Набрав в рот воды, Анций наблюдал за ходом прений, убеждаясь в правильности своих предположений. Николай, как и ожидалось, произнес длинную, украшенную афоризмами, но бесчувственную речь, постоянно обращаясь к законам Двенадцати таблиц и демонстрируя великолепную память; он искусно манипулировал фактами, завораживая зрителей и привлекая их на свою сторону, пока наконец не подвел всех к мысли, что дело требует дополнительного расследования и что нужно, не мешкая, отправить в Иерусалим опытных людей, способных достучаться до истины. «Умный может разобраться в вопросах, которые осел запутывает», — примирительно заключил он, — «Поэтому любой из присутствующих имеет полное право возложить на себя этот благородный труд, поскольку никому, находящемуся в этой зале, нельзя отказать в государственном уме».
Устроившись на кушетке, полулежа, Август с деланным интересом рассматривал золотой перстень с крупным рубином, полученный им утром в подарок от армянского посла, но последние слова Николая отвлекли его от этого занятия, вызвав на лице саркастическую улыбку: «Боюсь, сенаторы, будут не в состоянии оторваться от неустанных забот о благе римского народа, а Горация, как мне кажется, никакая сила не заставит удалиться далеко от дома, который он с такой любовью и вкусом, о чем все говорят, отстроил. Да и было бы преступно разлучать поэта с вдохновением, которое, как мне хорошо известно, пленило его и уже длительное время не отпускает», — он сделал веселую паузу и уже совершенно серьезно закончил: «Пусть этим делом займется Анций Валерий, ему наверно давно не сидится на одном месте, а я не припомню случая, когда бы он запутывал вопрос».
«Но чтобы достойный Анций Валерий не скучал в дороге, пусть вместе с ним отправиться Гней Кальпурний Пизон, он тоже не склонен запутывать дело», — обворожительно улыбнулась Ливия.
Глава 12
Льва узнают по когтям его
За годы странствий по Востоку Анций превосходно изучил все маршруты, знал все преимущества и неудобства сухопутных или морских путей, безошибочно ориентировался по звездам и в случае надобности вполне мог бы справиться с обязанностями судоводителя. Несмотря на весь риск морского путешествия, заключавшегося не столько в коварстве водных стихий, сколько в дерзких нападениях пиратов, Анций неизменно отдавал предпочтение морю, полагая разумным не спорить с судьбой, а смиренно принимать любой ее каприз, да и, кроме того, морской путь позволял добраться до Иерусалима за сорок дней, тогда как объездная дорога по суше отнимала при самых благоприятных условиях два месяца. Покорность судьбе не мешала ему перед дальним путешествием выгадывать день-другой для того, чтобы завернуть в Пренесте и там, в храме Фортуны, вознести молитвы богине провидения, окропляя священный алтарь кровью жертвенных животных.
Впрочем, в этот раз не было нужды опасаться столкновения с пиратами; на борту неприступной, как крепость, квадриремы[107] Анций чувствовал себя в полной безопасности и мог целиком предаться собственным размышлениям.
Навязанный ему в попутчики Гней Пизон Кальпурний, родовитый патриций из прославленной старинной фамилии, держался в отличие от предыдущих двух встреч скромно: не пытался оспорить маршрут, не возражал против остановки в Пренесте, хотя для этого пришлось сделать порядочный крюк и вообще проявлял сдержанное уважение, какое обычно проявляют к более старшему и более опытному товарищу. Самостоятельность молодого патриция, выдавашая в нем намерение поступать независимо, выразилась в другом: в Остии к нему примкнули четыре человека, о которых он не счел нужным сообщить заранее. Двое — Луций Помпоний Флакк и Аврелий Цимбр выглядели ровесниками Гнея Пизона, а третий — Мессала Корвин Марк Валерий, судя по внешности, не уступал годами самому Анцию. В четвертом он узнал Аристовула, сына Ирода. За этим небрежным своеволием угадывался вполне согласованный расчет и было бы недальновидно обнаруживать неудовольствие, поэтому знакомство состоялось без лишних недомолвок, со всеми любезностями, подходящими для такого случая.
Теперь эта четверка коротала время за игрой в кости, до слуха то и дело доносились возгласы — «собака», «венера»,[108] «мой выигрыш». Анций поглядывал на игроков, на Аристовула, ничем не отличающегося от римлян и вспоминал напутственные слова Николая Дамасского, сказанные ему в тот вечер, когда они выходили из греческой библиотеки на Палатине: «Молодой Гней Пизон дружен с Тиберием, он тщеславен и мечтает о блестящей карьере, что немудрено — отпрыски из его фамилии становились консулами и сенаторами и всегда, заметь, благоволили к роду Клавдиев; Ливия подыскала тебе достойного попутчика, который предан ей безраздельно, помни об этом. Что же касается Силлая, то знай — он был частым и, как говорят, послушным гостем Корнелия Галла и не без настояния последнего прибыл в Каллирой, когда туда наведалась Саломея. Не слишком ли много совпадений для того, чтобы восхищаться речью Азиния Поллиона, в которой он с такой неумеренностью возвысил чувства араба, представив его собранию в роли невинной и благородной жертвы? Во дворце Ирода ты встретишь моего брата, Птоломея; нет, не финансиста из Александрии, которого также зовут Птоломеем и который тебе уже знаком; с братом моим тебе не приходилось встречаться, но он о тебе знает; Ирод сделал его своим советником и я желал бы, чтобы и ты не пренебрегал его мнением, поверь, он рассудителен и знает Восток, пожалуй, верней, чем мы с тобой. Он расскажет тебе немало интересного о Трахонитиде и о том, что там в действительности происходит. По моим сведениям Ирод опять приблизил к себе Дориду, говорят, он не принимает ни одного решения без ее участия и как будто сделал завещание в пользу Антипатра. Многим это не по вкусу и прежде всего тем, кто с нетерпением ожидал возвращения Александра и Аристовула. Первый уже в Иерусалиме и со дня на день станет мужем Глафиры, дочери Архелая, с которым, как тебе известно, Ирода связывают узы давней дружбы; предполагаю, что Ирод надеется увидеть Александра со временем царем Каппадокии и избавиться таким образом от одного из нежелательных претентентов на иудейский престол. И для Аристовула он придумал брак, который по его расчету должен снизить накал страстей вокруг его завещания; он замыслил женить его на Веренике, дочери Саломеи, обещая отдать молодоженам Иамнию и Азот. Но что будет делать Ирод, когда достигнут совершеннолетия остальные его сыновья? Достанет ли у него областей на всех? Брата своего, Ферора он сделал тетрархом Переи; он всех хочет примирить со всеми вопреки исконному несовершенству человека, испорченного пороками, снедаемого завистью, властолюбием и корыстью; похоже, он в растерянности и страхи преследуют его измученную душу; он не в состоянии справиться с Саломеей, сущей прислужницей Фурии; это ведь она подтолкнула Костобара под топор палача, она надоумила его сговориться с Рафаилом из семейства „Бне-Баба“ и с ее ведома заговорщики замыслили поджечь Фазаелеву Башню, которую Ирод возвел в честь своего брата; и это она же принудила рабыню Паннихию сочинить донос. Думаю, любезный Анций, для тебя не составит труда выстроить логическую цепь, которая приведет к тому заинтересованному лицу, которому выгодна смута и хаос в Иерусалиме. Льва узнают по когтям его, не так ли, друг мой? Но будь осторожен — когти льва способны разорвать тело. И помни — брату моему, Птоломею, можешь верить, как надеюсь, веришь мне».
