Елизавета не видела ни Катрин, ни Загряжскую. Ну, хоть это ее радовало!
Никаких косых взглядов или сплетен она не замечала. Да их, честно говоря, и не было.
Подражая императору, который делал вид, что ничего особенного в происходящем нет, двор прекратил болтать и ждал родов. В конце концов, такое случалось не в первый раз. Некогда императрица Елизавета Петровна
Что оставалось теперь Елизавете? С Алексеем она не виделась. Та рота, в которой он служил, была отставлена от охраны Таврического дворца и переведена в Зимний. Туда Елизавета не выезжала. Чувствуя себя нездоровой, она почти не выходила, только изредка гуляла по саду, иногда надолго останавливаясь под своими окнами и срывая незабудки с большой клумбы, которая с некоторых пор находилась в великолепном, ухоженном состоянии.
Наступала осень. Однажды ударил сильный мороз, и незабудки все померзли...
Чтобы поддержать свои силы, Елизавета перечитывала письма Алексея: и старые, хранившиеся у нее, и новые, вдруг возникающие в тех же таинственных и смешных почтовых ящиках, которые она по привычке обходила. Оставалось диву даваться, как они туда попадают, если Алексей не бывает во дворце.
Елизавета гадала недолго, просто-напросто связала концы (появление в Таврическом Натальи Голицыной) с концами (появлением очередного письма). Она хотела спросить Натали о е кузене, но Голицына так отводила глаза, так старалась избежать разговора... Чувствовалась, что ролью тайной наперсницы она весьма тяготится. Княгиня боялась императора, боялась всего на свете.
Елизавета не стала ее мучить. Она просто принимала эти редкие письма, как дар небес, и мысленно благословляла Наталью. И не переставала думать об Алексее...
И перечитывала, перечитывала его письма, старые и новые вперемежку.
emp1
emp1
emp1
emp1
Срок родов приближался.
– Как она была хороша! Какой голос! Какое чувство! Какой огонь! Антигона в исполнении Семеновой не просто разделяет изгнание отца как родной человек, но, пожалуй, единственная понимает, что он не злодеяния сознательные совершал, а играл некую
– Однако этого нет в пьесе, я не ошибся? И даже вроде на репетиции генеральной такого не было...
– Чего?
– Да той сцены, помните? Ну, в третьем акте. Когда Антигона бросилась за Эдипом...
Алексей покачал головой. Он тоже обратил особое внимание на эту сцену. Безжалостный царь Креон, преследующий Эдипа, похищает его, чтобы предать казни. Им пытается помешать Антигона... Воины Креона удерживают ее, однако Семенова, воодушевившись ролью, пришла в такую
– вырвалась из рук воинов и бросилась вслед за Эдипом, чего по роли делать
Все повторяется, подумал Алексей. Как похож этот осенний вечер на тот, зимний, когда он вышел из Большого Каменного театра после премьеры «Фингала»! Тогда Семенова тоже поступила непредсказуемо: чуть не бросилась на актера Яковлева с ножом.
Да-да! В четвертом явлении третьего действия – в самом финале.
Фингал поддался на уговоры Старна и его дочери и явился к могиле убитого им Тоскара, однако царь готовит ему предательский удар. В это время Моина поняла, что заманила любимого в ловушку. Она собирает его воинов и ведет их к могиле. Однако Старн уже бросается на Фингала с кинжалом, чего тот не замечает. Моине удается отвести его руку с кинжалом, но ей приходится пасть от удара разъяренного отца.
Ох, какая это была сцена... Расхожее выражение «доли секунды» наполнилось для ее участников особенным смыслом. Яков Шушерин – царь Старн – сделал шаг и занес кинжал, готовясь поразить неосторожно отвернувшегося Фингала. Моина стояла рядом. Вот сейчас она кинется к отцу и...
И она не кинулась.
Старн, свирепо вращая глазами, размахнулся еще сильнее, и Моина словно проснулась. Метнувшись вперед, она выхватила кинжал из рук отца.
Только вся штука в том, что ничего выхватывать не следовало! Моина просто должна была отвести руку отца. После этого Фингал обернется, вбегут его воины, и тогда разъяренный Старн, понимая, что убийство не удастся, поразит предательницу-дочь.
