашивал Генри, – что-то у вас не слишком веселый вид. Какие-нибудь неприятности?
– Неприятности? – И Иона указывал на Библию. – Просто «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь».
– Да? – пожимал плечами Генри и удалялся, не дожидаясь продолжения. – Ну и что?
На темном чердаке продуктовой лавки мальчики шепотом посмеивались над трясущимися руками своего отца и его надтреснутым голосом.
– Он с каждым днем становится все дерганее и капризнее, словно загнанная собака. – И они хихикали, уткнувшись носами в свои подушки, набитые пшеничным жмыхом. – Что-то у него свербит на душе. Знаешь, он мотался за бараниной в Сискалу.
Они шутили и смеялись, но в глубине души уже презирали старину Иону за то, что, как они чувствовали, он собирался сделать.
В сильные холода семья жила прямо в лавке в городе, а остальное время – в большой палатке на другом берегу реки, где все они участвовали в строительстве дома, который, как и все на земле, рос и рос с медленным и безмолвным упрямством, казалось, вопреки всему, что делал Иона, чтобы замедлить его возведение. Иону пугал этот дом: чем больше он становился, тем обреченнее чувствовал себя Иона. И вот на берегу уже высилось это проклятое огромное безбожное строение. Окна еще не были вставлены, и издалека дом казался огромным деревянным черепом, следящим своими черными глазницами за мерным течением реки. Больше похожий на мавзолей, чем на дом, скорее годящийся для того, чтобы окончить в нем жизнь, а не начинать новую, думал Иона. Ибо эта земля была пропитана тленом; эта плодородная земля, где растения вырастали за одну ночь, где однажды Иона видел, как из трупа утонувшего бобра вырос гриб и за несколько часов достиг размеров шляпы, эта благодатная почва была пропитана влагой и смертью.
– Честное слово, сэр, у тебя вид дохлый. Факт. Хочешь, я привезу тебе солей из города?
Пропитана и насыщена! Это ощущение преследовало Иону днем и лишало сна ночью. О Господи Иисусе, наполни тьму светом жизни! Он задыхался. Он тонул. Ему казалось, что в одно прекрасное утро он проснется и обнаружит, что глаза его покрылись мхом, а внутри его тела зарождаются жабы. Нет!
– Что ты говоришь, сэр?
– Я говорю «нет», никаких солей. – Мне нужны таблетки, чтобы заснуть! Или, наоборот, чтобы проснуться! Или одно, или другое, но, так или иначе, чтобы рассеялся этот туман, который окутал все мои конечности, словно серая паутина. –
(Ровно сорок лет спустя у причала рядом с рыболовной хижиной затормозила машина. Усеянный чайками залив прорезали вопли приемника. На берегу двое моряков, прибывших на побывку из Тихоокеанского флота, рассказывали двум красоткам с круглыми от ужаса глазами о фантастических зверствах японцев. Вдруг один из них замолчал и указал пальцем на желтый пикап, остановившийся прямо под ними у самой воды: «Смотрите-ка: это не старина Генри Стампер со своим мальчишкой Хэнком? Какого черта они здесь делают?»)
В полусне, не отрывая взгляда от вымоины, Иона облизывает губы и гвозди вместе с ними. Он было поворачивается к дому, но вдруг снова останавливается, и лицо его принимает недоумевающее выражение. Он вынимает изо рта гвоздь с квадратной шляпкой и, поднеся его к глазам, принимается рассматривать. Гвоздь заржавел. Он берет следующий и видит, что тот покрыт ржавчиной еще больше. Один за другим он вынимает гвозди изо рта и изучающе разглядывает, как легкая пыль ржавчины уже повсюду покрыла металл, разъедая его словно грибок. А прошлой ночью ведь не было дождя. Более того, как это ни фантастично, дождя уже не было двое суток, потому-то он и не удосужился закрыть ящик с гвоздями накануне, после того как закончил работу.
– Ну и дела, никак гроб! – произнес один из матросов.
– Точно гроб! В контейнере, как на поездах.
