Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Этика и материалистическое понимание истории - Карл Каутский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

3. Свобода и необходимость

Тем не менее, как бы мы не старались уклониться от принятия обоих миров, к которым по Платону и Канту принадлежит человек, остаётся всё же справедливым, что человек одновременно живёт в двух различных мирах, нравственный же закон обитает в одном из них, в том, который не является миром опыта. Но, несмотря на то, и этот другой мир — вовсе не сверхчувственный мир.

Два мира, в которых живёт человек, суть — мир прошедшего и мир будущего. Настоящее образует границу между обоими. Весь опыт человека лежит в прошедшем, он всецело прошлый. И все связи, которые обнаруживает для человека опыт, лежат с неизбежной необходимостью перед ним или, лучше, позади него. В них нельзя ничего, ни самомалейшим образом, переменить, и человек по отношению к ним может признать только одну их необходимость. Таким образом, мир опыта есть вместе и мир познания, мир необходимости.

Иначе дело обстоит с будущим. О нём я не имею никакого опыта. Мнимо свободным лежит оно передо мною, как мир, который я не могу исследовать, в качестве познающего, но в котором я могу осуществить себя, как действующее лицо. Конечно, я могу опыты прошлого продолжить в будущее; конечно, я могу умозаключить, что они так же необходимо обусловлены, как и те; но если я могу познавать мир, только предполагая необходимость, то действовать в нём я буду в состоянии, только предположив известную свободу. Даже и тогда, когда мои поступки вызываются принуждением, мне остаётся выбор, подчиниться ли ему, или не подчиняться; мне остаётся в виде крайнего средства освободить себя от принуждения добровольной смертью. Поступать значит всегда выбирать между различными возможностями, и, раз таковыми должны быть возможности поступка или не поступка, это значит соглашаться или отказываться, защищаться или наступать. Но выбирание предполагает возможность выбора равно, как и различение между согласием и отказом, добром и злом. Нравственное суждение, являющееся нелепостью в мире прошедшего, мире опыта, в котором нечего выбирать и где господствует вечная необходимость, неизбежно в мире будущего, лишённого опытности, в мире свободы.

Но поведение предполагает не только чувство свободы, а также и определённые цели. Если в мире прошлого господствует последовательность причин и действий (причинность), то в мире поведения, в будущем, царит идея цели (телеология).

Для поведения чувство свободы становится необходимой психологической предпосылкой, которая не может быть уничтожена никаким познанием. Даже самый строгий фатализм, самое глубокое убеждение в том, что человек есть необходимый продукт условий его жизни, не может заставить нас перестать любить и ненавидеть, защищаться и наступать.

Всё это не является монополией только человека, но относится и к животному. И оно обладает свободой хотения в том же смысле, в каком и человек, именно, в форме субъективного неизбежного чувства свободы, которое возникает из незнания будущего и необходимости оказывать на него влияние действием. Животное тоже располагает определённым проникновением в связь причины и действия. Наконец, ему не чужда и идея цели. По отношению к проникновению в прошедшее и в необходимость, с одной стороны, и по отношению к предведению будущего и к положению целей для поведения — с другой, дикарь, стоящий на самой низкой ступени развития, отличается гораздо менее от животного, чем от культурного человека.

Целеположение, однако, не является чем-либо, находящимся за пределами царства необходимости, царства причины и действия. Если я полагаю себе цель даже только для будущего, в царстве мнимой свободы, то самое целеположение зависит, всё же, от момента, в который я ставлю себе цель, как и всякая мысль о прошлом, появляющаяся в моём сознании; поэтому, и целеположение может быть признано в его необходимости, как продукт определённых причин. Это ни самомалейшим образом не меняет того обстоятельства, что достижение цели лежит ещё в будущем, в царстве неизвестного, следовательно, в этом смысле — в царстве свободы. Как бы далеко при этом не отодвигалось достижение поставленной цели в будущем, самое целеположение представляет продукт прошедшего. В царстве же свободы находятся только те цели, которые ещё не поставлены, о которых мы ещё ничего не знаем.

Мир поставленных целей не является, следовательно, миром свободы в противоположность миру необходимости. Для каждой цели, которую мы себе ставим, как и для каждого средства, которое мы применяем для её достижения, причины, необходимо вызывающие это положение и применение, уже даны и при известных обстоятельствах доступны познанию.

Но можно различать царство необходимости и царство свободы не только, как прошедшее и будущее; их различие совпадает часто также и с различием между природой и обществом или, желая выразиться точнее, между обществом и остальной природой, особенную своеобразную часть которой общество составляет.

Если мы рассмотрим природу в узком смысле, как отличную от общества, и их обоих в отношении к будущему, мы тотчас же найдём значительное различие. Естественные условия меняются гораздо медленнее, чем общественные. И эти последние отличаются чрезвычайно запутанным характером в то время, когда люди начинают философствовать, когда начинается производство товаров; в природе же существует много простых явлений, закономерность которых относительно легко может быть установлена.

Отсюда следует, что, несмотря на нашу мнимую свободу поведения в будущем, это поведение рассматривается нами заблаговременно по отношению к природе, всё же как необходимое. Сколь бы темно ни было для меня будущее, я определённо знаю, что завтра солнце встанет, что завтра я буду голоден и захочу пить, что зимой я почувствую потребность в тепле и т. д., и моё поведение никогда не будет направлено на то, чтобы отвернуться от этих естественных необходимостей, а на то, чтобы удовлетворить их. Таким образом, при всей мнимой свободе в противоположность природе я признаю моё поведение необходимо обусловленным. Свойства внешней природы и свойства моего собственного тела порождают необходимости, которые обнаруживаются для меня, как определённое, в опыте данное, следовательно, долженствующее быть предпознанным, хотение и поведение.

Совсем иначе отношусь я к моим ближним, совсем иным является моё общественное поведение. Здесь я тоже не наталкиваюсь на сверхмогущественные естественные силы, которым я должен подчиниться; я наталкиваюсь на равные по происхождению факторы, — людей, как я сам, которые по своей природе имеют столько же власти, сколько и я. По отношению к ним я чувствую себя свободным, но они кажутся мне свободными также и в их отношениях к ближним. По отношению к ним я чувствую любовь или ненависть; о них и своих к ним отношениях я произношу нравственные суждения.

Мир свободы и нравственного закона, таким образом, совсем другой, чем мир познанной необходимости; но он не представляет собою внепространственного и вневременного мира, ни мира сверхчувственного, а только особую частицу чувственного мира, рассматриваемую с особой точки зрения. Это — мир, рассматриваемый в его будущем, мир, на который мы должны воздействовать, который мы должны преобразовывать, прежде всего — мир общественных отношений.