Но кинжала больше нет в руках Шушерина. И чем, скажите на милость, он должен прикончить вышеназванную предательницу?!
Фингал, который как раз в эту минуту обернулся, с трудом скрыл изумление, поняв, что стал участником совершенно новой мизансцены. Моина стояла против него с занесенным кинжалом, и в глазах ее сверкала такая лютая ненависть, что увалень Яковлев, похоже, даже струхнул. Нет, не то чтобы струхнул, но... растерялся.
Оно конечно, кинжал в руках Семеновой бутафорский, но женщина, любовь которой отвергнута, способна, пожалуй, убить даже бутафорским кинжалом!
И какую-то долю секунды они смотрели в глаза друг другу, и много, много было сказано меж ними – сказано раз и навсегда. Ну а потом Старн протянул руку, выхватил у Моины кинжал, заколол предательницу, поразив ее в самое сердце, и с нескрываемым облегчением нанес себе финальный удар, обеспечивший трагедии Озерова эффектную развязку.
Ай да Семенова, подумал Алексей. Говорят, она отчаянно влюблена в Яковлева. А Яковлев-де много лет увлечен Сашенькой Перловой-Каратыгиной. Вот Семенова и сходит с ума и кидается на людей – то с ножом, то со страстными обличениями.
На самом деле всякая ярость проходит, подумал Алексей. Ярость и обида. Вечна только тоска по утраченному счастью. Тоска по Елизавете.
А ведь было время, когда он опасался мести Катрин!
И совершенно напрасно. Она оказалась безвредной. Притихла. Поняла, что Охотников ее не выдаст, – и решила сдержать свое желание мести. Ходят слухи, что роман великой княжны Екатерины с Долгоруковым в разгаре.
Вот и прекрасно. Алексей никогда не думал, что станет радоваться тому, что женщина его забудет, но сейчас радовался. Остается только надеяться, что счастье Катрин продлится долго. Алексей в это не верил – по его мнению, была у Катрин некая обреченность к одиночеству, – но от души желал, чтобы его жутковатая и обольстительная преследовательница перестала таить на него обиду.
С этой мыслью он свернул в обход Большого Каменного театра. Сзади донесся стук копыт, скрип колес. И снова сходство того вечера и этого поразило Алексея!
Карета остановилась. Теперь Алексея нагонял какой-то спешащий человек.
Алексей с вызовом обернулся.
Он был уверен, что это окажется снова «камеристка», но шаги оказались тяжелые, мужские.
На него надвигалась высокая фигура. Что-то знакомое было в очертании широких, сутулых плеч, в медвежьей осанке и кряжистости.
Да ведь это кучер. Тот самый кучер той самой кареты.
Алексей вздохнул. Ну что, все начинается снова?! И что он еще может сказать, кроме – нет, никогда, ни за что?
Он ждал, что кучер замедлит шаги, но тот, кажется, и не думал останавливаться – шел все так же размашисто и напористо. В этих шагах почудилось Алексею что-то неотвратимое, как в поступи судьбы. Поздно осенило его опасение, предчувствие беды было несвойственно этому смелому, порой безрассудному человеку... А впрочем, он уже не успел бы увернуться, даже если бы захотел.
Кучер, не замедляя шага, схватил Алексея могучей ручищей и дернул к себе, а другой рукой ткнул ему под ребро короткий плоский нож.
И пошел себе дальше, оставив Охотникова стоять, согнувшись, ловя открытым ртом глотки воздуха, глотки жизни.
Через мгновение Алексей упал.
Спустя полчаса на него наткнулся квартальный надзиратель – ретивый служака, из числа тех, кто пришел в петербургскую полицию еще при незабвенном главном полицмейстере Николае Петровиче Архарове и оказался подобающим образом вышколен, а потому должность свою исправлял со рвением. Разглядев, что в осенней мокряди валяется человек приличный (Алексей, по случаю выхода в театр, был во фраке и рединготе, рядом лежал цилиндр), учинил шум, кликнул извозчика.
Алексей был в сознании и смог сказать свой адрес. Когда раненого укладывали в повозку, он вдруг взялся пылающей рукой за руку квартального и угасающим голосом проговорил, глядя строго, но уже незряче:
– Ни за что. Никогда...
И лишился чувств.