– Ой, смотри, что они делают!
Второй моряк поспешно оторвался от своей девушки, и все четверо уставились на мужчину и мальчика, которые, вытащив свой груз из пикапа, проволокли его по сваям пирса и столкнули в воду – затем снова сели в машину и уехали прочь. Четверка наблюдавших забралась в свою машину и, не отрывая взгляда, следила, как ящик перевернулся и начал медленно тонуть. Тонул он долго, а Эдди Арнольд оглашал округу:
Покроет мгла и землю и моря
Когда врага погонит Армия моя…
Наконец ящик накренился и ушел под воду, оставив на поверхности расходящиеся круги и увлекая за собой на дно сквозь колеблющуюся тину и водоросли целый шлейф пузырей, туда, в зелено-коричневую глубину, где крабы, выпучив глаза, охраняли коллекцию бутылок, старых труб, рваных тросов, холодильников, потерянных моторов, битого фарфора и другого хлама, обычно украшающего дно заливов.
А в это время в пикапе опрятный мужчина невысокого роста с зелеными глазами и уже седеющей головой, нагнувшись и похлопывая по затылку своего шестнадцатилетнего сына, пытался притупить его любопытство.
– Ну что скажешь, Хэнкус? Как ты смотришь на то, чтобы спуститься сегодня вечером к заливу? Мне потребуется трезвая голова, чтоб присмотреть за мной.
– А что в нем было, папа? – спрашивает мальчик. (Он так и не понял, что это было гроб…)
– Где?
– В том большом ящике. Генри смеется:
– Мясо. Старое мясо. И мне совершенно не улыбалось, чтобы им провонял весь дом. – Мальчик кидает на отца быстрый взгляд… (Он говорит: «старое мясо»… Папа так сказал… И, трудно поверить, но, честное слово, я так и думал несколько месяцев, пока Бони Стоукс, который был, насколько я помню, местным сплетником, не отвел меня в сторонку и с добрых полчаса, несмотря на мое смущение, придерживал меня своей потной рукой то за ногу, то за руку, то за шею, то еще за какое-нибудь место – он не мог чувствовать себя спокойно, пока не вываливал все на голову своей жертве. «Хэнк, Хэнк, – повторял он, тряся головой, сидевшей на худенькой, не толще запястья, шее, – мне очень не хочется, но, боюсь, это мой христианский долг – рассказать тебе о некоторых неприятных фактах». Не хочется ему, черта с два: его хлебом не корми, дай покопаться в чужих могилах. «О том, кто был в том ящике. Да, я думаю, кто-то должен рассказать тебе о твоем деде и о годах, которые он провел здесь…») но ничего не говорит, и они продолжают ехать в полном молчании. («…В те времена, Хэнк, малыш, – старина Стоукс откинулся назад, и взгляд его заволокла дымка, – все было не совсем так, как сейчас. Твоя семья не всегда владела этим огромным лесоповалом. Да… да; было время, когда твоя семья, если так можно выразиться, бедствовала… В те дни…»)
В тот день первым проснулся и обнаружил исчезновение отца его старший сын Генри. Он взял молоток и, работая бок о бок со своими двумя братьями – Беном и Аароном, сделал за этот день больше, чем было сделано за последнюю неделю. Хвастливо:
– Ну, теперь мы победим, парни. Да-да. Клянусь дьяволом.
– Ты о чем, Генри?
– Ах вы, глупые крольцы! Мы покажем этим свиньям, которые посмеиваются над нами там, в городе. Всему этому выводку Стоуксов. Они увидят. Мы зададим этому болоту.
– А как же он?
– Кто? Ах папаша «Все Тщета»? Старина «Все бессмысленно под этим солнцем»? Дерьмо. Разве он еще не доказал вам с кристальной ясностью, чего ему было надо? Вы что, все еще не поняли, что он сбежал? Сдрейфил?
– Да, а если он вернется, Генри?
– Если он вернется, если он вернется, он приползет сюда на своем брюхе и то…
– Но, Генри, а вдруг он не вернется? – спрашивает младший брат Аарон. – Что мы будем делать?
