В Сибири нет высоких гор, даже гор средней величины нет. Их просто нет, как нет экзотических животных и диковинных рыб! Но Байкал ощущается как самая высокая скала, неведомая и непокоренная. Скала, которая просто устремлена вглубь. И нет человеческих сил, чтобы добраться до вершины.
Когда я увидел Байкал, я ничего не понял. Я даже не смог сказать ничего типа: «Ого!» или «Ух ты!» или дежурного «Какая красота!». Я увидел то, чего не ожидал увидеть. Не возьмусь описывать это. Но только думать про Байкал, что это озеро, просто очень глубокое… Так думать – это все равно, что в каком-нибудь шапито увидеть дрессированного медведя и думать, что это и есть настоящий медведь.
Однажды во время каких-то летних юношеских приключений я был в таком месте, где-то… в общем, не в Сибири. Так вот, там была старинная каменная выработка. Многие сотни лет люди добывали там строительный камень. Но это не была шахта. Просто на вершине холма стали давным-давно брать тот самый камень и углубились очень глубоко. Почти правильной формы квадратное углубление, метров пятнадцать на пятнадцать, увидел я, когда поднялся на вершину холма. Это углубление было заполнено водой. На поверхности неподвижной воды лежали палые листья. Солнечные лучи метра на два проникали вглубь, а дальше шла чернильная тьма. Вода была почти прозрачная, но с какой-то взвесью, которая в солнечном свете напоминала пыль, зависающую в луче, который пробивается сквозь шторы.
Мои знакомые сказали мне, что там, под водой, глубина больше восьмидесяти метров, что это очень старинная выработка, но камень уже не добывают более двухсот лет и что постепенно яма заполнилась дождевой водой. Восемьдесят метров! Это впечатляло. Когда мы полезли туда купаться, я понял, что лучше было бы не знать про эту жуткую глубину. Глубина была столь страшна, что я даже не решился прыгнуть в воду ни головой вперед, ни ногами. Я осторожно скользнул в этот странный бассейн. Вода была прохладная. Но эта прохлада меня не обрадовала, хотя день стоял знойный. В этой прохладе я уже навыдумывал себе и уже успел почувствовать холод глубины. Я старался плавать по самой поверхности, двигаясь как лягушка. Ноги в глубину я не опускал, а распластался и стал максимально плоским, так и плавал. Я почувствовал тогда, какой беззащитный у меня живот и как легко можно схватить меня за него и утащить туда вниз и во тьму. Все лохнесские чудовища и мурены из фильмов про океанские бездны тут же слились в один холодный страх. И центром этого страха был мой живот, не прикрытый ни ребрами, ни даже плавками. Только юность и присутствие друзей остановили меня от панического бегства из воды. Но купание было коротким.
Байкал вызывал и страх, подобный этому, и восторг, и магнетизм. А главное, ощущение нехватки сил понять, что же это передо мной. Но только было ясно, что вот это… то есть то, что мы называем словом «Байкал», мне не принадлежит, не относится к устройству моей жизни. Это что-то далекое и вечное. А Великие озера в Америке и Канаде… это озера. Я там не был, но я читал Фенимора Купера «На берегах Онтарио». Читать было скучно, но интересно, занудливо, но красиво… А Байкал?.. Ну его вообще! Он далеко. Он всегда был далеко. А от Москвы до Байкала дальше, чем от Москвы до Африки. Существенно дальше!
Где-то в Сибири еще лежит до сих пор не найденный Тунгусский метеорит. Но он как-то не тревожит воображение. Хотя он, конечно, штука интересная. Но не тревожит потому, что ясно, что его не нашли и не найдут. Никогда! Потому что там, где он упал, вообще ничего нельзя найти. А предположения о том, что это был инопланетный корабль, а не метеорит, совсем несостоятельны. Несостоятельны потому, что нужно допустить, что, если инопланетяне долетели до нас, значит, они не дураки. Тогда зачем им приземляться в Сибири, да еще в тунгусской тайге? Чего там искать? Да к тому же в тайге такие комары, которые прокусили бы любой скафандр. Нет! Что-то не тревожит и не вдохновляет меня тунгусская тайна.
Черт возьми, как удивительно повезло итальянцам, у которых страна такая небольшая, можно сказать, маленькая. Но у них на каждом сантиметре столько истории, причем истории со сражениями, гладиаторами, вулканами и мифами. У них везде море, острова, но в то же время есть и горы со снежными вершинами, и пещеры… Есть известная всему миру итальянская еда… И даже карту Италии любой человек может приблизительно вспомнить и изобразить карандашиком на бумаге.