Никто не знал, что делать. Ерофеич, конечно, послал за княгиней Голицыной, но Алексей отказался переезжать к ней в дом и молчал о том, кто его ранил. Сочли, что он был на дуэли, и остереглись вызывать врача, ибо дуэли карались законом. Поминутно теряя сознание, Охотников потребовал от своих домашних молчания. Только тогда послали за полковым лекарем, который был дружен с Охотниковым и знал кое-что о его сердечных делах. Впрочем, кто об этих делах только не знал!
Алексей был убежден, что скоро поправится, что рана не слишком значительна и опасна. Однако врач смотрел на дело куда более мрачно. Он откровенно сказал, что все решится не позднее чем в три недели: либо наступит улучшение, либо такое ухудшение, от которого Охотников уже не оправится.
Алексей надеялся, что слух о его ранении не дойдет до Елизаветы. И решился ничего не сообщать ей. Превозмогая слабость, написал, что здоров, что не надо верить слухам, – и лишился сознания. Слова были в письме бодрые, исполненные надежды, однако почерк – дрожащий, неуверенный... Охотников решил не отправлять письма. Либо через три недели Елизавете не о чем будет тревожиться, либо... Ну да ничего, Бог милосерд, надо уповать на него!
Но его кузина поступила по-своему. Она тоже не нашла в себе сил рассказать императрице о случившемся, но опустила письмо в обычный Елизаветин «почтовый ящик». И приложила еще записочку от себя: «Он ранен на дуэли».
Вскоре в доме на Сергиевской появился Франк, помощник лейб-медика. Его послала Елизавета.
Она не поверила в дуэль. Она могла предположить все, что угодно, и догадалась о покушении правильно. Но нашла силы молчать, затаиться. Она знала, что ее жизнь и здоровье – это жизнь и здоровье ребенка. Она не могла ринуться к Алексею, хотя увидеть его ей хотелось больше всего на свете. Она послала доктора, хотя Франку было глубоко неприятно являться посыльным этой «преступной страсти», как он выражался про себя. Но долг и честь обязывали его не отказывать в помощи, а главное – не выдавать врачебной тайны. Он согласился с выводами коллеги, военного доктора, привез Елизавете это известие и сумел убедить ее набраться терпения.
Больше навещать раненого Франк не стал – полковой лекарь был знатоком своего дела. Однако Наталья приезжала к кузену чуть не каждый день, и чуть не каждый день в «почтовом ящике» появлялись ее записки, так что у Елизаветы был хотя бы подробный бюллетень о состоянии здоровья возлюбленного.
Увы, вести оказывались неутешительны. Теперь можно было увериться в том, что раньше только опасливо предполагали: убийца воспользовался не только клинком, но и ядом. Улучшения не наступило, Охотников умирал – и знал, что умирает.
...Елизавета больше не могла ждать, больше не могла не видеть Алексея. Она послала Голицыну предупредить о своем приезде. Время было назначено – девять вечера. Охотников стал просить, чтобы его переодели в парадный мундир. Но пока надевали красный супервест, он несколько раз терял сознание от боли, вдобавок крючки невозможно было застегнуть из-за повязки.
Комнату убрали цветами – каждый день их присылали по просьбе императрицы.
Елизавета приехала одна.
При виде лица Алексея она впала в какое-то оцепенение. Надежда, которую она все эти дни лелеяла в своей душе, рухнула мгновенно, окончательно! Елизавета даже не могла плакать... а впрочем, это было только к лучшему.
Алексей мучился в жару и с трудом находил слова, чтобы хоть как-то успокоить возлюбленную.
– Не плачь надо мной, – говорил он. – Наша любовь была обречена, нам бы не дали... не дали быть вместе... Мы оказались созданы для горя, но я узнал счастье и умираю счастливым. Благослови тебя Бог за то, что ты есть, что наш ребенок будет жить вместо меня. Только оставь мне что-нибудь на память!
Елизавета схватила ножницы, лежащие на комоде, и без раздумий отрезала длинную белокурую прядь.
Когда она уехала, провожавший ее доктор запер калитку и вернулся в дом. Старый слуга стоял на коленях в столовой и тоскливо бормотал молитву, то и дело отбивая земной поклон.
– Господи, помилуй раба твоего Алексея! – донеслось до слуха доктора.