Но то, что сегодня — будущее, завтра станет прошедшим; таким образом, и то, что сегодня ощущается, как свободное поведение, завтра будет признано необходимым поведением. Нравственный закон в нас, который управлял этим поведением, перестаёт тогда казаться беспричинной причиной; он попадает в царство опыта, может быть признан необходимым действием какой-либо причины и только как таковой может быть вообще познан, может стать предметом науки. Тем, что Кант перенёс нравственный закон из посюстороннего чувственного мира в потусторонний сверхчувственный, он не содействовал его научному познанию, а только закрыл для него все дороги. Если хотят подойти к разрешению загадки нравственного закона, нужно прежде всего устранить это препятствие и перешагнуть через Канта.

4. Философия примирения

Этика образует слабую сторону кантовской философии. И, тем не менее, благодаря ей именно, она получила своё великое историческое значение, так как эта этика соответствовала в высшей степени потребностям времени.

Французский материализм был философией борьбы против всех прежних форм мышления, следовательно, и против учреждений, которые скрывались за ними. Его непримиримая враждебность к христианству сделала его лозунгом борьбы не только против церкви, но и против всех связанных с нею социальных и политических сил.

Кантовская критика чистого разума тоже вытолкнула из храма всё христианство; открытие же происхождения нравственного закона, сделанное критикой практического разума, снова отворило ему с почтением врата. Таким образом, благодаря Канту философия стала из орудия борьбы против существующих форм мышления и общества средством примирения противоречий.

Но средством развития является борьба. Примирение противоречий означает затишье в развитии. Поэтому кантовская философия стала консервативным фактором.

Великие выгоды извлекла из неё себе первым делом теология. Философия Канта освободила её из затруднительного положения, в которое была поставлена прежняя вера развитием науки, сделав возможным примирение науки и религии.

«Никакая другая наука», — говорить Целлер, — «не испытала влияния кантовской философии в такой степени, как теология. Здесь Кант нашёл наиболее подготовленную почву для своих основоположений; при этом он углубил и улучшил прежний образ мышления, в чём последний очень нуждался». (Geschichte der deutschen Philosophie seit Leibniz. 1873, стр. 519).

Как раз после взрыва французской революции возникла особенно сильная потребность в теологии, которая была бы в состоянии помериться с материализмом силами и вытеснить его в среде образованных людей. Целлер пишет далее:

«Религиозное воззрение Канта отвечало именно нравственным и интеллектуальным запросам времени, оно было подходящим для просвещённых людей благодаря своей разумности, своей независимости от позитивизма, своему чисто практическому направлению; оно было подходящим для религиозных людей благодаря своей нравственной строгости и своим достойным представлениям о христианстве и его основателе». Немецкая теология оперлась с этих пор на основания кантовского воззрения; «его моральная теология сделалась, несколько лет спустя, тем основоположением, на котором оперировала в Германии почти вся без исключения протестантская теология, а по большей части и католическая также… Кантовская философия благодаря тому, что большинство немецких теологов почти полстолетия исходило из неё, оказала чрезвычайно продолжительное и глубокое влияние на общее образование».

Форлендер цитирует в своей истории философии (Leipzig, 1903) слова одного новейшего теолога, Ритшля, который говорит:

«Поэтому, развитие познавательного метода этики Кантом имеет вместе и значение практического восстановления протестантизма». (II, стр. 476).

Великая революция создала почву для влияния Канта, которое сильнее всего было два десятилетия спустя после этой грозной эпохи. Затем это влияние постепенно стало слабеть. Буржуазия и в Германии накопила к 30-м годам XIX столетия силы и мужество для решительной борьбы против существующих государственных и духовных форм и для безусловного признания чувственного мира единственным действительным миром. Потому, после гегелевской диалектики появились новые формы материализма — и именно главным образом в Германии, так как немецкая буржуазия сильно отстала от французской и английской, так как она ещё не осилила существовавшей государственной власти, так как она ещё должна была её низвергнуть и нуждалась, потому, в философии борьбы, а не в философии примирения.

Но в последние десятилетия потребность буржуазии в такой борьбе была широко удовлетворена. Если буржуазия и не достигла всего, чего хотела, то получила однако всё то, что ей было необходимо для своего развития. Дальнейшая великая борьба, дальнейшие энергичные нападения на существующее устройство гораздо менее полезны для неё, чем для её великого врага, пролетариата, который грозно подымается и, со своей стороны, нуждается в философии борьбы. Он тем легче удовольствуется материализмом, чем скорее развитие чувственного мира приведёт к ненужности существующего порядка и создаст необходимость его победы.

Буржуазия, наоборот, становится всё более и более чувствительной к философии примирения, и, таким образом, пробуждает кантианство в новой жизни. Это оживление началось в период реакции после 1848 года, благодаря распространявшемуся тогда влиянию Шопенгауэра.

В последние десятилетия кантовская этика проникла также в экономию и социализм. В виду того, что законы буржуазного общества, открытые классической экономией, обнаруживались всё яснее и яснее, как законы, делающие необходимыми классовую борьбу и гибель капиталистического порядка, буржуазная экономия обратилась к кантовскому нравственному закону за спасением; закон этот, находясь вне времени и пространства, должен быть в состоянии примирить классовые противоречия и воспрепятствовать революциям, которые начинаются в пространстве и времени.

Рядом с этической школой в политической экономии появился также и этический социализм, когда в наших собственных рядах возникли стремления смягчить классовые противоречия и пойти навстречу, по крайней мере, одной части буржуазии. И эта политика примирения началась призывом: «назад к Канту»! и отречением от материализма, который отрицает свободу воли.

Несмотря на категорический императив, к которому кантовский нравственный закон призывает отдельного человека, его историческая общественная тенденция с самого начала и по сие время остаётся тенденцией смягчения, примирения противоречий, а не преодоления их путём борьбы.

IV. Этика дарвинизма

1. Борьба за существование

Кант, как и Платон, разделил человека на две части: естественную и сверхъестественную, животную и ангельскую. Но стремление понять весь мир, вместе с нашими душевными функциями, как нечто действительное и единое, и исключить из него все внеприродные факторы, или иными словами, материалистический образ мышления коренился слишком глубоко в действительных отношениях, чтобы Кант мог парализовать его надолго. И грандиозное развитие естественных наук, двинувшееся вперёд особенно быстрым темпом ко времени смерти Канта, принесло с собой целую массу новых открытий, которые всё более заполняли пропасть между человеком и остальной природой и, между прочим, давали возможность доказать, что мнимо ангельские свойства человека могут быть обнаружены также и в животном мире и, следовательно, имеют животное происхождение.