А карту Сибири нельзя изобразить, ее, этой карты, наверное, даже нет. Потому что нет четких границ. Где они, эти границы? Очертания несуществующего острова сокровищ я помню, хотя этот остров и его карту просто выдумал и нарисовал Стивенсон. А Сибирь? Где она? Где она начинается и где заканчивается?
Житель Омска может сказать жителю Иркутска, если они встретятся где-нибудь на черноморском курорте… Он скажет: «Земляк!» А тот будет не против и даже рад. Они земляки, хотя между их городами легко уляжется вся Европа от Финляндии до Португалии. Вся Европа со всеми разными языками, диалектами, разными церквями, политическими устройствами, с разнообразными национальными типами и прочим, и прочим. Ну, представляете, что находится между Финляндией и Португалией! Сколько разнообразных кухонных традиций там, сколько гастрономических изобретений. И в каждой стране еще свои традиционные алкогольные напитки и способы их потребления.
А от Омска до Иркутска едят и пьют, в общем-то, одинаково и одно и то же. Сибирская кухня… Что это? Чем она отличается от уральской?
Там, на Урале, есть монумент, который стоит на границе Европы и Азии… То есть, значит, город Воронеж более европейский, чем город Барнаул, что ли? Погодите-погодите! А почему! По каким таким признакам… Нет, это сложно, это дебри… Но где граница между чем-то и Сибирью? Мне нужно знать! Мне необходима система координат. Мне необходимо чувствовать особенность моего родного края. И не горсть мелких, едва различимых особенностей, а какую-то существенную, выпуклую, пусть даже режуще острую, но особенность. Где-то же должно быть то, что наглядно ясно, как то, что наверняка ясно швейцарцу, который пересекает швейцарско-итальянскую границу.
Транссибирская магистраль.…… Она тянется и тянется, она пронзает… Пронзает что? В протяженности Транссибирской магистрали даже не чувствуется расстояний. Между городами, что нанизаны на Транссиб, лежат не километры, а время. От Красноярска до Новосибирска столько-то, от Новосибирска до Омска столько-то. Часы и минуты. Скорый поезд – меньше часов, нескорый поезд – больше. Скорый поезд проскакивает, пролетает малые и средние города и станции, нескорый поезд останавливается в этих городах и на этих станциях.
На этих станциях можно купить вареную картошку, курицу, пироги, завернутые в газету. Пироги и газеты везде одинаковые. Можно купить пива или кефир… И ехать дальше, спросив у проводницы: «А далеко ли до следующей станции?»
– До следующей? – переспросит она. – Ну-у-у, идем вроде по расписанию, через четыре часа будет следующая.
Вот так можно сесть в вагон в родном городе и выйти потом в Москве. Сесть вечером, прорезать скорым поездом две ночи, а нескорым поездом три… и выйти утром в Москве на Казанском вокзале… И не почувствовать никаких границ… никаких важных линий, отделяющих что-то от чего-то.
А там, в этих ночах и днях, какие-то деревни и поселки, десяток больших городов, картофельные поля, какие-то другие поля, бесчисленные железнодорожные переезды, дети, заглядывающие в окна проходящего поезда и машущие руками всем, кто на них из поезда смотрит, и тем, кто не смотрит… И еще гулкие мосты через большие и малые реки… Да известно, что там…
Вокзалы, вокзальчики, одинаковые… Одинаковые, как типовые пятиэтажки. Только одни вокзальчики ухоженные, другие не очень…
А где же Сибирь во всем этом? За что мне зацепиться, чтобы ощутить конкретную привязанность к чему-то конкретному. Просторов сибирских я не чувствую, я чувствую только то самое время… Часовые пояса…
А если лететь на самолете, то исчезает и время… И получается, что между городами и в случае полета тоже не километры. Разница расстояний между городами ощущается только во время покупки авиабилета. Разница расстояний выражается в разнице цен на билет.
Я пробовал ехать по Сибири на машине. Я надеялся почувствовать простор и испытать мощь сибирского размаха, но выяснил, что если ехать на машине, то между городами лежит только усталость.
Однажды мы заехали с приятелем в какую-то маленькую деревню. Поехали из нашего города на рыбалку, а точнее, на активный загородный отдых, который для простоты называется рыбалкой. Такая рыбалка, на которую удочки берут, но про реальную рыбу не думают.