Глава 13
Таков уж характер людей, что никто не решается сделаться злодеем без расчета и пользы для себя
События разворачивались быстрей, чем размышлял Николай Дамасский, хотя его мыслям никак нельзя было отказать в стремительности.
Путешественники застали Иерусалим раскаленным от жары и нервного перевозбуждения, царившего на улицах города и во дворце Ирода. Сам иудейский царь находился в том ужасном состоянии, которое овладевало им в минуты крайнего гнева и которое было уже хорошо знакомо Анцию: он был лохмат, деятелен и не любезен.
В крепости Гирканион допрашивали Александра. Ирод не счел нужным вступать в объяснения с гостями, перепоручив заботу о них Антипатру. Коренастый в отца, нетерпеливый, Антипатр старался быть вежливым; он отвел гостям просторные покои, окружил их угодливыми рабами и хоть и скупо, но прояснил обстановку. В его изложении дело выглядело следующим образом: Александр не стал противиться браку с Глафирой, тем более, что дочь Архелая оказалась привлекательной и покладистой невестой; начались приготовления к свадьбе и казалось бы все шло как нельзя лучше; справили свадьбу; молодожены, по настоянию Архелая, объявили о своей поездке в Каппадокию; но видимо тщеславие Александра не могло смириться с завещанием Ирода, согласно которому наследником объявлялся Антипатр и в ночь, накануне отъезда, охрана задержала одного из евнухов при попытке проникнуть в комнату царя; при нем была обнаружена корзинка с ядовитой змеей; выяснилось, что молодой евнух был предварительно совращен Александром, а потом подослан к Ироду со злодейским намерением; евнух во всем сознался и был незамедлительно казнен. Допросы Александра пока не принесли результатов.
На другой день Анций встретился с Архелаем; царь Каппадокии выглядел расстроенным и не скрывал своего сочувствия к узнику, не опасаясь проявлять настроений, идущих вразрез с настроениями Ирода. «Поторопились отрубить голову евнуху, поторопились», — сокрушался он.
Несколько раз Анций замечал Дориду, плотную ширококостную женщину; она решительно проходила мимо, не задерживаясь. Переговорил коротко и любезно с Саломеей, отметив ее растерянность. Столкнулся с бледным подавленным Аристовулом, промычавшем в ответ на приветствие что-то невразумительное и поспешившем удалиться.
Гней Пизон и двое его друзей с утра пораньше покинули дворец, отбыв в неизвестном направлении.
Послонявшись еще некоторое время по галереям, побродив по ослепительному от южных соцветий саду, но так и не найдя Птоломея, Анций тоже, не привлекая внимания, отправился в город. Он заглянул к брадобрею Трифону и узнал, что весь Иерусалим на стороне Александра и никто не верит в его виновность: «Евнуха умертвили едва дождавшись утра. К чему такая спешка? А к тому, что в расследование дела мог вмешаться Септимий Вород и уж он то не преминул бы провести дознание с римской дотошностью… Поговаривают, что это Антипатр с Доридой проявили такое соблазнительное рвение». Потом он, потолкавшись часа два на рынке, разыскал Терона, подтвердившего все в точности, что удалось выудить от брадобрея. Поиски отставного офицера Юкунда успехом не увенчались: свой дом в Верхнем городе он продал и никто ничего не мог сообщить толком о его дальнейшей судьбе.
Вечером отыскался Птоломей. Он сам пришел к Анцию, напоминая и внешностью, и манерами Николая: такой же ловкий в движеньях, с такой же сообразительностью в глазах и даже в такой же греческой хламиде, какую любил надевать его брат.
— Хочешь знать, куда пропали твои попутчики? Полдня они крутились возле гробницы царя Давида, а потом направили своих лошадей в сторону Соленого моря, в Перею. Думаю, они решили навестить Ферора. Ты спросишь меня, с какой целью? Изволь выслушать. Добившись титула тетрарха Переи Ферор исполнил лишь часть своего замысла, мечтает он о большем — о титуле царя Иудеи. Интересы Ферора и Силлая, как видишь совпадают, хотя цели у них разные. Силлай не покушается на иудейские земли, он мечтает сместить старого Обода и завладеть арабским троном, присоединив Трахонитиду. Но Силлай отлично понимает, что пока Ирод будет правителем Иудеи, его планам не суждено сбыться. Ирод еще со времени войны Рима с Антонием и Клеопатрой ненавидит Обода, но с присущей ему дальновидностью он через своих доверенных лиц обласкал его сына, наследника Арету, который недавно прибыл из Афин, где в течении двух лет познавал науки и которого удалось убедить в том, что после смерти отца, оставшись один на один с Силлаем, он будет не в силах удержать трон. В этом нет преувеличения — Силлай уже сегодня держит в Трахонитиде значительные силы наемников, отчего местный люд доведен до крайней степени нищеты — армию надо кормить и одевать; а еще через год-два его силы могут увеличиться вдвое, если учесть поддержку со стороны Ливии. К счастью, Арета быстро думает и обладает необходимой осторожностью. Теперь ты, наверно, хочешь спросить, а какова роль в этом деле Саломеи? Она хочет освободиться от власти Ирода, Ферора она тоже недолюбливает, но знает, что окажись он на троне, ее свобода не будет подвергаться ограничениям. Порукой тому служит Силлай, повязанный с Ферором тайным сговором. Саломея не видит для себя достойного места в Иудее и не надеется на щедрость Ферора, случись даже ему отнять трон у брата. Как Ирод не упомянул ее в завещании, так, по ее мнению, поступил бы и Ферор. Став женой Силлая, она может рассчитывать на царские почести в Аравии, если исполнится все то, к чему стремятся заговорщики. Известно ли об этом Ироду? Да, известно. Ты спросишь, почему же тогда Ферор не томится в крепости Гирканион? И почему там же не содержится Саломея? Ирод не может забыть гибели Иосифа, у него рука не поднимается на единственного оставшихся в живых брата, а Саломея… Она никогда не решилась бы на поджог Фазаелевой Башни, ей требовалось только избавиться от Костобора. Разве не услужила она Ироду, подарив ему вместе с головой своего мужа еще десяток предательских голов? А что касается Силлая, то Ирод намерен одолеть его, устранив все проблемы одним махом. Ты хочешь еще меня о чем-нибудь спросить? Спрашивай.