Между тем, этика материализма XIX столетия — поскольку последний в значительной степени отличался естественнонаучным характером — как в той открытой и смелой форме, которую он имел у немцев, так и в той скрытой и робкой, которую он имел у англичан и имеет теперь у французов, не выходила сначала за пределы того, чему учил уже XVIII век. Так, Фейербах основывал мораль на стремлении к счастью. Основатель позитивизма, Огюст Конт, напротив, заимствовал от англичан различение эгоистических и моральных или «альтруистических» чувств, которые оба одинаково заложены в человеческой природе.

Огромный и решительный прогресс совершился лишь благодаря Дарвину, который в своей книге о происхождении человека доказал, что альтруистические чувства не являются какой-либо особенностью человеческой натуры, что мы их находим также и в мире животных и что тут, как и там, они происходят от одинаковых причин, тождественных в корне с причинами, порождающими и развивающими все способности одарённых самостоятельным движением существ. Этим была почти что уничтожена последняя грань между животным и человеком. Дарвин не исследовал далее этих своих открытий; и всё же они принадлежат к величайшим и плодотворнейшим открытиям человеческого духа, которые сделали возможным развитие новой познавательной критики.

Рассматривая органический мир, мы, в отличие от мира неорганического, замечаем прежде всего одну особенность: именно, мы находим в нём целесообразность. Все органические существа построены и одарены более или менее целесообразно. Не то, чтобы цель, которой они служат, лежала вне их. Мир, как целое, цели не имеет. Цель лежит всегда в самом индивидууме: все его органы имеют такой вид и устройство, что они служат целому, индивидууму.

Цель и разделение труда вытекают друг из друга. Сущность организма заключается столько же в разделении труда, сколько и в целесообразности. Одно обусловливает другое. Разделение труда отличает организм от неорганических индивидов, например, кристаллов. Кристаллы сами по себе также являются индивидами с определённой формой; они растут, если среди необходимых условий находят нужные для своего образования вещества, но они совершенно однообразны. Напротив, даже самый низший организм, какой-нибудь пузырёк, гораздо менее заметный и проще устроенный, чем кристалл, является организмом, внешняя сторона которого имеет другой характер и иные функции, чем его внутренняя сторона.

Кажется удивительным, что разделение труда целесообразно, т. е. полезно индивиду, делает возможным или облегчает его существование. Но ещё удивительней было бы противоположное явление, т. е. если бы индивиды сохранялись и размножались при нецелесообразном разделении труда, которое отягощало бы или делало невозможным их существование.

Но какова же работа, которую должны совершать отдельные части организма? Эта работа есть борьба за существование, т. е. не борьба с другими организмами того же вида, как понимают иногда это выражение, но борьба со всей природой. Природа находится в постоянном движении, в постоянном изменении своих форм, и только такие индивиды в состоянии удержаться на некоторое время при этой вечной смене её форм, которые могут развить в себе особенные органы как для защиты против внешних влияний, угрожающих существованию индивида, так и для замены составных частей, необходимо отдаваемых постоянно внешнему миру. Прежде и лучше всего могут утвердиться индивиды и группы их, обладающие наиболее целесообразным оружием для защиты и орудиями для приобретения пропитания, т. е. лучше других приспособившиеся к внешнему миру, опасности которого они должны отвращать, и средства пропитания в котором должны отыскивать. Беспрерывный процесс приспособления и подбора наиболее целесообразного путём борьбы за существование создаёт всё возрастающее разделение труда при таких условиях, которые стали на земле правилом с тех пор, как на ней появились органические существа. Чем дальше пошло разделение труда в организме, тем более совершенным он нам представляется. Итак, постоянное усовершенствование органического мира до сих пор является результатом борьбы за существование — да, вероятно, долго ещё и в будущем будет являться последствием её, пока условия на нашей планете не сделаются значительно иными. Конечно, у нас нет никакого основания видеть в таком усовершенствовании необходимый закон на вечные времена. Это значило бы указывать цель мирового существования, цель, которой вовсе не может быть.

Развитие не может также совершаться постоянно с одинаковой скоростью. Могут временно наступать периоды, когда различные организмы, каждый по-своему, достигают высшей степени целесообразности при данных условиях, лучше всего приспособляются к этим условиям. Пока такие условия продолжают существовать, эти организмы не будут развиваться далее, но образуют прочный тип, который размножается, не изменяясь. Дальнейшее развитие наступит лишь с того момента, когда изменится в значительной степени среда, когда в неорганической природе произойдут перемены, нарушающие состояние равновесия в органической. Но такие изменения постоянно происходят время от времени или как единичные внезапные грандиозные явления, или же как явления многочисленные и незаметные, создающие, в конце концов, благодаря своему накоплению, также совершенно новые положения, как например: изменения морских течений, поднятия почвы, может быть, также изменения положения планеты в мировом пространстве, вследствие чего изменяется климат, густые леса превращаются в сухие песчаные пустыни, покрываются ледниками тропические ландшафты и наоборот. Эти изменения в свою очередь приводят к необходимости нового приспособления к изменившимся условиям; они вызывают переселения, которые также переносят организмы в новые условия и создают усиленную борьбу за существование между прежними обитателями и новыми пришельцами, причём плохо приспособленные и неспособные к приспособлению индивиды и типы истребляются, и возникают новые или изменяются старые формы разделения труда, функции и органы. Но организмы, лучше всего утвердившиеся при этом новом приспособлении, не всегда являются наиболее развитыми. Всякое разделение труда обусловливает известную односторонность. Весьма развитые органы, наиболее приспособленные к какому-нибудь особенному образу жизни, окажутся при других условиях гораздо менее годными, чем органы менее развитые, менее сильные, но более многосторонние и легче допускающие приспособление. Так, мы неоднократно замечаем, как вымирают более развитые виды животных и растений, и дальнейшее развитие новых высших организмов совершается благодаря видам, стоящим ниже тех. Вероятно и человек происходит не от высших типов обезьян, так называемых человекоподобных обезьян, которые теперь вымирают, но от ниже стоящего вида четвероруких.

2. Произвольное движение и познавательная способность

Но организмы рано уже распались на две большие группы: на организмы, которые развивали органы произвольного движения, и организмы, которые были их лишены, т. е., на животных и растения. Ясно, что произвольное движение является могучим орудием в борьбе за существование. Оно обеспечивает возможность отыскивать пропитание, спасаться от опасности и помещать детёнышей в такие места, где они лучше всего защищены от опасностей и снабжены пропитанием.