Мы заехали в деревню. Маленькую такую деревню, в каких живут в основном только старухи, а старики тоже есть, но их как-то сразу не видно. Мы остановились у деревенского магазина, чтобы уточнить, как дальше ехать, и чтобы зайти в магазин. Эти деревенские магазины так и тянут к себе редкого горожанина. В таких магазинах всегда хорошо, потому что случайному горожанину там ничего не надо. В таком магазине обычно два окна с решетками, дверь с длинной щеколдой и продавщица в ватном жилете. Там на полках стоят консервы, кастрюли, папиросы, мыло. Ниже всегда коробки с карамелью, лампочками или пряниками, ящики с гвоздями, топоры… Там можно купить ватник, резиновые сапоги и детскую панамку с Микки-Маусом. Там до сих пор продаются отрывные календари… Там всегда прохладно, муха стучит в окно и жужжит. Там всегда есть хотя бы одна покупательница, которая беседует с продавщицей.
Горожане, заходя в такой магазин, ведут себя тоже всегда одинаково. Они шумно и независимо здороваются с продавщицей и покупателями, говорят: «Та-а-ак, что у нас здесь?» Потом осматривают все, хихикают, громким шепотом обсуждают неправильно написанные названия товаров, незаметно, как им кажется, тычут пальцами в резиновые сапоги или керосиновые лампы. Потом находят на полке бутылку какого-нибудь коньяку, который простоял там много лет и никто его не купил. Тогда они просят его им продать.
– А вы знаете, сколько он стоит? – спрашивает продавщица.
– Знаем, знаем, – хихикают горожане.
Потом продавщица долго ищет в тетрадке запись, сколько же действительно стоит эта бутылка, находит, не без вызова называет цену. Горожане удивляются тому, как это дешево, тут же платят и весело удаляются, унося с собой то, что долго и, казалось, незыблемо украшало собой маленький этот магазинчик и служило причиной многих разговоров и покачиваний головой.
Так вот, мы зашли в такой магазин, сделали все, как полагается горожанам, позубоскалили по поводу слова «куфайка». Это слово было написано на бумажке и приколото к ватнику. Рядом со словом было написано, сколько ватник стоил. Потом мы стали спрашивать, как нам лучше ехать дальше. Выяснилось, что у продавщицы одно мнение на этот счет, а у покупательницы другое. Они заспорили.
– Возвращаться надо, – говорила продавщица, – и ехать туда, в сторону Крапивино, там дорога хорошая.
– Так это какого клугаля давать! – возражала покупательница. – Тут, мимо телятника напрямик, дорога-то подсохла уже.
– Где она тебе подсохла? Застрянут по уши…
И так далее… В это время в магазин зашел дед. Дед худой, совсем седой, с белой недельной щетиной. Он был в кирзовых сапогах, в брюках, которые были заправлены в сапоги, на поясе был старый-старый офицерский ремень. На деде еще была застиранная, но чистая рубаха. Светлая рубаха, застегнутая на все пуговицы. К рубахе на груди была приколота большая булавка, а к булавке шнурком была привязана алюминиевая коробочка, величиной с пачку сигарет. От коробочки к дедовой голове тянулся много раз перекрученный провод, в нескольких местах обмотанный синей изолентой. Провод заканчивался белой затычкой, которая была вставлена деду в ухо.
Дед был совсем без зубов, из-за этого лицо его было какое-то мягкое. Но дед был не грязный, не замшелый. Просто старый такой дед. Дед со слуховым аппаратом. Он прошамкал что-то.
– Сколько-сколько? – громко переспросила продавщица, наклонившись к коробочке, висящей у деда на груди.
Тот что-то снова прошелестел, купил две пачки папирос, спички, немного карамели, которую ему положили в бумажный кулечек. Он сунул кулек с конфетами в карман, заплатил и ушел. На нас он не посмотрел. Он очень спокойно все сделал и ушел.
– Смотри-ка, – сказала покупательница, – а Космонавт-то еще ползает. Молодец!
– Что ты! – ответила продавщица. – Погоди, он еще женится. – Потом продавщица посмотрела на нас и сказала: – Космонавт наш бабку свою недавно похоронил. Уже трех пережил. – И она улыбнулась…
Не помню, какая получилась тогда рыбалка, не помню, как называлась та деревня. Заехали бы в другую, увидели бы что-нибудь другое.
Отчего и почему горожанин испытывает какую-то покровительственную жалость, встречаясь с деревенским жителем, отчего, отъехав от города несколько десятков километров и въехав в деревню, горожанин вертит головой по сторонам, тычет пальцем в петухов и гусей или в резные наличники и ставни какого-нибудь более-менее ухоженного дома и ведет себя при этом как турист в диковинном месте, как турист из богатого и преуспевающего края. Горожанин старается говорить с деревенскими вежливо и солидно, задавать какие-то вопросы, связанные с погодой, урожаем и удоями. Старается показать свою осведомленность и посетовать на то, что климат теперь такой, что ничего не разберешь, и что раньше на Ильин день был всегда дождь, а теперь и не угадаешь. А когда горожанин слушает ответ деревенского жителя, то смотрит на него, как учитель смотрит на смышленого, но не очень радивого ученика, одобряя любой ответ, кивая и улыбаясь.