— Никто не верит в вину Александра…
— И я тоже не верю. И Ирод не верит. Той ночью, напившись настоев из лечебных трав, он спал крепким сном, а когда проснулся голова евнуха уже сохла в глиняном чане. Думаю, не сегодня-завтра Александр обретет свободу.
— Птоломей, ты самый осведомленный человек, какой только мне встречался на всем пространстве от Понта до Египта. Может быть, ты скажешь мне, кто похитил сокровища царя Давида?
— Не Ирод.
— Что же, для меня и это бесценный ответ.
Глава 14
Считай первой добродетелью умение обуздывать язык
Купец из Смирны, грек Леонидис, в доме которого Анций, плененный Эросом, умудрился некогда позабыть обо всем на свете, сколотил приличное состояние и перебрался в Апамею. Город, расположенный южнее Антиохии, пользовался особой благорасположенностью Рима — здесь по соображениям государственных мужей и при щедрой поддержке сената выросла колония из числа ветеранов-легионеров, честно послуживших Августу и римскому народу. Семьи ветеранов жили в добротных домах, не платили налогов и получали заслуженную военную пенсию, которой им хватало на вполне безбедную жизнь. В городе возводились храмы, строились рынки, театры, бани, гимнасии, водопроводы, площади украшались статуями Богов и героев, политических и общественных деятелей, повсюду били затейливые фонтаны и конечно же власти позаботились о главном развлечении для своих верных граждан — в центре города возвышалась каменная чаша амфитеатра.
Другую, не менее значительную общину в Апамее, составляли вездесущие греки, поселившееся тут задолго до римлян и встретившие их нашествие без всякого воодушевления — вступать в споры с бывшими рубаками было неосмотрительно и небезопасно, а потому смирившиеся греки отводили душу в бесконечных философских диспутах. Однако, некоторые из них — домовладельцы, банкиры, священнослужители и прочие видные горожане не устранялись от городского управления, занимая в герусии[109] почетные места и удостаиваясь различных чиновничьих должностей.
С течением времени рассудительность римлян и чувственность греков, соединившись, явили замечательный плод согласия, напоминая довольную друг другом семейную пару, позволяющую себе редкие и безопасные перебранки по незначительным поводам.
Тем не менее, греки не упускали случая укрепить свою общину за счет разбогатевших соплеменников, приманивая их высокими должностями в городском совете. Леонидису предложили возглавить гетерию[110] и вступить в торг с римлянами по поводу переустройства и обновления центральной улицы Апамеи: поклонники изящного искусства — греки не скрывали зависти, которую они испытывали по отношению к жителям близлежащей Антиохии, где главная широкая, как река, улица протягивалась в длину на тридцать три стадии,[111] вдоль по обе стороны стояли трех-пятиэтажные дома из массивных каменных блоков, а над всеми этими грандиозными постройками, защищая прохожих от зноя и дождя, тянулась крытая коллонада. Еще более самолюбие азартных греков было задето царем Иудеи, не пожалевшем средств и вымостившем одну из болотистых улиц Антиохии длиной в двадцать стадий гладким мрамором и, по примеру главной, укрытой от непогоды навесной коллонадой.
Согласие между греками и римлянами было нарушено — каждая община пыталась взвалить основную часть предстоящих расходов друг на друга и в этой ситуации эллины смотрели на Леонидиса с определенной надеждой — существовал слух, что купец сумел угодить самому Августу, снабжая римскую армию во время военной компании качественной древесиной для строительства кораблей, что отчасти соответствовало истине. Однако, это была не вся правда. Леонидис, по праву, считался лучшим приобретением Анция в его секретном деле; о нем и его старании на этом поприще действительно знал Август, вознамерившийся покончить с расстратчиками государственной казны и взяточниками и рассчитывающий на успех при помощи именно таких людей — преданных, пусть и не без собственной корысти, Риму. Невознагражденная преданность, как безответная любовь, ищет утешения на стороне. Несколько чиновников в Смирне, благодаря верному глазу Леонидиса, поплатились своими должностями и теперь вынуждены были прозябать в Лугудуне[112] — суровая Галлия хорошее место для ссыльных.
Леонидис поселился в роскошном доме, занялся общественной деятельностью; наезжал в Антиохию, где его без высокомерия принимали во дворце наместника; отправлял письма в Рим, пользуясь привилегиями чиновников;[113] сам получал огромное количество корреспонденции, принимал визитеров. И никто не сумел бы отличить в его приемной просителя из греческой колонии от тайного гостя, прибывшего с разоблачительными сведениями из какой-нибудь отдаленной провинции.
При срочных обстоятельствах Леонидис всегда мог связаться с Анцием Валерием, для чего специально содержалась цепочка курьеров.
Когда Анций убедился в правоте слов Птоломея и увидел Александра живым и невредимым, хотя и заметно изможденным, он принял решение побывать в Трахонитиде и лично оценить обстановку. Под благовидным предлогом он отказался присутствовать на свадьбе Аристовула и Вереники, припомнив, что об этом событии еще в Риме говорил Николай Дамасский, как о деле решенном. Настроение Ирода переменилось, судя по всему он был рад тому, что все закончилось благополучно и ему не пришлось обагрять руки кровью собственного сына. Уличные страсти поутихли, спало напряжение во дворце и, пожалуй, выражение некоторого замешательства сохранялось лишь на лицах Дориды и Антипатра.