Но произвольное движение неизбежно обусловливает познавательную способность, и наоборот. Один из этих факторов без другого является совершенно бесполезным. Только соединяясь друг с другом, они делаются орудием в борьбе за существование. Способность произвольного движения совершенно бесполезна, если она не соединяется со способностью познавать мир, в котором мне приходится двигаться. На что пригодились бы оленю его ноги, если бы он не обладал способностью распознавать своих врагов и места пастбищ? С другой стороны, для растения была бы бесполезна всякая познавательная способность. Если бы какая-нибудь былинка и могла видеть, слышать и обонять приближающуюся корову, это ей всё-таки нисколько не помогло бы избавиться от того, чтобы быть съеденной.

Итак, произвольное движение и ум необходимо должны быть вместе; одно без другого является бесполезным. Где только эти способности могут проявиться хоть сколько-нибудь, они выступают и развиваются постоянно вместе. Нет произвольного движения без познания и познания без произвольного движения. И сообща они служат одной и той же цели — обеспечению и облегчению существования индивидуума.

И они и их органы развиваются и совершенствуются в борьбе за существование как средство для этого и только как средство. Даже наиболее развитая познавательная способность не обладает какими-нибудь свойствами, которые бы не были полезны в борьбе за существование. Этим объясняется односторонность и своеобразие нашей познавательной способности.

Иному философу может казаться очень важной задачей познание вещей в себе; для нашего же существования совершенно безразлично, что бы ни понимали под вещью в себе. Напротив, для каждого одарённого произвольным движением существа в высшей степени важно правильно различать вещи и правильно познавать их отношения между собой. Чем сильнее в этом смысле его познавательная способность, тем лучшую услугу она ему окажет. Для существования певчей птицы совершенно безразлично, чем являются в себе те вещи, которые ей представляются в виде ягод, ястреба или грозовых туч. Но для её существования необходимо точно отличать и ягоды, и ястреба, и тучи от других предметов, её окружающих, так как только это даёт ей возможность отыскивать корм, спасаться от врага и вовремя находить убежище под крышей из листьев. Следовательно, необходимо, чтобы познавательная способность животных являлась способностью различения в пространстве.

Но также необходимо познавать последовательность вещей во времени и особенно их неизбежную последовательность, как причины и действия. Ведь движение, как причина, может только тогда приводить к поддержанию существования как общему следствию, если оно ставит целью частные более близкие или более далёкие действия, которые оно тем легче достигнет, чем лучше познал индивидуум связь этих действий с их причинами. В приведённом выше примере с птицей уже недостаточно, чтобы она умела отличать ягоды, ястреба или тучи от других предметов в пространстве; она должна также знать, что потребление ягод имеет последствием насыщение, реяние ястреба — тот результат, что первая попавшаяся маленькая птица, которую он изловит, послужить ему пищей; что надвигающиеся грозовые тучи, как действие, влекут за собой бурю, дождь и град.

Даже самые низшие животные, раз они обладают хоть тенью различительной способности и произвольного движения, проявляют также предчувствие причинности. Если происходит землетрясение, это является для дождевого червя признаком угрожающей опасности и побуждением к бегству.

Следовательно, для того, чтобы познавательная способность могла сделаться полезной животному при его движениях, она должна быть организована так, чтобы быть в состоянии давать ему знать об изменениях в пространстве и времени и о причинной связи явлений.

Но она должна делать ещё более. Все части тела служат только одному индивиду, одной цели, именно сохранению индивида. Разделение труда никогда не должно идти так далеко, чтобы отдельные части стали самостоятельными, так как это привело бы к уничтожению индивида. Разделение труда будет происходить тем совершеннее, чем теснее связаны друг с другом отдельные части, чем бо́льшим единством отличается руководство. Отсюда следует необходимость единства сознания. Если бы каждая часть тела обладала своей особой познавательной способностью или каждое из наших чувств, которые служат нам посредниками при передаче познаний о внешнем мире, порождало бы своё особое сознание, то всякое познание этого мира и взаимодействие отдельных частей тела было бы очень затруднено и выгоды разделения труда или уничтожились бы, или же превратились бы в невыгоды, а поддержка, которую оказывают друг другу чувства и органы движения, прекратилась бы, причём вместо неё возникла бы взаимная помеха.

Наконец, познавательная способность должна быть в состоянии также накоплять опыт и производить сравнения. Возвращаясь ещё раз к нашей певчей птице, приходится сказать, что для неё существуют два пути догадаться, какой корм является лучшим и где его можно скорее всего найти, какие враги для неё опасны и как их избежать. Во-первых, собственный опыт и, затем, наблюдение практики более старых птиц, которые уже обладают опытом. Как известно, ни один мастер не родился готовым. Всякий индивид может тем легче победить в борьбе за существование, чем больше его опыт и чем лучше он систематизирован; этому же служит память и способность сравнивать прежние впечатления с новыми и извлекать из них сходное, общее тем и другим, затем отделять существенное от несущественного, словом, мыслить. Если наблюдение передаёт нам через посредство чувств различное, особенное в вещах, то мышление передаёт общее в них.

«Общее», — говорит Дицген, — «является содержанием всех понятий, всякого познания, всякой науки, всякого акта мышления. Следовательно, анализ способности мышления обнаруживает эту последнюю, как способность отыскивать в частном общее».

Все эти свойства познавательной способности мы находим в развитом виде уже в мире животных, хотя и не в такой высокой степени развития, как у человека и чаще в форме трудно для нас различаемой, так как не всегда легко отделить сознательные действия, вытекающие из познания, от непроизвольных и бессознательных действий, чисто рефлекторных и инстинктивных движений, которые и в человеке играют ещё такую большую роль.

Но если все эти свойства познавательной способности оказываются необходимыми спутниками произвольного движения уже в животном мире, то, с другой стороны, в этих же свойствах открываем мы и границы, преступить которые не может даже самый обширный и глубокий ум высокоразвитого культурного человека.

Силы и способности, приобретённые как орудие в борьбе за существование, могут быть, конечно, употреблены и для иных целей, кроме цели обеспечения существования, если в организме получили достаточно высокое развитие как произвольное движение и познавательная способность, так и инстинктивная жизнь, о которой мы в данный момент говорим. Индивид может использовать для игры или танцев мускулы, которые были в нём развиты для ловли добычи и отражения врага. Но свой особенный характер эти силы и способности приобретают лишь в борьбе за существование, которая и развила их. Игра и танцы не создают никаких специальных мускулов.