Откуда взялся во мне тот ужас и тоска, с которой я смотрел в окно скорого поезда, который проезжал, не снижая скорости, мимо какого-нибудь районного центра, или мимо края небольшой деревни, или мимо поля с одиноким трактором в этом поле. Эту жизнь по обеим сторонам Транссибирской магистрали я чувствовал неприменимой ко мне. Но при этом как я могу определить свою жизнь, жизнь, возможную для меня, мою? Где она возможна, с чем она связана, из чего она состоит?
И еще, сколько я себя помню, я всегда понимал и чувствовал или чувствовал и понимал, что я живу далеко. Далеко, понимаете? То есть моя жизнь, мой город, все, что меня окружает, то, из чего моя жизнь складывается… все это находится и происходит далеко… То есть вдалеке от чего-то. Точнее, не вдалеке, а именно далеко от… от чего-то. Вот только от чего? И откуда взялось это понимание и чувство? Нет, я не ощущал свою жизнь как периферийную и незначительную. Я был мал, потом юн, потом молод. Все имело значение, а моя жизнь тем более. Но откуда я узнал, что я живу далеко, и почему и откуда раньше этого знания появилось чувство, чувство, что я живу далеко.
Далеко от чего? От каких-то важных и глобальных современных жизненных процессов? Нет! Будучи юным, а тем более маленьким, я ощущал, что нахожусь в гуще важнейших и крупных событий. Далеко от чего – от Москвы, от Парижа или Лондона? Тоже нет. О Москве я не думал как о географической точке. То, что происходило в Москве, скорее ощущалось как то, что происходит в телевизоре. В телевизоре, и все, без привязки к конкретному городу под названием Москва. А Париж и Лондон были уже так далеки!.. Причем далеки не от меня, а вообще. Так далеки, что возникали сомнения в их существовании.
Тогда от чего же я ощущал свою удаленность? Откуда взялось ощущение некоего центра и понимание, что я родился и живу не в этом центре. И что это за центр? Вспоминая себя маленьким или юным, я помню, что не чувствовал жизненного центра или приближения к этому центру, когда я ездил к морю с родителями, или когда отдыхал у родственников в Средней Азии, или еще где-то. Кто мне намекнул на существование этого центра и мою удаленность от него? Учителя в школе? Родители? Взрослые парни во дворе? Дед? Энциклопедии или словари?
Зачем это ощущение возникло во мне? Не для того ли, чтобы в какой-то момент лишить меня покоя, чтобы заставить меня пытаться преодолеть эту даль, потому что жить в ощущении этой отдаленности стало невозможно. Как измерить эту отдаленность, равна ли она какому-то количеству километров? И еще, почему мне так нестерпимо стыдно, когда я думаю, что мой дед эту отдаленность тоже обязательно ощущал, но она не помешала ему жить и умереть в том месте, где он родился?
И почему то спокойствие и несуетность, которая чувствуется в неведомом мне деревенском укладе или даже в убогом и беспробудном пьянстве деревень, поселков и районных центров… Почему в этом спокойствии я фантазирую себе и желаю видеть гордость и мудрость, почему в этом неподвижном и почти беспросветном спокойствии я нахожу себе укор и так остро чувствую свою суетливость и необязательность того, что я делаю.
И еще, на фоне этого спокойствия так наглядно видна скорость или даже, точнее, шустрость эпохи.
Но, когда встречаешься с настоящей гордостью и спокойствием… не с упертостью, не с самодовольством и надменной затхлостью, а именно со спокойствием, тогда…
Я только один раз в жизни был в шахте, то есть глубоко под землей, в том месте, где добывают уголь. Мой родной край, это шахтерский край. Он и известен-то только тем, что в нем очень много каменного угля. Но шахт в моем городе нет. Шахт много в области. Шахты окружают мой родной город. Там трудятся шахтеры, но в самом городе ни шахт, ни шахтеров нет. Они присутствуют только в виде скульптур и барельефов, изображающих весьма атлетического вида мужчин в касках. На касках у шахтеров всегда есть фонари, этим их можно сразу отличить от солдат, сталеваров… и от всех остальных, кто в силу разных причин может быть изображен в каске… Например, от пожарных. Еще угольная тема присутствует в городе в виде названий: проспект Шахтеров, Угольный проезд, улица Горняков и т. д.