Накануне отъезда Анций навестил брадобрея Трифона и сказал, что через месяц, в крайнем случае, два он будет в Египте и если за это время прибудет курьер, то его следует направить в Александрию к известному ему человеку, распространяться о котором чревато губительными последствиями. Считай первой добродетелью умение обуздывать язык, напомнил он. Впрочем, этого можно было и не делать — Трифон умел держать язык за зубами, особенно, когда речь шла о его собственной и несомненной выгоде. Многодетный отец мечтал перебраться в Рим, где на левом берегу Тибра без излишних треволнений жили иудеи, справляли свои обряды и безбоязненно строили молитвенные дома. Еврейские поселения образовывались по всему Востоку — в Египте, в Парфии, в Понте, в Вифинии, в Мизии, в Каппадокии, в Галатии, во Фракии; появлялись общины в Африке, и даже в Дальней и Ближней Испании.
Облачившись в одежду кочевника пробирался Анций по аравийской пустыне, присоединялся к караванам, ночевал в нищих селениях, останавливался в опаленных солнцем желтых городах, говорил с людьми, наблюдал и запоминал. В Трахонитиде он увидел собственными глазами наемников Силлая, в основном это были троглодиты и нумибийцы. Возле одного лагеря чуть было не столкнулся нос к носу с Гнеем Пизоном, но тот конечно не смог признать, закутанного в черный плащ, с повязкой на лице, Анция.
На окраине Александрии, в ветхом шалаше базарного попрошайки, Анция дожидался Герпаисий и сам хозяин убогого жилища, сообщивший с порога о том, что с неделю тому назад его навестил курьер и передал условную дощечку для римлянина. На дощечке был изображен круг и это означало, что Леонидис раздобыл какие-то исключительные сведения. Впрочем, как выяснилось, Герпаисий тоже явился на встречу не с пустыми руками. Сменивший Петрония наместник Элий Галл, осторожный и хитрый, как Одиссей, с примерной регулярностью, преимущественно под покровом темноты, а египетские ночи черны, как владения Тартара,[114] загружает легкие суда папирусом и отправляет надежным перекупщикам.
Сообщение о незаконных сделках с папирусом не принесло должного удовлетворения. Кто хочет дожить до старости, тот должен выбирать врагов по силам. Но разочарования своего Анций не обнаружил, Герпаисия поблагодарил и вручил ему серебряный жетон, специально изготовленный в монетном дворе на Капитолийском холме по велению Августа. По предъявлению этого жетона банкир в Мемфисе, дотошный римлянин, выдаст Герпаисию кругленькую сумму и без лишних расспросов. Банкир — человек скурпулезный, исполнительный да и вряд ли забудет когда-нибудь, что по гроб жизни обязан Анцию: занимал он в свое время должность куратора в Никомедии да обмишурился — бухнул казенные деньги на ветер и приготовился обреченно следовать в ссылку. На счастье оказался поблизости Анций, разобрался во всем, заступился и о дальнейшей судьбе его, не без своих видов, похлопотал и вот вместо неуютной Галлии поехал вчерашний обвиняемый в Мемфис, горьким опытом наученный дотошности и строгости, когда дело касалось государственной казны.
Базарный нищий, звали его Пекат, возликовал, получив в награду за молчаливое усердие пятьсот драхм; с такими деньгами он мог бы припеваючи прожить три года, а при его неприхотливости и все четыре, вовсе не появляясь на рыночной площади, где в самый удачный день попрошайке перепадало не больше одного обола.[115] Однако, наутро, спровадив гостей и зарыв деньжата поглубже в землю, он, прихрамывая, поплелся к насиженному месту.
Глава 15
Спеши, медленно
— Помнишь того либурнийца с лицом разбойника, что доставил тебя на своем быстроходном судне в Мемфис?
Леонидис и Анций, насытившись обедом в шесть перемен, возлежали на деревянных кушетках с изогнутыми ножками, обитыми медью.
— Разве то был не пират? — удивился Анций.
— Его зовут Бурсен и ты отчасти прав — одно время он занимался морским разбоем, как и большинство либурнийцев. Но давно уже нашел для себя другой способ зарабатывать на жизнь и скажу тебе, дорогой Анций, способ куда более надежный и не менее прибыльный. Он перевозит ценности, владельцы которых избегают огласки, не любят быть на виду и готовы хорошо заплатить не любопытному капитану, у которого есть хорошее суденышко. Спрос же на его услуги велик — сегодня все продается и все покупается. К моей глубокой печали и мои соотечественники, рискуя навлечь на свои глупые головы гнев Богов, пустились в бесстыдное торгашество — некоторые отчаянные молодцы разоряют храмы в разрушенных войной городах и переправляют за море священную утварь, картины, статуи, все, что попадает в их нечестивые руки.
— Они несомненно заслуживают кары, но, надеюсь, ты мне хотел сообщить не об этом, когда посылал за мной столь спешно курьера?
— Видят Боги, я никогда не тревожил тебя понапрасну и будь уверен, что и на этот раз ты проделал долгий путь не впустую.
— Уже уверен, — улыбнулся Анций.