Сказанное имеет значение и по отношению к духовным силам и способностям. Развившись в борьбе за существование, как необходимое дополнение произвольного движения, для того, чтобы обеспечить организму для его сохранения возможно более целесообразное движение в окружающем мире, они могут служить также и другим целям. Сюда относится чистое познание без всяких практических задних мыслей, без рассуждения о практических последствиях, которые оно может за собою повлечь. Но наши духовные способности развиты борьбою за существование не для того, чтобы быть органом чистого познания, но только для того, чтобы быть органом, целесообразно регулирующим наши движение при помощи познания. Насколько совершенно этот орган функционирует в последнем отношении, настолько он несовершенен в первом. Связанный с самого начала тесным образом с произвольным движением, он развёртывает свои совершенные стороны лишь в связи с ним и без этой связи вообще не может совершенствоваться. И усовершенствование познавательной способности человека и человеческого познания неразрывно связано с усовершенствованием человеческой практики, как это мы ещё увидим.

Ведь, только практика доставляет нам обеспечение наших познаний. Как только моё познание даёт мне право совершать с уверенностью определённые действия, произвести или не произвести которые находится в моей власти, так отношение причины и действия перестаёт быть для меня простым случаем или голой видимостью, простой формой познания, как хотело бы, быть может, его определить шестое созерцание и мышление. Познание этого отношения возвышается, благодаря практике, до познания о чём-то действительном, до точного познания.

Границы практики свидетельствуют, конечно, и о границах нашего точного познания.

Что теория и практика совершенно не могут обойтись друг без друга и что только благодаря взаимному воздействию они в состоянии добиться наибольшего результата, является лишь необходимым последствием того обстоятельства, что движение и познавательная способность должны были действовать совместно уже с самого первого момента. В процессе развития человеческого общества разделение труда привело к тому, что разорвалась естественная связь этих двух факторов и установились такие классы, занятием которых сделалось преимущественно движение, а также и такие, которым выпало на долю преимущественно познание. Мы уже указывали на то, что отражением этого явления в философии было создание двух миров: духовного — высшего и телесного — низшего. Но, конечно, вполне обособиться друг от друга эти функции не могли ни у одного индивида, и современное пролетарское движение мощно содействует тому, чтобы уничтожить это классовое деление, а вместе с ним и дуалистическую философию, философию чистого познания. Даже наиболее глубокие и абстрактные познания, которые, по-видимому, стоят совсем вдали от практики, на самом деле, влияют на неё и сами подвергаются её влиянию, и одна из задач критики человеческого познания — вызвать в нас сознание этого влияния. Теперь, как и прежде, познание в конечном счёте постоянно остаётся орудием в борьбе за существование, средством придать нашим движениям наиболее целесообразные формы и направления, всё равно, происходят ли эти движения в природе или в обществе.

«Философы только различно объясняли мир», — говорит Маркс, — «всё дело же состоит в том, чтобы изменить его».

3. Инстинкты самосохранения и размножения

Итак, способность самостоятельного движения и способность познавания связаны нераздельно друг с другом, как орудия в борьбе за существование. Одна развивалась вместе с другой, и по мере того, как возрастает в организме значение этих средств борьбы, уменьшается значение других, более первичных, которые теперь нужны менее, как, например, плодовитость организма и его живучесть. С другой же стороны, по мере того, как уменьшается значение этих первоначальных средств, должно расти для борьбы за существование значение двух других указанных факторов, и самая эта борьба должна способствовать их большему развитию.

Но произвольное движение и познание сами по себе вовсе ещё не составляют орудия, достаточного для борьбы за существование. Что пользы мне в этой борьбе от самых сильных мускулов, гибких суставов, на что мне самые острые чувства и огромный ум, если я не ощущаю в себе стремления употребить их для своего сохранения, если для меня безразличны и не вызывают никакого движения вид пищи и сознание опасности? Произвольное движение и познавательная способность делаются орудием в борьбе за существование лишь в том случае, если вместе с ними проявляется стремление к самосохранению организма, которое приводит к тому, что всякое важное для существования организма познание тотчас порождает желание исполнения необходимых для его существования движений, а этим вызывает и самые движения.

Произвольное движение и познавательная способность бесполезны для существования индивида при отсутствии инстинкта самосохранения, так же как, с другой стороны, этот последний сам является бесцельным при отсутствии обоих указанных факторов. Все они теснейшим образом связаны между собой, взаимно обусловливают друг друга и срослись один с другим. Инстинкт самосохранения является самым первичным и самым необходимым из всех животных инстинктов. Без него не мог бы ни один, сколько-нибудь одарённый произвольным движением и познавательной способностью животный вид сохраниться даже на короткое время. Он управляет всей жизнью животного. То же самое общественное развитие, которое предоставляет культивирование познавательной способности одним классам, а практического движения — другим, и которое в первых порождает перевес чистого «духа» над грубой «материей», заходит в изолировании познавательной способности иногда очень далеко, так что последняя от пренебрежения практикой, служащей сохранению жизни, переходит к пренебрежению самой жизнью. Но этот род «познания» ещё нигде не мог преодолеть инстинкта самосохранения и остановить действие практики, служащей сохранению жизни. Если иной случай самоубийства и может быть обоснован философски, то при всяком практическом акте отрицания жизни, в конце концов, наталкиваются, как на причину, на болезнь или отчаянное общественное положение, но не на философское учение. Одним философствованием нельзя победить инстинкт самосохранения.

Но даже этот самый первичный и наиболее распространённый из всех инстинктов, которые воспитала борьба за существование, остаётся не единственным. Он служит только сохранению индивидуума. Но как бы долго этот последний ни мог просуществовать, он должен погибнуть, не оставляя следов своей индивидуальности, раз он не размножается. Сохранятся в борьбе за существование только те роды организмов, которые оставляют потомство.

У растений и низших животных размножение является процессом, совершенно не требующим ни произвольного движения, ни познавательной способности. Но это изменяется, как только размножение становится у животных половым; тут уже участвуют два индивида, которые должны соединиться, чтобы или класть яйца и семя в одном и том же месте, находящемся вне тела, или же вводить семя в организм индивида, носящего яйца. Это требует желания, стремления находить друг друга и соединяться. Без желания не может совершаться половое размножение; чем сильнее оно в благоприятные для размножения моменты, тем скорее последнее произойдёт, тем благоприятнее будут расчёты на появление потомства, на сохранение вида. Напротив, расчёты на это невелики для тех индивидов и видов, у которых слабо развит инстинкт размножения. Поэтому, естественный подбор должен при помощи борьбы за существование развивать и постоянно усиливать в животном мире на определённой ступени его развития ясно выраженный инстинкт размножения.