Но увидел я шахтеров только тогда, когда выехал в шахтерский город в ста километрах от областного центра, то есть от моего родного города. Я не буду описывать этот город. Для Бельгии этот город большой, для Китая – это даже не город, а на самом деле это просто сибирский шахтерский город, и все. Город со всеми признаками наличия большого количества шахт и людей, которые работают на этих шахтах. То есть если бы не было под этим городом угля, то не было бы и самого города. А когда закончится уголь, то и города со временем не станет. А то, что уголь когда-нибудь закончится, было ясно даже тем, кто открывал когда-то там первую шахту. Так и живет этот город.
Когда я ехал в городском автобусе по тому городу, я с удивлением увидел нескольких гладко выбритых мужчин с очень бледными лицами. Но больше всего привлекала внимание не их бледность, а то, какие черные и яркие у них брови и ресницы. Глаза у этих мужчин были явно подведены карандашом или тушью. Бледность их лиц только подчеркивала эту странность. Я посмотрел на них и ничего не понял. Одеты они были очень просто и неприглядно… Странно!
Потом я увидел таких же людей на улице, в магазине, везде. Только через некоторое время я получил объяснение. Просто шахтерам в ресницы и брови набивается угольная пыль. Эта пыль такая мелкая-мелкая, и так она забивается между волосков на лице, что просто душем это не смыть. А выглядит это как идеально исполненный макияж…
Мне повезло – устроили экскурсию на шахту, то есть не в контору, где сидит управление шахтой, а туда, вглубь… Туда, где добывают уголь. Я не мог прийти в себя после этой экскурсии несколько дней. Не подумайте, я не увидел там ничего страшного, я увидел там совсем другое… то, чего не ожидал увидеть.
Когда мы переодевались, чтобы спуститься в шахту, стало ясно, что шахта – это не луна-парк, не пещера ужасов и не музей. Мужики-шахтеры переодевались спокойно, переговариваясь и похохатывая. Сопровождал нас в шахту инженер этой шахты, он нам помогал и все объяснял. Сначала мы сняли с себя всю свою одежду и надели все шахтерское: исподние рубахи и штаны, потом специальные теплые брюки и куртки, потом обмотали ноги портянками и натянули на ноги высокие резиновые сапоги. На голову нужно было нацепить мягкую хлопчатобумажную шапочку, похожую на ту, что носит папа римский, а поверх нее уже надеть каску, правда, почему-то без фонаря. Я так ждал этой каски с фонарем. В ней была квинтэссенция всего шахтерского… Но лампы не было. Я недоумевал, но впереди нас ждал особый ритуал, который все объяснил. В специальном месте, через специальное окно, специальные женщины-ламповщицы выдали нам лампы и аккумуляторы. Женщина, что дала мне мой аккумулятор, спросила меня, как меня зовут и мою фамилию. Я сказал, она записала все это в журнал и дала мне лампу и аккумулятор. Она дала мне его так и посмотрела так… Так, наверное, смотрела на своего героя Ариадна, давая ему свою знаменитую нить у входа в лабиринт. Аккумулятор нужно было повесить на пояс, лампу закрепить на каске. Мы это сделали, посмотрели в зеркало, поразились тому, что увидели, пофотографировались и спустились под землю, так глубоко, что даже подумать про это не получается.
Мы спускались и спускались, спускались… и все мои подвалы, погреба и музейные подземелья, которые я посетил, сразу забылись и исчезли из числа жизненных впечатлений. Меня поразило то…
Там, куда мы спустились, было довольно светло от электрического света, было много людей и не было сыро и холодно.
– Вот поэтому никто не хочет работать на поверхности, – сказал инженер, увидев, как мы осматриваемся. Нас было несколько человек, экскурсантов.
– Почему? – спросил я. – Я не понял.
Инженер посмотрел на меня недоверчиво, как бы изучая, не шучу ли я. Было видно, что он удивлен моим вопросом и не понимает, как такое можно спрашивать, когда и так все очевидно ясно.
– Как почему? – спросил он, заглядывая мне прямо в глаза. – Там, наверху, зимой – минус тридцать, ле том – плюс тридцать, ветер, дождь, день, ночь. А тут всегда плюс одиннадцать. Всегда хорошая погода.
Мы смотрели друг на друга и не верили друг другу. Не верили в серьезность друг друга.
Инженер рассказывал про то, что раньше в шахтах работали лошади и все было по-другому. Он говорил, что за семьдесят лет от того места, где основали шахту, выработки ушли на много километров, несколько поколений шахтеров подняли на поверхность так много угля, что… Он говорил, а меня поражали масштабы проделанного труда и то количество лет, которое множество людей провели глубоко под землей. Но я никак не мог себе представить ту глубину, на которой мы находимся. Я напряженно думал об этом, будоражил себя, но ощутить не мог.