Не прекращая стучать молотком:
– Справимся. Сдюжим! Сдюжим! – Одним ударом загоняя гвоздь в упругую гладкую доску.
Таким образом, впервые об Ионе Стампере, отце Генри, обесчестившем его и осрамившем всех нас, я услышал от Бони Стоукса. Потом уже дядя Бен рассказал, как в течение нескольких лет Бони доставал этим папу. Но все подробности я узнал именно от папы. Не то чтобы он сам пришел и все рассказал мне. Нет. Может, некоторым отцам и удается разговаривать по душам со своими сыновьями, у нас с Генри это никогда не получалось. Он поступил иначе. Он повесил у меня на стене письменное свидетельство всего происшедшего. Как говорят, в тот самый день, когда я родился. Мне потребовалось довольно много времени, чтобы все понять. Шестнадцать лет. И даже тогда мне все объяснил не отец, а его жена, моя мачеха, девушка, которую он привез с Востока… Но об этом потом…
Они обнаружили, что Иона забрал все деньги из лавки, оставив их лишь с тем, что было на прилавке, да с домом на другом берегу реки. Запасы, хранившиеся в лавке, в основном представляли собой зерно, которое раньше весны не могло принести никаких денег, и ту зиму им удалось прожить исключительно благодаря милосердию одной из самых состоятельных семей города – Стоуксов. Иеремия Стоукс был негласным губернатором, мэром, миротворцем и кредитором округа и действовал по неписаному закону: первоприбывший становится первым. Сначала он захватил огромный пакгауз. Он въехал в него и, поскольку никто не предпринял попытки выдворить его оттуда, превратил его в первый универсальный магазин города. Он заключил соглашение с пароходом, появлявшимся в заливе раз в два-три месяца, такое миленькое соглашеньице, что за кое-какую мзду они обязуются продавать свои товары только ему, и никому больше. «Это потому что я – член», – объяснял он, правда никогда не договаривал – член какой организации. Он туманно распространялся о каком-то сомнительном объединении торговцев и представителей пароходства, созданном на Востоке. «Вот я и предлагаю, друзья и соратники, чтобы все мы здесь стали членами; я – благородный человек».
Благородство – даже не то слово. Разве не он кормил эту несчастную миссис Стампер и ее семейство, после того как их бросил глава семьи? Товары доставлялись в течение семи месяцев его старшим сыном – худым, бледным водохлебом Бобби Стоуксом, который гордился, что был одним из немногих белых, рожденных здесь, и единственным обитателем города, совершившим круиз в Европу. Как однажды заметил Аарон, «из здешних врачей никто не смог диагностировать его кашель». Каждый день в течение семи милосердных месяцев:
– Единственное, о чем просит папа, – сообщил мальчик по завершении этапа благородства, – так это о том, чтобы вы вступили в «Ваконда Кооп». – И он протянул матери бумагу и остро заточенный карандаш. Она вынула очки из черного кошелька и некоторое время изучающе рассматривала документ.
– Но… разве тут имеется в виду не наша лавка?
– Чистая формальность.
– Подписывай, мама.
– Но…
– Подписывай.
Это говорил Генри, старший. Он взял из рук матери бумагу и положил ее на доску, затем вложил ей в руки карандаш:
– Подписывай.
Посланник, улыбаясь, осторожно поглядывал на документ.
– Спасибо, Генри. Ты поступаешь мудро. Теперь вы, как полноправные участники, будете пользоваться целым рядом скидок и привилегий.
Генри разразился странным смехом, который появился у него совсем недавно и который мог прервать любой разговор, обрезая его как ножом. – Я думаю, мы вполне обойдемся без ряда ваших привилегий. – Он взял подписанную бумагу и поднял ее так, что его собеседник не мог до нее дотянуться. – И участниками чего бы там ни было нам тоже становиться ни к чему.