Нет, молитвы были напрасны, как и все остальное. И тихий плач кухарки, доносившийся из глубины дома, уже не мог никого разжалобить.
Доктор вошел в комнату, освещенную одной только свечой, и вгляделся в лицо лежавшего на диване человека. Он был в красном парадном мундире кавалергарда. Мундир оказался расстегнут: слишком уж толстая повязка стягивала тело человека, крючки не сходились.
Но даже и эта повязка вся была пропитана кровью...
Казалось, раненый без памяти. Глаза закрыты, бледные пальцы стискивают прядь тонких пепельных волос. Доктор вспомнил шаль, накинутую на голову уехавшей дамы. Прядь такая длинная... а вдруг кто-то заметит, что у императрицы срезаны волосы?
А впрочем, доктор знал, что для нее это уже не имеет никакого значения.
Ничто вообще не имело теперь значения! Кроме, может быть, жизни ребенка, который вот-вот родится.
Одна жизнь уйдет, другая возникнет. Так бывает всегда. Так будет всегда. И слава богу!
Доктор осторожно взял свободную руку кавалергарда и попытался сосчитать пульс. Запястье было влажным от холодного пота, пульс почти не прощупывался.
Он склонился к раненому. Боже, какие тени залегли вокруг его век, как обметало губы! За несколько минут лицо сделалось неузнаваемым.
Кажется, доктор ошибся, когда сказал гостье, что все кончится не позднее завтрашнего дня. Не позднее утра – вот когда это кончится!
– Ты здесь, друг мой? – раздался чуть слышный шепот, и доктор увидел, что кавалергард открыл глаза.
Они были черные, непроглядные. Как ночь. Как вселенская ночная тьма, которая уже смотрела в лицо умирающему!
– Здесь, успокойся, – отозвался доктор со своей всегдашней угрюмой манерой. Ну что поделаешь – он вообще был человеком невеселым, а в этом доме, где доживал последние минуты его лучший, единственный друг, не могло найтись места даже для тени улыбки.
Нет, он ошибся! Именно она, тень улыбки, вдруг мелькнула на пересохших губах кавалергарда.
– Скажи, чтобы этот локон... в медальон... и чтобы кольцо, ее кольцо... со мною...
Он едва выговаривал слова, но доктор их понял.
– Все исполню, Алеша, не тревожься, – кивнул он истово. – Ты помолчи лучше.
– Ни-че-го, – выдохнул умирающий. – Скоро... намолчусь...
Настала тишина. Доктор видел, что мундир теснит дыхание Алексея, и хотел предложить снять его, но вспомнил, как раненый несколько раз терял сознание от боли, пока его в этот мундир обряжали, – и ничего не сказал. Это последнее тщеславие умирающего могло показаться смешным, но доктор понимал: ту женщину, которая приезжала сюда, его друг не мог встретить в одной рубахе, лежа в смертной постели. Алексей хотел, чтобы она навеки запомнила его таким же, каким увидела когда-то впервые: в блестящем кавалергардском мундире.
Ну что ж, пусть теперь останется как есть. Недолго уже...
Ему хотелось сказать что-то на прощанье Алексею, чем-то утешить его, напомнить о будущем ребенке, ну хоть как-то скрасить эти последние мгновения жизни, но он не успел. Раненый вдруг с неожиданной силой приподнялся и блестящими глазами уставился на дверь.
– Она идет, – выдохнул он. – Она вернулась! Я слышу ее шаги! – И он воскликнул так громко и ясно, словно был совсем здоров: – Жена моя! Мой бог, Элоиза! Любимая!
И голос его пресекся, потому что он ошибся.
Это не его любимая вернулась. Это Смерть пришла за ним.
Спустя несколько дней после смерти Алексея у Елизаветы начались роды. Пушки Петропавловской крепости ударили четное число раз – это означало, что родилась великая княжна, девочка. Александр великолепно разыгрывал роль счастливого отца: он оберегал и честь жены, и свою собственную, и семьи. Наверное, ему было бы труднее справиться с собой, роди Елизавета сына, которого пришлось бы объявить – или не объявить! – наследником престола, однако же появилась девочка. Пусть живет. Пусть растет. Пусть радует свою мать, с угрюмым великодушием размышлял Александр...