Это как когда идешь по брусчатке или старинной мостовой старинного города. Идешь, идешь по одной улице, другой, третьей, выходишь на мощеную площадь, и везде брусчатка. Только усилием мысли можно заставить себя попробовать почувствовать, что каждый камень где-то добыт, потом обработан. Каждый булыжник брал в руки какой-то мастер, искал камню место, укладывал его. И так все эти площади, улицы, дороги. Сколько здесь камней? А я просто иду, перешагиваю три-четыре булыжника за один шаг, шаги свои, конечно, не считаю…
Мы шли и шли, под ногами хлюпа ла вода, тоннель был бесконечен, и лучи наших ламп просто тонули в темноте, не встречая ничего впереди, а по бокам и сверху был блестящий уголь. Мы шли, периодически встречали группы что-то делающих людей. Они здоровались, мы тоже, и шли дальше. Потом дошли до места, где были рельсы. Мы сели в маленькие вагончики, такие крохотные, что если бы эти рельсы и вагончики установить в каком-нибудь городском парке, то можно было бы катать детей. Мы долго ехали. Потом снова шли. Наш инженер объяснял нам, как устроена шахта и как производится добыча угля. Я понял, что представлял то, как это делается, совсем по-другому.
– У нас здесь английское оборудование стоит и система тоже английская, – говорил инженер. – Хорошая техника. Наши комбайны, в общем, задуманы неплохо, но только ломаются постоянно. А англичане молодцы. Делают технику и нам, и африканцам, и австралийцам. Я-то поездил немало. Смотрел шахты в Бельгии. Но там мелочь, а не шахты. Украинцы тоже мучаются. У них-то угля осталось чуть-чуть. И шахты глубокие, и угольный пласт, если даже шестьдесят сантиметров, – уже разрабатывают. Шестьдесят сантиметров, представляете? Там так не походишь, как мы тут гуляем. Там люди ползают. А у нас два метра – это еще мы и недовольны.
Так он говорил и шел. Шел, кажется, самым обычным шагом, под ноги фонариком не светил. Шел, говорил, дыхания не терял, а мы едва за ним успевали.
– В Англии был, – продолжал он, – но там шахты – это уже музей. В Америке был. В Австралии вот недавно побывали. Там у них такое же, как у нас, оборудование и устройство шахт похожее.
– Вы были в Австралии? – восхитился я.
– Да, вот недавно вернулся, – ответил он.
Я был изумлен. Наш инженер говорил об этом, как будто он ездил куда-то в Тюмень. Спокойно-спокойно говорил. При этом в его интонации не было позы, дескать, видали мы эту Австралию, мол, ничего особенного. Не было в его интонации и дремучей бесчувственности. Только спокойствие. Спокойствие!
– Ну надо же! В Австралии! Ну и как там, в Австралии? – спросил я и зашагал быстрее, чтобы идти вровень с ним.
Он ответил не сразу. Он шел и, наверное, думал, что мне сказать. Хлюпала вода под ногами, лучи наших фонарей качались, уходя вдаль, или утыкались в мерцающие сколами угольного пласта стены, в лучах вспыхивала искорками угольная пыль. Над нами были толщи и пласты, грунтовые воды, глинистые и плодородные слои, над нами был какой-нибудь березнячок или осинник. Он обдумывал ответ секунд двадцать, то есть долго обдумывал…
– Как в Австралии? – переспросил он. – Да вот так же. – И он повел рукой вокруг и поверх себя, повел рукой не останавливаясь.
Мне стало стыдно. Стыдно за свой вопрос, за то, как я фотографировался в шахтерском наряде, за то, как я подслушивал разговоры шахтеров, когда переодевался, за то, что вообще пошел на экскурсию взглянуть, как живут другие люди.
А в его ответе опять-таки не было ни вызова, ни высокомерия, ни даже снисхождения. Он просто хотел точно ответить на вопрос, вот он и ответил, максимально точно.
А еще там под землей, в шахте, я обнаружил то, что меня убедило в искренности слов нашего инженера, когда он говорил про то, что под землей работать лучше, чем на поверхности. Я увидел четко организованную подземную структуру, созданную по науке, по законам какого-то маркшейдерского мастерства и искусства. Я увидел порядок, причем осмысленный порядок, без суеты и излишеств. Конечно, я был свидетелем нечеловеческих, на мой взгляд, условий работы, я увидел саму эту работу и понял, что это не просто тяжелая работа, а отчаянно тяжелая. И еще я увидел шахтеров в их рабочем состоянии.