– Генри… отец… – Юноша следил глазами, как Генри с явной издевкой размахивает документом, и повторял, даже не отдавая себе отчета, что пародирует собственного отца:– Мы же землепроходцы, труженики нового мира; мы должны бороться бок о бок. Объединенными усилиями…
Генри снова рассмеялся и впихнул бумагу в руки Бобби, потом нагнулся и стал выбирать камешек. Выбрав, он пустил его прыгать по серо-зеленой поверхности через всю реку.
– Ничего, как-нибудь справимся.
He дождавшись должной благодарности и признательности за оказанное доверие, Бобби потерял всякую уверенность и даже разозлился.
– Генри, – повторил он как можно мягче, дотрагиваясь до руки Генри двумя тонкими, как сосульки, пальцами, – я родился на этой земле и вырос в этих диких чащобах. Я знаю, как настоящий пионер нуждается в дружеской руке. Для того чтобы выжить здесь. И еще: ты мне действительно нравишься, парень; мне бы не хотелось видеть, как ты отступишь под натиском неукрощенной стихии. Как… многие другие.
Генри, державший в ладони пригоршню речных голышей, разжал пальцы, и камни посыпались в воду.
– А никто и не собирается отступать, Бони Стоукс, больше никто не собирается отступать. – И он снова разразился язвительным смехом, глядя на угрюмое и обреченное лицо Бобби.
Годы спустя, когда благодаря ожесточенным усилиям ему удалось сколотить небольшое состояние и начать собственное дело, размеры которого были строго ограничены, так как работали на него лишь переехавшие сюда родственники, в одно прекрасное утро Генри, переправившись на лодке через реку, натолкнулся на Бони у грузовика, развозившего продукты.
– Доброе утро. Генри. Как поживает Генри Стампер-младший?
– Шумит, – ответил Генри, искоса глядя на своего старого приятеля, который не двигаясь стоял у дверцы грузовика, прижимая к бедру коричневый пакет. – Да. Шумит и все время требует есть. – Генри ждал.
– Ой, – вдруг вспомнил Бони о пакете. – Это прибыло для тебя сегодня утром. Наверно, они в Канзасе прослышали о его рождении.
– Наверно.
Бони обреченно взглянул на пакет.
– Из Канзас-Сити. От какого-нибудь родственника?
Генри осклабился, прикрывая рот рукой, абсолютно точно копируя жест Бони, когда того схватывал приступ лающего кашля.
– Ну… – И он рассмеялся, глядя на то, как ерзает Бони. – Какого дьявола, давай посмотрим, что он там прислал.
Бони тут же достал уже открытый перочинный нож и разрезал бечевку. Пакет содержал настенный плакат – один из дешевых сувениров, продающихся на окружных ярмарках: херувимы, вырезанные из дерева, вокруг медного барельефа Христа, несущего агнца по полю маргариток, а внизу выгравировано: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Матв. 5» – и записку: «Это моему Внуку; пусть, когда он вырастет, христианская любовь, сострадание и милосердие ему будут свойственны в большей степени, чем остальным моим родственникам, которые никогда не понимали меня и даже ни разу не написали мне. И. А. Стампер».
Бони был потрясен.
– Ты что, действительно не написал ни одного письма этому старому бедняге? Ни разу? – Это было уже не потрясение, а ужас. – Но это же страшная несправедливость!
– Ты так думаешь? Ну поглядим, может, мне удастся наверстать упущенное. Поехали-ка, прокатимся со мной до дому.
Когда они наконец оказались в доме, ужас Бони уступил место полному оцепенению, ибо Генри, взяв доску, покрыл ее грязно-желтой автомобильной краской, просушил над огнем, в котором горела приложенная Ионой записка, и, вооружившись толстым красным карандашом – одним из тех, что использовались для разметки бревен, – записал то, что считал поистине необходимым для своего сына, выразив самую суть того семейного порока, который Иона заметил в его глазах еще под солнцем Канзаса. Генри трудился, усевшись на край постели, в которой лежала сорокапятилетняя женщина, ставшая его женой после смерти матери, – под неистовый крик новорожденного и под ошеломленным взглядом Бони, – упорно выводя собственные слова поверх запечатленного в меди высказывания Иисуса. На слабые протесты жены он отвечал лишь саркастической ухмылкой, представляя себе, что бы сказал старый набожный Иона, доводись ему теперь увидеть свой дар.