— Недавно, в Антиохии, я встретил Бурсена. На среднем пальце его руки сверкал поразительной величины изумруд, это был необыкновенный камень в золотой оправе с тонким изображением пальмовой ветви, какую изображают на иудейских сиклях.[116] Признаться, некогда мне приходилось иметь дела с Бурсеном, о которых теперь я вспоминаю с большой неохотой и, будь уверен, Анций, тебе был бы неинтересен этот рассказ, а упомянул я о своих давних сношениях с Бурсеном лишь для того, чтобы подчеркнуть, что между нами нет секретов, во всяком случае, Бурсен не видит причин таиться от меня, — сообщил Леонидис, не пытаясь скрыть лукавого удовольствия, — так вот, увидев этот камень, поразивший меня, я конечно не удержался от восхищения и получил в ответ занимательную историю. Несколько лет тому назад, когда на месте Кесарии стояла еще Стратонова Башня, а гавань была тесной, как клетушка бедняка в доходном доме и узкой, как лутрофор,[117] к Бурсену, очутившемуся там по причинам непредсказуемости вольной жизни, подошли двое. Были они молоды, почти подростки, так что капитан засомневался: стоит ли иметь с ними дело? Юноши уклончиво объяснились, избегая всяческих подробностей и, заметив колебания на лице либурнийца, предложили ему залог — этот самый перстень, прибавив, что по окончании предприятия будет он вознагражден с щедростью воистину царской. При этом, как припомнил Бурсен, они весело рассмеялись, что чуть было не навело его на подозрение: не задумали ли эти по виду лихие парни обойтись с ним каким-нибудь нечестным образом. Поняв свою оплошность, юноши долго извинялись и в конце концов им удалось убедить Бурсена в серьезности и основательности своих намерений. Они сказали, что погрузятся ночью, что будет их пятеро и что доставить их следует к берегам Мавретании. К ночи поднялся ветер, но молодые люди уже взошли на судно и разместили свой груз — пять объемистых и, судя по всему, тяжелых мешков, сшитых грубо и неумело из воловьей кожи. Бурсен попытался отложить выход в море, но один из юношей, ловко развязав мешок, вытащил золотой сосуд несравненной красоты и преподнес его капитану. Бурсен решил рискнуть, но ему да и всем остальным не повезло: налетевший в открытом море ураган перевернул судно. В темноте люди дрались за каждый обломок дерева, все перемешалось, все орали и нещадно ругались. Бурсену удалось зацепиться за бревно и выплыть. Когда рассвело он обнаружил, что поблизости никого больше нет, а на горизонте виден берег. Вместе с людьми затонули и сокровища, Бурсен уже не сомневался, что в мешках из воловьей кожи находились сокровища. Все, что у него осталось после этого приключения — так это перстень и врезавшийся в память истошный крик одного из тонущих: Цаддок, Цаддок, спаси Цаддок!
При упоминании этого имени Анций подпрыгнул, он живо представил себе иерусалимский театр, самоуверенного юношу и даже точно припомнил слова, произнесенные им с пренебрежительной и какой-то скрытой угрозой: «Ты, римлянин, все равно не поймешь меня и моих устремлений, но я надеюсь, что когда-нибудь ты еще услышишь обо мне и моих соратниках». Юный пророк разумеется имел в виду что-то другое, а не подобную историю, повествующую скорей о бесславном конце разбойничьего сообщества, разбойничьего вне всяких сомнений и успевшего обобрать кого-то до нитки. Кого-то? Или… А если это были сокровища из гробницы царя Давида? По времени все сходится… И искушение Цаддока высказаться загадочно приобретает внятный мотив: он по-видимому тогда, в театре, не смог отказать себе в своеобразном удовольствии, удовольствии от превосходства, какое обычно имеет осведомленный человек, общаясь с менее осведомленным. Понятным становится и дерзкий намек на «царскую щедрость», развеселивший юнцов своим двойным значением и встревоживший Бурсена.
— Я думаю, дорогой Анций, не из гробницы ли царя Давида эти сокровища? — понизил голос Леонидис и вытянул руку, разжимая смуглый кулак. На его ладони, искрясь и переливаясь, лежал перстень, — Мне пришлось раскошелиться, Бурсен затребовал двести тысяч и ни за что не хотел уступать, из него мог бы выйти преуспевающий ростовщик.
— Не беспокойся, ты получишь за перстень вдвойне, а если подтвердится, что он из гробницы, то можешь еще рассчитывать и на благодарность Ирода, поверь, скупится он не станет.
Первоначальное волнение осело, как оседает взболтанный мед в чаше с виноградным соком. Анций хладнокровно рассматривал перстень и почти не сомневался, что он из гробницы царя Давида, но без живого Цаддока или хотя бы одного из его товарищей, этот изумруд может легко превратиться из выгодного для Ирода доказательства в улику, обладающую обратной силой — немедленно распространятся слухи об изворотливости царя Иудеи, отвлекающего от себя подозрения лживым свидетельством невиновности. А, похоже, спастись удалось только Бурсену. Сведения, которыми располагал Анций, убеждали в том, что вместе с судном затонула лишь часть похищенного: все сокровища было бы невозможно упрятать в пять мешков. Тогда где остальное и были ли у погибших злоумышленников сообщники? Трагедия на море разыгралась несколько лет тому назад и Анций подумал, что вряд ли теперь поиск случайных очевидцев принесет результаты, но тем не менее решил обязательно наведаться в Кесарию: иногда находишь доказательства там, где их не ждешь. Грабители намеревались высадиться в Мавретании, во владениях Юбы Нумидийского и, со слов Ирода, его малопривлекательной жены — Селены, чье родство, изгибаясь причудливо как ветвь смоковницы, сращивалось с могучим древом Октавиев. Значит, у похитителей был расчет продать сокровища какому-нибудь мавретанскому богатею, расчет явно небезосновательный, расчет, за которым угадывается предварительный сговор. Кто этот таинственный покупатель? Не сам ли мавретанский владыка?
Размышляя таким образом, Анций пришел к выводу, что от спешки пользы не будет, не зря об этом любит напоминать Август: спеши, медленно. Он конечно напишет обо всем в секретном послании, за составление которого пора уже было бы приниматься и без этой истории; Август ждет от него сведений касательно Трахонитиды, и он готов представить факты, которые вряд ли понравятся Ливии, но которые кажется должны прийтись по вкусу его покровителю. И медлить с посланием не следует: будет лучше, если оно опередит измышления Гнея Пизона, а в том, что тщеславный патриций поступит именно так — доставит то, что желательно Ливии — он был заранее уверен. Он непременно расскажет об этой истории и об этом перстне; слава Богам, он не утратил доверия Августа и пусть эта история ничего не значит в глазах судей, он не сомневался, что на Агуста она произведет благоприятное впечатление; он чувствовал, что Август, не афишируя своих истинных стремлений, заинтересован в Ироде, верит ему и предпочитает видеть именно его на иудейском троне. Предвидя все это, Анций с такой смелостью пообещал Леонидису двойную цену за перстень, хотя знал, что Август не транжира и в расходах аккуратен. Говорят, недавно претор Нумерий Аттик, услуживший скромно и как будто даже нечаянно Августу, возомнил, что исполнил нечто значительное и достойное большой награды, явился во дворец и сказал, что весь Рим уже говорит о крупной сумме, которую он, якобы, получил за свои старания. Август успокоил незадачливого патриция, сказав: что касается до тебя, то не верь этим слухам.