Когда я был наверху, когда ехал по городу, шел по улице, заходил в дома… Я видел только обреченный город, который взял все худшее от деревни и от большого города. Сараи, стайки, гаражи, приземистые дома, темные вонючие подъезды. Видел мужиков с невеселыми бледными лицами и четко начерченными глазами на этих лицах. Ясно, что когда они еще учились в школе, то с самого первого класса знали, что они будут работать под землей, потому что отец там работает и дед работал. И это хорошо. И все об этом говорили и говорят и в школе и дома. Говорили о том, что шахтерские династии… и что почетный труд. А главное, какие другие возможны варианты?..
Я видел и знал – все мужики в городе (ну почти все) пьют. Пьют сильно, безрадостно и постоянно. И город копошится, копошится… Некрасивый город, от которого красоты и удобства не ждут ни его жители, ни приезжие.
А там, под землей, все оказалось иначе. Там обнаружилась культура того самого дела, которое в целом называется «шахта», там чувствовалась традиция, основательность и строгость. И люди, которые наверху копошились и копошились в своем городе, как в каком-то ветхом и темном сарае, там, под землей, были собранными, сосредоточенными, немногословными и, безусловно, профессиональными. В них было содержание, гордость и даже азарт.
То есть я к тому, что мне понравилось в шахте. И если совсем коротко, то шахта оказалась лучше, чем город. Правда, может быть, в шахте такой четкий порядок потому, что, если бы его не было, все бы рухнуло?.. Все-таки подземные пласты, глубины, выбросы газа и так далее. А в городе можно как-то так…
У нас в школе, в кабинете географии висело изображение планеты Земля в разрезе. Там были нарисованы разные слои, и в центре красовалось огненно-красное ядро. Меня слегка пугало именно это ядро, но все-таки изображенная в разрезе Земля в моих ощущениях практически совсем не имела никакого отношения к городу, в котором я живу, и к его окрестностям. Потому что в городе и окрестностях все было видно, понятно и просто.
Глобус и карта двух полушарий Земли были как-то роднее. Но только не политическая карта, где все страны разноцветные, а нормальная карта, на которой горы коричневые, низины зеленые, а моря, там, где глубже, темно-синие, где более мелко – голубые. На той карте Сибирь вся зеленая, и там можно хоть и не сразу, но без особого труда найти нашу реку и наш город. Когда я читал название нашего города на карте мира и особенно на глобусе, мне было так приятно, как будто на этой карте и на земном шаре написали что-то лично про меня.
Карта мира изобиловала даже не морями и океанами, материками и полюсами, какими-то островами и полуостровами, очертания которых были невыразительны. (Разве что Италия бросалась в глаза и вызывала радость узнавания.) Карта изобиловала названиями, которые никак не укладывались в голове и ни с чем не ассоциировались. Смех и веселье, конечно, производили Баб-эль-Мандебский пролив, озеро Титикака, страна Гондурас и река Миссисипи, которую так и подмывало назвать… сами понимаете как. Урок географии был, наверное, самым абстрактным занятием, каким вообще приходилось заниматься в школе. Что-то конкретное и имеющее отношение ко мне и тому, что для меня важно, было в том, что учительница сообщила, что Солнце как звезда постоянно остывает, на нем уже есть пятна, и через какое-то немыслимое количество лет Солнце остынет и на Земле жизнь исчезнет. Эта информация страшно напугала. И не важно было, что это произойдет через 10 или 1000 миллионов лет. Я-то тогда чувствовал, что я навсегда.
И даже теперь я понимаю и уверен, что если бы человечеству дать такую информацию, причем точную и убедительную информацию, что через 75 миллионов лет и даже через 175 миллионов лет жизнь на Земле прекратится, причем не по причинам человеческого фактора или глобального потепления, а по космическим причинам, на которые повлиять нельзя, и еще было бы известно, что у человечества не будет шансов за все эти миллионы лет переселиться на другую планету или вообще просто улизнуть в космос и жить на космических станциях. Или спрятаться под землей… И даже никакого варианта ковчега в виде космического корабля, хотя бы для нескольких человеческих особей, не будет. Вот такой общий конец для всех. Неминуемый. Уверен, что даже немыслимое количество лет при перспективе обязательного конца не успокоило бы. Человечество тут же перестало бы что-то изобретать, вкладывать деньги во что-то и строить серьезные архитектурные произведения.