– Ну вот и готово!– Он поднялся, удовлетворенно поглядывая на свою работу, подошел к противоположной стене и приколотил доску над огромной колыбелью, которую он с парнями изготовил на лесопилке для Генри-младшего. «И все то время, пока я рос, это уродливое произведение висело у меня над головой. „Не отступай ни на дюйм!“ Размашистой и неуклюжей папиной рукой. На омерзительнейшем, тошнотворном оттенке желтого ученическими неумелыми красными буквами: „Не отступай ни на дюйм!“ Лозунг типа тех, что можно встретить в военно-морских учреждениях. „Не отступай ни на дюйм!“ Как самая обыкновенная дешевая реклама, – таких досок я видел тысячи, абсолютно таких же, если не считать Иисуса с агнцем под мерзкой автомобильной краской и странных выпуклых букв, которые можно было читать на ощупь по ночам: „Блаженны кроткие…“ – и так далее, и тому подобное… Плакат висел у меня над головой все время, а я и не подозревал, что за ним скрывается, пока мне не исполнилось шестнадцать и она не рассказала мне то, что знала. Тогда я соединил это с тем, что говорил мне Бони, и с тем, что сказал отец. Смешно, как долго порой детали не могут соединиться, и такое вот высказывание может годами маячить у тебя перед глазами, и все-таки что-то откладывается в памяти, даже если ты не отдаешь себе в этом отчета…»
Когда Хэнку было десять, его мать – вечно седая и мрачная, точная копия бабушки, как он себе ее представлял, хотя никогда и не видел, – слегла в одной из темных комнат старого дома и два месяца пролежала с какой-то лихорадкой, потом в одно прекрасное утро поднялась, вымылась и умерла. В гробу она выглядела настолько естественно, что мальчик был вынужден напрячь все свое воображение, чтобы вспомнить, что когда-то она разговаривала, – он пытался представить себе выражения которые она могла использовать, фразы, изо все: сил стараясь убедить себя, что когда-то она был; чем-то большим, нежели эта резная непоколебима; фигура, оправленная складками сатина.
Что касается Генри – тот вообще ни о чем не думал. Он всегда считал, что мертвецы должны быть предоставлены мертвецам, живые должны похоронить их и вернуться к своим земным делам. Поэтому, расплатившись с Лиллиенталем – владельцем, похоронного бюро, – он вынул из одного из венков гвоздику, воткнул ее в петлицу своего траурно го костюма, сел на поезд, идущий в Нью-Йорк и исчез на три месяца. На целых три месяца в самый разгар сезона рубки деревьев. Младший брат Генри, Аарон, со своей семьей остался в доме присмотреть за мальчиком. После первых же несколько недель таинственного исчезновения своего деверя которое потом растянулось на месяцы, жена Аарона начала беспокоиться.
– Вот уже два месяца. Бедняга, как он горюет! Никто из нас даже не догадывался, как у него надорвано сердце.
– Черта с два надорвано! – отвечал Аарон. – Он просто ищет себе новую жену.
– Ну как ты можешь говорить такое! Для этого не нужно ездить на Восток, где тебя никто не знает.
– Верно, но Генри думает иначе: женщины должны поступать с Востока. И раз тебе нужна жена, отправляйся на Восток и привези ее себе.
– Но это же глупо! Да и бедняге уже пятьдесят с лишним. Какая разумная женщина…
– К черту разумных женщин! Генри нужна женщина, которую он сочтет подходящей матерью для маленького Хэнка. И если ему удастся найти такую, разумность не будет иметь никакого отношения к ее приезду сюда. – Аарон закурил трубку и довольно улыбнулся – ему всегда доставляло удовольствие наблюдать, как обстоятельства принимали такой оборот, которого требовал от них Генри. – А хочешь, можем даже заключить пари – вернется этот бедняга с женщиной или без.