Донесение Анций отправил из Антиохии вместе с почтой наместника, а сам на попутном судне отплыл в Кесарию; погода благоприятствовала морскому путешествию и довольно скоро он увидел собственными глазами гавань, о которой говорили повсюду не иначе, как с восхищением. Гавань отвоевывала у моря внушительное пространство: сто футов в длину и двести в ширину; вдоль причалов покачивались на воде корабли замысловатых конструкций; здесь был представлен, пожалуй, флот всех стран и всех провинций, соединенных с Великим морем хоть бы какой самой мелкой, но судоходной речушкой. На берегу в удобной близости размещались одноэтажные склады с белыми крышами, от них в сторону причала и обратно двигался нескончаемый поток полуобнаженных загорелых грузчиков-рабов. На кургане, царственно возвышаясь над всей этой людской суетой, застыл величественный храм в честь божественного Августа и римского народа. Анцию рассказывали, что внутри храма воздвигнута колоссальная статуя принцепса, правда уж очень сильно смахивающая на скульптурное изображение Зевса Олимпийского, выполненного чудесной рукой грека Фидиаса из Афин; те же материалы — мрамор, золото, кость, та же знаменитая поза. Нужно будет взглянуть, рассеянно подумал Анций.
Глава 16
Невиновен тот, кто знает, но не может запретить
Как он и предполагал, поиски следов Цаддока и его друзей оказались бесплодными. Несколько недель Анций без устали кружил по городу, часами толкался на пристани, облазил все харчевни и таверны, заговаривал с каждым встречным, приглядывался к владельцам складов и хозяевам постоялых дворов. Все напрасно.
Убедившись в тщетности своих попыток, Анций опять отправился в Антиохию; он взялся поспособствовать Леонидису в утомительных переговорах с Септимием Вородом, успел затронуть эту тему и как будто добиться некоторого послабления в чересчур жесткой позиции наместника, заботившегося о своей репутации с хорошо различимым преувеличенным рвением. Анций, полагаясь на давнее знакомство, все же надеялся продраться сквозь эту искусственную оболочку бескорыстного служения Риму, храня, кроме того, про запас не особо приятный для важного сановника слушок — то ли по неосмотрительности, то ли по какой другой причине доверился Септимий Вород заезжему спартанцу Эвриклу и поручил ему заняться доставкой золота и серебра для монетного двора из рудников, разбросанных по всей Сирии и Иудеи; спартанец, умышленно ли, не умышленно, но справлялся с делом из рук вон плохо; поползли разговоры, что, дескать, неспроста наместник благоволит к греку, что от всей этой путаницы свою выгоду имеет. Подозрительно было и то, что не стал Септимий Вород устраивать разбирательство, а спартанец исчез из города также внезапно, как и появился. Анций не таил коварных замыслов в отношении наместника, к которому благоволил неподкупный Марк Агриппа и о котором с уважением говорил Николай Дамасский, но был непрочь для достижения собственных целей вплести в свою речь дипломатический намек — ход, который не портит отношений между умными людьми, но напротив делает их молчаливыми союзниками.
Удобней и быстрей было возвратиться в Антиохию тем же путем, каким он и прибыл сюда — морем, но Анций, поразмыслив, решил проделать обратный путь по суше; ему вздумалось побывать в Тире, Сидоне и других попутных прибрежных городах; где-то теплилась отчаянная надежда на неожиданное открытие, на какую-нибудь нечаянную встречу, которая сумеет приблизить его к таинственной фигуре Цаддока.
Однако, ожидания обернулись простой потерей времени, дорога отняла месяц, не добавив ни литры[118] к тому, что уже было известно.
В Антиохии Анций к своему удивлению обнаружил вновь прибывшего наместника, прокуратора Волумния, рослого надменного человека. Он сухо сказал, что Септимий Вород отозван в Рим. По его тону Анций догадался, что ничего хорошего бывшего наместника в Риме не ожидает и кажется ничего приятного не ожидает его самого. Затевать разговор о денежном споре между апамейцами-римлянами и апамейцами-греками он не стал — знал по опыту, что вновь прибывший правитель никогда не начнет с дел, ущемляющих хоть в малом интересы римлян. Что же, придется огорчить Леонидиса.
Анций не испытывал никакого желания задерживаться долее во дворце наместника и был готов любезно откланяться, но был остановлен властным жестом.
— Через неделю в Берите[119] будуть судить Александра и Аристовула. Намерен ли ты, Анций Валерий, присутствовать на суде?
Анций изумленно уставился на прокуратора. Он оставил Иерусалим четыре месяца тому назад и даже не подозревал, что за это время события там приняли такой крутой поворот; новость ошеломила его.
— Похоже, ты впервые слышишь об этом? — догадался Волумний.
— Да, это так. Я выполнял поручение, возложенное на меня принцепсом и сенатом.
— Александр и Аристовул уличены в заговоре против Ирода. Имеются надежные свидетели их сговора: один из вовлеченных в преступное сообщество, спартанец Эврикл, вовремя спохватился и покаялся. Я доставил и уже переправил в Иерусалим рескрипт Августа, в котором он подтверждает свое согласие на суд братьев, они теперь дожидаются своей участи в сидонской деревне Платан в окрестностях Берита.
Опять Эврикл, недовольно подумал Анций. Он никогда не видел этого грека, но уже относился к нему с предубежденностью, возможно из-за того, что спартанец по всей видимости послужил причиной отставки Септимия Ворода, который при всех своих недостатках был куда более предпочтительной для Анция фигурой, чем этот неприступный патриций. Из чувства упрямого противоречия не хотелось с ним соглашаться.
— Я не смогу быть в Берите. Мне необходимо закончить дело, порученное Августом.
— Не буду настаивать, — раздраженно ответил прокуратор. Он не мог не слышать раньше об Анции и это обстоятельство заставляло его все время быть настороже, что в свою очередь порождало ревнивую злость.
Предстоящий суд в Берите манил Анция, как манило все, что было связано с заговорами, политическими интригами, переворотами и убийствами. Но, сделав вид, что он занят другим, не менее важным расследованием, он теперь не мог позволить себе отступиться от своих же слов.
Не скрывая досады он вернулся в Апамею и безжалостно разрушил надежды Леонидиса.