Но одного инстинкта размножения не всегда достаточно для получения многочисленного потомства. Мы уже видели, что по мере того, как произвольное движение и познавательная способность растут, число зародышей, которых создаёт индивид, так же, как и его живучесть, имеют тенденцию уменьшаться. С другой стороны, чем больше разделение труда, чем сложнее организм, тем длиннее промежуток времени, требующийся для его развития и роста. Если даже часть этого времени проводится в материнском теле, то это всё же имеет свой предел. Уже из-за недостаточности места это тело не в состоянии носить в себе организм, равный по величине взрослому. Оно должно выделить из себя молодой организм задолго до того, как он достигнет этой стадии. Но молодое животное позже всего достигает способности произвольного движения и познавания, которая по большей части ещё очень слабо развита к тому моменту, когда животное покидает спасительное убежище в яйце или материнской утробе. Само снесённое матерью яйцо совершенно лишено возможности двигаться или познавать. Поэтому, забота о потомстве становится важной функцией матери: укрывание и защита яиц и детёнышей, кормление последних и т. д. Как инстинкт самосохранения, так и любовь к потомству, именно материнская любовь в животном мире, развивается как необходимое средство для того, чтобы на известной высоте развития обеспечить дальнейшее существование видов.

С инстинктом индивидуального самосохранения эти инстинкты не имеют ничего общего; они часто приходят в столкновение с ним и могут быть настолько сильны, что побеждают его совсем. Ясно, что при прочих равных условиях, те индивиды и виды имеют прежде всего надежду на размножение и передачу по наследству своих свойств и инстинктов, в которых инстинкт самосохранения не может вредить инстинктам размножения и охранения потомства.

4. Социальные инстинкты

Борьба за существование наряду с инстинктами, свойственными высшим животным, развивает в некоторых видах животных ещё другие, особенные, обусловленные характером их образа жизни инстинкты, как, например, стремление к переселениям, которое впрочем мы не будем сейчас рассматривать. Здесь нас интересует только один род инстинктов, имеющий огромное значение для нашего предмета: именно, социальные инстинкты.

Совместная жизнь больших масс одинаковых организмов представляет явление, которое мы можем открыть уже у самых ничтожных организмов, у микробов. Это объясняется простым фактом размножения. Раз организмы не обладают произвольным движением, то потомство, естественно, собирается вокруг своих родителей, если только движения внешнего мира, течение воды, ветра и прочее, не уносят зародышей с собой. Как известно, яблоко падает недалеко от яблони, и если оно не съедается и попадает на плодотворную почву, то из его семян вырастают молодые деревца, которые образуют общество для старого. Но и у животных с произвольным движением случается часто, что молодые животные остаются вместе со старыми, если внешние обстоятельства не подадут повода удалиться от них. Скученная жизнь индивидов одного и того же вида, самая первобытная форма общественного существования, является также самой первоначальной формой и жизни вообще. Разъединение организмов, имеющих общее происхождение, является лишь позднейшим актом.

Это разъединение может иметь самые различные причины. Ближайшей и наиболее действительной является недостаток в пропитании. Каждая местность может доставлять только определённое количество пищи. Если какой-нибудь род животных размножается до таких размеров, что средств пропитания в данной местности становится недостаточно, то излишек должен или умереть с голоду, или же выселиться. Количество организмов того же вида, живущих в данной местности, не может, следовательно, превышать определённого числа.

Но существуют известные роды животных, для которых изолирование и разделение на индивиды и пары, живущие обособленно друг от друга, представляет выгоду в борьбе за существование. Так, например, это выгодно для различных видов кошачьей породы, которые подстерегают добычу и ловят её внезапно одним прыжком. Этот способ добывания пищи был бы очень труден для них и может быть даже невозможен, если бы они кочевали целыми стадами. Первый же прыжок одной из них к добыче лишил бы всех других её. Для волков же, которые нападают на добычу не вдруг, но затравливают её до смерти, напротив, является выгодным соединение в стада; один волк гонит зверя к другому, и этот перерезывает ему дорогу. Кошка же и гоняется за добычей успешнее всего одна.

С другой стороны, существуют и такие животные, которые ищут уединения потому, что таким путём они меньше всего обращают на себя внимание, легче могут притаиться, быстрее спасаются от врага. Преследования человека, например, привели к тому, что некоторых животных, живших ранее обществами, теперь можно находить только живущими уединённо, как, например, бобров в Европе. Это единственное для них средство оставаться незамеченными.

Но, наряду с этим, существует масса животных, которые извлекают выгоду из жизни обществами. Редко это хищники. Выше мы упомянули о волках. Но они охотятся стадами лишь зимой, когда пищи мало. Летом, когда легче добывать пропитание, они живут парами. Натура хищного животного склоняется больше к борьбе и насилию, а потому хищное животное отличается неуживчивостью с другими, себе подобными.

Травоядные, благодаря их способу добывания пищи, являются более миролюбивыми. Уже это способствует тому, что они собираются в стада или, вернее, что их потомство остаётся вместе с ними. Затем, соединяться или оставаться вместе побуждает их ещё и то, что они гораздо беззащитнее; скучиваясь же, они приобретают новое орудие в борьбе за существование. Соединение нескольких слабых сил для общего действия может создать новую, бо́льшую силу. Ведь при таком соединении выдающиеся силы отдельных индивидов служат ко благу всех. Если теперь сильнейшие борются за себя, они также борются и за более слабых; если более опытные заботятся о своей безопасности или ищут для себя пастбища, они делают это также и для неопытных. Теперь становится также возможным провести между соединившимися индивидами разделение труда, которое, как бы мимолётно оно не было, увеличивает всё же их силы и безопасность. Ведь невозможно одновременно и наблюдать с большим вниманием за совершающимся вокруг, и есть с полным спокойствием духа. Во время сна, конечно, невозможно никакое наблюдение. Но при соединении достаточно одного караульного для того, чтобы доставить безопасность остальным во время еды или сна.

Благодаря разделению труда, соединение индивидов становится телом с разнообразными органами для целесообразных совместных действий, цель которых есть сохранение общего тела, — оно становится организмом. Этим ещё не сказано, что новый организм, общество, такое же тело, как животное или растение; напротив, общество является организмом особого рода, организмом, который отличается от первых двух несравненно более, нежели животное от растения. Эти последние состоят из клеточек, лишённых самостоятельного движения и сознания; общество, напротив, состоит из индивидов с произвольным движением и сознанием. Но если животный организм, как целое, обладает произвольным движением и сознанием, то у общества, так же, как и у растения, их нет. Но индивиды, образующие общество, могут облечь отдельных своих членов функциями, при помощи которых они подчиняют общественные силы общей воле и вызывают согласованные движения общества.