Как же это чувствуется в Сибири. Особенно в малых и не очень малых промышленных городах. И дело даже не в том, что сначала находили уголь, газ, руду или нефть, а потом как-то более или менее осмысленно, а иногда и вовсе бессмысленно строили какое-то жилье, поселок, город, появление и жизнь которых была оправданна, связана и направлена только на существование скважины, разреза, рудника или трубопровода…
Ничего в Сибири не строилось и не строится основательно. Где могучие, амбициозные, красивые или хотя бы безобразные, но обязательно амбициозные здания? Купеческие деревянные особняки, скромные церквушки или руины острогов не в счет. Гигантские здания Новосибирского железнодорожного вокзала или оперного театра потому и поражают, что своими исключительными размерами намекают на общее правило. В Сибири нет дворцов, их не строили ни давно, ни недавно, не строят и теперь.
Как много, как много людей жили и живут в Сибири временно, хотя родятся, проживают всю жизнь и умирают там, где родились, то есть в Сибири. И живут с ощущением, что они в Сибири не навсегда, в смысле, не на всю жизнь. Это чувство, неосмысленное и непроговоренное, не давало и не дает сибиряку сил вместо тесной и бревенчатой пятистенки и кривого забора построить себе более или менее просторный и светлый дом и обустроить усадьбу, проложить хорошую дорогу, навести порядок на поселковом или городском кладбище и присмотреть себе хорошее и сухое место под какой-нибудь березкой, место для своей могилки. Этакое семейное место.
Нет-нет, он будет монотонно трудиться в суровых условиях. Жить, как говорится, «не хуже людей». С трудом и даже отчаянно напрягаясь, заработает денег долгой сибирской зимой. А потом отъедет из Сибири на две-три недели куда-нибудь в Сочи, Крым или еще дальше и спустит все, что так медленно зарабатывал. Потратит щедро, бессмысленно и быстро, оставляя ничем не оправданные чаевые за фальшивое южное гостеприимство, за кислое вино, плохие шашлыки и пошлую музыку, исполненную циничными кабацкими музыкантами. Сибиряк будет демонстрировать широту сибирского характера, сорить деньгами, что-то громко говорить про честь, доброту, справедливость… И за все это, но прежде всего за щедрость, его тут же между собой назовут дураком. Назовут все те южные официанты, музыканты, девки и таксисты, которым пьяненький сибиряк только что совал деньги, благодарил и называл друзьями и братьями.
А потом, потратив все, что копил к летнему отдыху, и истратив все выделенные на отдых летние дни, будет сидеть возле здания какого-нибудь аэропорта какого-то южного города, будет сидеть один под каким-нибудь кипарисом, ждать своего рейса, молча курить, смотреть прямо перед собой и поплевывать в южную горячую пыль. А его жена и дети будут сидеть в душном аэропорту, будут сидеть и тоже молчать…
А я однажды понял, на что похожи аэропорты сибирских городов, я понял это, когда летел над Сибирью и не мог уснуть. Я смотрел в иллюминатор, а там была тьма и звезды. То есть звезды и луна были сверху и чуть сбоку, а внизу была тьма. И только редко-редко кучкой огоньков и вытянутыми гирляндами улиц под нами возникал городок, а потом снова и долго тьма, тьма, тьма и снова тьма. А потом мы прилетели, и было издалека видно одну узенькую взлетно-посадочную полосу, здание аэропорта, небольшую, освещенную прожекторами площадь перед аэропортом, три самолета на этой площади и красными буквами название города на крыше аэропорта. Это был крохотный, светящийся островок, а дальше снова тьма и пятно из электрических огней самого города, куда мы, собственно, летели.
Все эти аэропорты в основном одинаковые типовые здания. И их взлетные полоски, которые принимают и отправляют всего несколько рейсов в день, и три-четыре самолета, которые стоят возле здания на площади… Все это, все эти аэропорты сильно похожи на деревянные мостки на темной сибирской реке. Мостки, к которым привязано несколько лодок. Коротенькие и шаткие мостки, уходящие от берега всего на три-четыре метра.
А ниточка Транссибирской магистрали тянется, мерцая огоньками, как фарватер глубокой и мощной реки, и в ясную ночь, пролетая над Сибирью, можно видеть эти огоньки… А по бокам темнота.
Но нигде, ни в каком даже, казалось бы, самом тихом месте, в отдалении от отдаленных покосов, какой-нибудь отдаленной сибирской деревни, нигде невозможно почувствовать себя просто человеком в каком-то просто природно-географическом пространстве. Все время чувствуется страна, определенная страна, наша страна. И даже если не видеть ничего и никого, идти через поле, без дороги, не иметь при себе никакого средства связи и вокруг не слышать людей… И нет домов, и даже ни один телеграфный столб, с табличкой на русском языке, или линия электропередачи не нарушает естественности пейзажа и нет в небе белой полоски от самолета, который намекал бы на век и время… Все равно, если ты идешь по этому полю, то это уже не Канада и даже не Аляска… В том, как ты идешь, уже чувствуется и видна наша страна.