— Греки не так бедны, чтоб не взять на себя большую часть расходов. В конце концов следует ценить благородство римлян, не препятствующих вам занимать должности в городском совете, разве не так?
— Если у тебя, дорогой Анций, неприятности, то я готов моментально забыть о том, что заплатил Бурсену двести тысяч.
— Все что я обещал, ты получишь, — смягчился Анций, — Я устал.
Спустя годы, когда будут судить Антипатра, изобличенного со всей неумолимой очевидностью в заговоре против отца, с вещественными доказательствами, с покаянными признаниями свидетелей, когда Анций будет наблюдать за всем этим поучительным процессом и вглядываться в лица его участников, в неживое отрешенное лицо Ирода, перекошенное смертельной болезнью, он припомнит, припомнит с сожаленьем это свое теперешнее бесполезное сидение в доме Леонидиса. Запоздало будет думать он о том, что не исполнил тогда свой долг, что не бросился к Ироду и не поделился всеми своими подозрениями, а было их предостаточно: Анций видел, понимал, что творится неправедное, роковое, вредное для иудейского царя и выгодное для Антипатра дело; что Александр и Аристовул приносятся в жертву во имя неуемной страсти к властолюбию. Возможно Ирод, ослепленный жаждой мести, поддавшись обычной своей мнительности, подогреваемой с большим искусством Доридой и не прислушался к его речам, но Анций чувствовал бы себя иначе, по другому, как человек, сделавший все, что мог и имел бы полное право сказать словами римских учителей нравственности: я сделал все, что мог; пусть, кто может, сделает лучше.
Но он не стронулся с места; он проводил дни в доме Леонидиса, не вставая с ложа, осушая кубки с вином и думая о смерти. Незнакомое опустошительное состояние овладело им и он не пробовал ему сопротивляться.
— Суд вынес смертный приговор, — сообщил Леонидис, — Александр и Аристовул удушены и, как все говорят, следил за казнью один Антипатр. Ирод раньше других отбыл в Иерусалим.
— Невиновен тот, кто знает, но не может запретить, — ответил Анций.
Глава 17
Вот место, где смерть охотно помогает жизни
Безжалостно время к тому, кто с нервной чуткостью прислушивается к его бегу; не избежать такому пустой грусти о краткости жизни и вот уже время напоминает ему жадную до зрелищ публику в амфитеатре с загнутым вниз пальцем; но счастлив тот, кому некогда переживать будущее; кто способен ценить день настоящий, ему посвящая себя целиком, без остатка.
Богам угодно было сделать Анция Валерия глухим к отвлеченным фантазиям, но чутким ко всему, что жило вокруг него, дышало, клокотало и затеивало интриги. Губительное отвращение к жизни, испытанное им в доме Леонидиса, продлилось, к счастью, недолго и скоро он вернулся к прежнему своему состоянию, настоятельно требующему от него не хандры, но дел. Много лет тому назад, спустившись по капризу Октавиана с деревянного помоста в торговых рядах Велабра, очутился он в руках Судьбы, определившей для него сколь рискованную, сколь непредсказуемую, столь и желанную жизнь. Судьба никогда не ошибается в своем выборе.
Год пролетал за годом, заставая Анция Валерия то в Риме, то в Сирии, то в Галатии, то во Фракии, то в Вифинии, то у Архелая в Каппадокии, но верней всего — в Иерусалиме. Невидимая агентурная сеть, наброшенная точной рукой Анция, покрывала весь Восток, вынося на свет стяжательство и расточительство чиновников. Некоторые теряли хлебные должности, удалялись подальше от Рима и доживали свой век на лоне природы, на виллах, радуясь, что отделались так легко; некоторым позволялось самим избрать место ссылки без надежды вернуться когда-либо обратно в столицу мира; угодивший в немилость поэт Овидий безропотно выбрал город Томы на берегу Понта Эвксинского;[120] он долго жил в окружении Камен,[121] предаваясь томной неге и удовольствиям, избегая двусмысленного общества, пропитанного запахом опасных интриг, но в тот несчастный год, когда один за другим покинули мир живых Меценат и Гораций,[122] его оставила привычная осторожность: стихи переполнялись едкой иронией, а речи неумеренным честолюбием — разве Проперций[123] способен составить ему конкуренцию? Разве теперь он не единственный любимец публики? Август не стал лишать поэта привилегии самому избрать место для изгнания, он думал о Меценате и Горации. Некоторые подвергались высылке, находя подобную меру лучшей долей, чем ссылку — виновному назначалось место изгнания и обычно место, один вид которого ввергал в скорбь и уныние, часто это был глухой неприкаянный остров, но зато опальный мог утешаться мыслью, что по окончании срока наказания он вернется в Рим. И лишь те, кому выпадало испытать уединение на острове Тиара в Эгейском море, ни на что уже больше не надеялись — остров представлял собой одинокую скалу и одного упоминания о нем достаточно было, чтобы даже мужественный человек не удерживался от слов, произносимых с содроганием: вот место, где смерть охотно помогает жизни.
Несколько раз на Анция покушались, но видно Боги хранили его, отнимая в последний момент у убийц их силу и ловкость. Положив себе за правило быть осмотрительным и не без помощи Ливии, Анций появлялся на Палатине с доброжелательной улыбкой, церемонно раскланивался и щедро расточал комплименты дамам; завидев Ливию, он не спешил укрыться за одной из многочисленных колонн или свернуть с рассеянным видом в одну из галерей; он шел ей навстречу, всем видом своим выказывая безмерное восхищение и ничуть не смущаясь откровенным пренебрежением, с каким она принимала его обдуманную покорность; свои, тщательно подготовленные, отмеченные бесстрастием отчеты вручал он Августу или его секретарю, Марку Помпею Макру, одновременно исполнявшему обязанности заведующего Палатинской библиотекой; если же Август изъявлял желание выслушать его мнение, то говорил он долго, обстоятельно рассматривая вопрос со всех сторон, приводя аргументы в столкновение между собой, так что по окончанию речи было невозможно понять, чему же он сам отдает предпочтение.