С другой стороны, между индивидом и обществом связь гораздо более свободная, чем между клеткой и целым организмом у растения и животного. Индивид может уйти из одного общества и примкнуть к другому, как доказывают переселения. Для клетки же это невозможно; отделение от целого означает для неё смерть, исключая отдельные клетки особого рода, как семя и яйца, при явлениях оплодотворения. С другой стороны, общество может также без труда, без какого-либо обмена веществ, без какого-либо изменения форм принимать в свой состав новых индивидов, что совершенно невозможно для животных организмов. Наконец, индивиды, образующие общество, могут, смотря по обстоятельствам, изменять органы и организацию общества, в то время как что-либо подобное совершенно немыслимо в животном организме или в растении.

Итак, если общество и есть организм, то отнюдь не животный, и пытаться объяснять законами животного организма какие-нибудь характерные специально для общества явления, например, политические, не менее нелепо, чем пробовать вывести такие особенности животного организма, как произвольное движение и сознание, из законов жизни растений. Конечно, это не значит, что вообще ничего нет общего между различными видами организмов.

Как и животный, так и общественный организм имеет тем больший успех в борьбе за существование, чем согласованнее его движения, чем прочнее его сплочённость, чем больше гармония его частей. Но общество не обладает твёрдым скелетом, на котором держались бы его остальные части; кожей, которая покрывала бы тело; кровообращением, которое питало бы все его части; сердцем, которое регулировало бы его, и мозгом, который объединял бы познание, волю и движения общества. Как его объединённость и гармония, так и его сплочённость, могут происходить лишь из действий и хотения его членов. Но это объединяющее хотение будет тем надёжнее, чем более оно проистекает из какого-нибудь сильного инстинкта.

У животных, общественная сплочённость которых становится деятельным орудием в борьбе за существование, благодаря ей вырабатываются общественные, социальные, инстинкты, вырастающие в некоторых группах и индивидах в такую удивительную силу, что могут даже победить инстинкты самосохранения и размножения, если вступают с ними в конфликт.

Проблеск социальных инстинктов мы видим уже в том интересе, какой совместная общественная жизнь возбуждает в индивиде к его сотоварищам, к обществу которых он привык ещё с детства. С другой стороны, размножение и забота о потомстве должны завязывать более или менее длительные тесные отношения между различными индивидами одного и того же вида. И как эти отношения явились, вероятно, исходными пунктами для образования обществ, так и соответствующие им стремления могли быть исходными пунктами развития социальных инстинктов.

Сами эти инстинкты могут быть различны в зависимости от разнообразных условий жизни различных видов, но известный комплекс инстинктов образует предпосылку развития всякого вида общества. Так, первое место занимает, конечно, самоотречение, самопожертвование для общества. Затем, храбрость в защите общих интересов; верность обществу; подчинение воле целого, т. е. повиновение или дисциплина; добросовестность по отношению к обществу, благополучие которого может пострадать и силы расточаться бесплодно, если, например, ложными сигналами его введут в заблуждение. Наконец, честолюбие — чувствительность к похвале и порицанию общества. Всё это — социальные инстинкты, которые мы находим ясно выраженными уже в животных обществах, а некоторые из них часто даже в высокой степени развития.

Но эти социальные инстинкты представляют не что иное, как высокие добродетели, содержание которых составляет нравственный закон. Кроме перечисленных, недостаёт ещё любви к справедливости, т. е. стремления к равенству. Но для её развития, конечно, нет места в животных обществах, так как последние знают социальные неравенства лишь естественные, индивидуальные, но не созданные общественными отношениями. Возвышенный нравственный закон, заключающийся в том, что ближний никогда не должен быть простым средством к цели, закон, который наши кантианцы рассматривают как самое мощное создание кантовского гения и как «нравственную программу нового времени и всего будущего всемирной истории», в животных обществах является чем-то само собой разумеющимся. Лишь развитие человеческого общества создало такое положение, при котором одни члены того же общества сделались простым орудием других.

Что такому человеку, как Кант, казалось продуктом высшего духовного мира, на самом деле есть продукт животного мира. Насколько тесно срослись социальные инстинкты с борьбой за существование и в какой степени они первоначально служили только сохранению вида, можно видеть уже из того, что их действие часто распространяется лишь на тех индивидов, сохранение которых выгодно для вида. Целый ряд животных, готовых рисковать своей жизнью для того, чтобы спасти более молодых или слабых сотоварищей, безжалостно убивают больных или старых, которые сделались излишними для сохранения вида и становятся бременем для общества. «Моральное чувство», «симпатия» не распространяются на такие элементы. Многие дикари поступают таким же образом.

Нравственный закон есть не что иное, как животный инстинкт. Этим объясняется его таинственная природа, тот голос в нас, который не связан ни с каким внешним поводом, ни с каким видимым интересом; тот демон или Бог, которого ощущали в себе со времён Сократа и Платона и вплоть до Канта все этики, отказывавшиеся выводить этику из самолюбия или удовольствия. Конечно, это — таинственное стремление, но не более таинственное, чем половая или материнская любовь, инстинкт самосохранения, сущность организма вообще и многие другие вещи, которые принадлежат исключительно миру «явлений» и которые никто не сочтёт за продукты сверхчувственного мира.

Так как нравственный закон есть животный инстинкт одинакового происхождения с инстинктами самосохранения и размножения, то в этом — источник его силы и непреодолимости, которой мы повинуемся без рассуждения; источник наших быстрых решений в отдельных случаях о том, хорош или дурен, добродетелен или порочен поступок; источник решительности и энергии нашего нравственного суждения, а также и затруднения обосновать последнее, если разум начинает разбирать поступки и спрашивать об их причинах. Тогда, в конце концов, находят, что всё понять значит всё простить, и что всё необходимо и нет ничего хорошего или злого.

Не из нашей познавательной способности, а из нашей инстинктивной жизни происходит вместе с нравственным законом и нравственное суждение, равно как и чувство долга и совесть.

В некоторых группах животных социальные инстинкты достигают такой силы, что перевешивают все остальные. Приходя в конфликт с этими последними, они одерживают верх над ними, как веления долга. Впрочем, это не мешает тому, чтобы и в таком случае какой-нибудь другой инстинкт, например, самосохранения или размножения, сделался временно сильнее социального инстинкта и победил его. Но как только опасность проходит, сила инстинкта самосохранения тотчас ослабевает, так же как и сила инстинкта размножения после акта совокупления. Социальный же инстинкт, продолжая существовать с прежней силой, достигает теперь снова господства в индивидууме и действует на него, как голос совести и раскаяния. Нет ничего более ошибочного, как видеть в совести голос страха перед другими, их мнением или даже их физическим принуждением. Совесть сохраняет силу и по отношению к поступкам, которых никто не знал, даже к таким поступкам, которые кажутся окружающим весьма заслуживающими похвалы; иногда же совесть выражается в отвращении к поступкам, которые были совершены из страха перед другими и их общественным мнением.

Конечно, общественное мнение, похвала и порицание — весьма влиятельные факторы. Но их действие само предполагает уже определённый социальный инстинкт — честолюбие; они же не могут породить социальных инстинктов.

У нас нет никаких оснований предполагать, что существование совести ограничивается только людьми. Для нас было бы затруднительно открыть её даже в людях, если бы каждый из нас не мог ощущать её действие на самом себе. Совесть является силой, которая не выступает ясно и открыто, но действует только в глубине души. Но несмотря на это, некоторые исследователи пришли к тому заключению, что у животных также следует допустить известный вид совести. Так, Дарвин в своей книге о происхождении человека говорит:

«Кроме любви и симпатии, животные обнаруживают ещё и другие свойства, стоящие в связи с социальными инстинктами, которые в человеке назвали бы моральными; и я соглашаюсь с Агассисом, что собаки обладают чем-то, весьма сходным с совестью. Собаки наверно имеют до известной степени силу самообладания, и последнее, по-видимому, не вполне является следствием страха. Как замечает Браубах, собака удержится от кражи съестных припасов в отсутствие своего господина».

Если совесть и чувство долга являются следствием продолжительного преобладания социальных инстинктов в каком-нибудь виде животных; если как раз эти инстинкты наиболее равномерно и долго определяют индивидов таких видов, в то время как сила других инстинктов подвергается большим колебаниям в зависимости от определённого времени и положения, — то и сила социальных инстинктов тоже не свободна от всяких колебаний. Одно из наиболее своеобразных явлений представляет тот факт, что общественные животные, чем в бо́льшие массы они соединяются, тем сильнее проявляют социальные инстинкты. Например, всем известно, что в многолюдном собрании господствует совсем иное настроение, чем в малолюдном, и что большая толпа воспламеняюще действует также и на ораторов. В толпе люди не только храбрее, что можно было бы легко объяснить большей поддержкой, которую каждый думает найти в товарищах, они — самоотверженнее, более склонны к жертвам и воодушевлённее. Конечно, очутившись затем одни, они слишком часто становятся ещё трезвеннее, трусливее и эгоистичнее. И это верно не только по отношению к людям, но также и по отношению к социальным животным. Так, в своей книге «Животные общества» Эспинас цитирует одно наблюдение Фореля. Последний заметил, что:

«Мужество каждого муравья при прочих равных условиях увеличивается прямо пропорционально числу его товарищей или друзей и уменьшается также в той же пропорции с возрастанием его изолированности от них. Обитатель очень многочисленного муравейника гораздо храбрее обитателя муравейника с незначительным населением, хотя и равным во всех остальных отношениях. Тот же рабочий муравей, который в присутствии своих товарищей позволяет 10 раз убить себя, выкажет себя чрезвычайно трусливым, будет избегать малейшей опасности, удерёт даже от гораздо более слабого муравья, раз он находится один и на расстоянии 20 шагов от своего муравейника».

С более сильным социальным чувством не связывается ещё необходимо и более высокая познавательная способность. В общем, каждый инстинкт должен был бы иметь тенденцию даже затемнять несколько верность познания внешнего мира. Чего желают, тому верят охотно, а чего боятся, то часто также легко преувеличивают. Инстинкты действуют так, что некоторые вещи легко представляются несоразмерно большими или близко находящимися, в то время как другие совсем упускаются из виду. Известно, насколько инстинкт размножения может временно делать некоторых животных слепыми и глухими. Социальные же инстинкты, которые выступают не так остро и интенсивно, в общем менее затемняют познавательную способность, но в некоторых случаях также и они могут сильно влиять на неё. Стоит только, например, припомнить влияние верности и дисциплины у овец, которые слепо следуют за передовым бараном, куда бы он ни вздумал идти.

Наш нравственный закон может так же извратить наше познание, как и всякий другой инстинкт. Он не является продуктом мудрости, и сам не может быть её источником. То, что в нас, по-видимому, есть самого возвышенного и божественного, на самом деле одинакового характера с тем, что нам представляется самым обыкновенным и греховным в нас. Нравственный закон такого же происхождения, как и инстинкт размножения. Нет ничего смешнее, как превозносить чрезмерно первый и отвергать с презрением и отвращением последний. Но не менее ошибочно думать, что человек может и должен необузданно следовать всем своим инстинктам, так как они все одинаково хороши. Последнее верно постольку, поскольку ни об одном из них нельзя сказать, что он порочен. Но этим не сказано, что они не могут очень часто мешать друг другу. Невозможно даже, чтобы человек необузданно следовал всем своим инстинктам, так как они сами взаимно себя обуздывают. Но который из них побеждает в данный момент и какие последствия для индивида и общества влечёт за собой эта победа, зависать от очень многих обстоятельств, причём нам не поможет ни этика удовольствия, ни этика нравственного закона, находящаяся вне времени и пространства.

Но как только нравственный закон познан, как социальный инстинкт, который, как и все инстинкты, воспитывается в нас борьбой за существование, с этого момента сверхчувственный мир теряет серьёзное основание в человеческом мышлении. Наивные боги политеизма были развенчаны уже натурфилософией. Если, несмотря на это, могла возникнуть новая философия, которая не только вновь пробудила веру в Бога и сверхчувственный мир, но и в более высокой форме обосновала её ещё твёрже, чем сделал это в древности Платон и накануне французской революции Кант, то причиной этого была проблема нравственного закона; для объяснения его не было достаточно вывести его из удовольствия или из «морального чувства» — единственное «естественное» причинное объяснение, которое казалось возможным. Лишь дарвинизм положил конец вызванному таким объяснением раздвоению человека на естественное животное и сверхъестественное небесное существо.

Но этим ещё не разрешалась целиком этическая проблема: если социальными инстинктами можно объяснить как нравственное побуждение, долг и совесть, так и главные типы добродетелей, то они оказываются бессильными в тех случаях, где дело идёт об объяснении нравственного идеала.



Поделиться книгой:

На главную
Назад