С той же внешней невозмутимостью взирал он за переменами в Риме, какими бы значительными они не казались: и когда Тиберий удостоился преторского звания, и чуть позже, когда он стал консулом; и когда вдруг оборвалась блестящая карьера его брата, Друза Старшего, в ставшем для него гибельном германском походе, откуда доставил его тело все тот же Тиберий; и когда смерть унесла достойного Агриппу, подарившему Юлии пятерых детей — вслед за Гаем и Юлией Младшей родилась Агриппина, затем появился Луций и наконец Агриппа Постум; и когда бесшумная лодка Харона переправила кроткую душу Октавии на другой берег, в царство Аиды; и когда последовал скорый развод Тиберия с Випсанией, и он с торопливостью, вызывающей пересуды, женился на Юлии; острохваты посмеивались: Тиберий утром покинул постель Випсании, а вечером улегся в постель к Юлии, он не терпит одиночества; впрочем, смысл этого брака ни для кого не составлял секрета — это была вторая попытка связать кровью род Клавдиев и род Октавиев, которая при удачном разрешении могла бы примирить враждующие между собой кланы.
Время от времени Рим одолевали будоражащие слухи, из дома в дом переходили имена заговорщиков: Квинктий Криспин, Аппий Пульхр, Корнелий Сцитон, Семпроний Гракх, Гней Корнелий Лентул.
Неожиданно для себя Анций оказался втянутым в гущу интриг, начавшихся с внезапной ошеломительной встречи. Однажды вечером его посетил гость — немолодой уже мужчина в белой тоге, складки которой по обыкновению отягащались толстыми кисточками; с вежливым поклоном принял он приглашение войти в дом, проследовал в атрий, вручил свои башмаки рабу и молча расположился на ложе. Анций с любопытством наблюдал за степенными движениями назнакомца, ожидая разъяснений.
— А я тебя сразу признал, брат, — сказал наконец гость.
И в один миг лицо пришельца стало лицом его младшего брата Местрия. Они проговорили до утра и к рассвету Анций знал все подробности о своей семье: родители, верные духам предков, обосновались в Цере, древнем этрусском городке; спустя два года скончался отец, а мать прожила долгую, но безрадостную жизнь, мечтая обнять когда-нибудь старшего сына и так и не дождавшись, умерла всего год тому назад. Местрий, постигнув таинство врачевания, пошел по стопам отца; оставшись один, продал дом и перебрался в Рим. «Было предчувствие, что встречу тебя здесь, — сказал он, — и вот, видишь, слава Тину и Тагу — мы встретились». Выяснилось, что Местрий практикует в лечебнице при храме Эскулапа, храм располагался на островке как раз посреди Тибра, добраться до него можно было по мосту Фабриция, который, цепляясь за остров, протягивался дальше и выводил на другой берег реки к месту, где развернулось грандиозное строительство Навмахии Августа, поскольку Навмахия Цезаря на Ватиканском поле стала чересчур неудобной из-за своих сравнительно небольших размеров и не вмещала в дни праздничных представлений всех желающих увидеть великолепное зрелище. «В лечебнице часто бывает один патриций, некто Гней Пизон Кальпурний, — рассказывал Местрий, — из него мог бы получиться прекрасный хирург, но он необыкновенно тщеславен и из знатного рода, медицина, как видно, его увлечение, а мечтает он, как и подобает человеку его происхождения, о громкой славе претора, а может быть и консула. И судя по его знакомствам, мечты его не лишены здравого смысла. В беседах со своим бессменным попутчиком, его имя — Луций Помпоний Флакк, они постоянно упоминают героя паннонского похода Тиберия, который принимает их в своем особняке. На меня, вечно углубленного в собственные занятия, они мало обращают внимания и благодаря этому на прошлой неделе довелось мне услышать между ними престранный разговор, который велся с особой осторожностью. Речь шла о том, что если план Лентула удастся, то властвовать на Палатине будет Тиберий; что теперь нужно всеми силами содействовать осуществлению плана и тогда, после того, как Августа не станет, они будут вознаграждены по заслугам. А сегодня наконец-то мне удалось разыскать тебя. Как? Антоний Муза научил».
Встревоженный новостью, Анций не стал уточнять обстоятельств знакомства Местрия с Антонием Музой, да и об этом было нетрудно догадаться: лекарь Августа бывал во всех римских лечебницах и госпиталях, интересовался каждым открытием в медицине и считал обязательным для себя присутствовать при каждой сложной операции.
Не это, вовсе не это заботило теперь Анция Валерия.
Глава 18
Счастлив тот, кто вдали от дел
Опыт не способствует счастливому настроению, а когда на его плечах, вонзив в них когти, по-орлиному, восседает изнурительная осведомленность, изнурительное знание о человеческих пороках, то такой опыт и вовсе отнимает последние иллюзии, заражая невозмутимым цинизмом.
Не склонный к философическим упражнениям, Анций Валерий, сам того не осознавая, под влиянием жизненных обстоятельств превратился в убежденного стоика. Как всякий в меру образованный человек, он конечно слышал об Антисфене и Зеноне,[124] но находил их труды скучными и откладывал их в сторону по прочтении первых же нескольких фраз; однако, его занимали необычные рассуждения Николая Дамасского, в которых он порой встречал созвучные его умонастроению мысли — о подчинении необходимости; об общественном благе, как высшей ценности; о безупречности доказательств; об умеренности в личной жизни, из которой позволительно уйти добровольно, если у тебя не осталось сил приносить пользу. Но был непрочь посмеяться над Диогеном или Кратетом из Фив, чьи проповеди об общественной апатии и призывы к нищему образу жизни оказались поразительно живучими и, теперь, по прошествии столетий у них все еще находились подражатели.
Анций Валерий перешагнул через пятидесятилетний рубеж; его немало поносило по свету, потрепало в переделках; не раз сама смерть подступалась к нему так близко, что казалось им уже не разойтись; так пусть остряки из бочек очаровывают юношей, а для таких как он служат забавой.
Если бы Анций жил безвылазно в Риме, то вряд ли приобрел привычку к отстраненному взгляду — затхлому провинциалу всегда кажется, что граница мира кончается там, где кончается граница его города; он повсюду встречал таких — упрямых, ограниченных и недалеких; и теперь, спустя годы, он припоминал: Спуринна никогда не покидал пределов Перузии…
Возможно, на кого-то Анций Валерий производил впечатление равнодушного и туповатого исполнителя, который ради карьеры пренебрегает римскими традициями: до сих пор не обзаводится семьей; не прибегает к советам друзей да и похоже избегает дружбы; почти не заметен в дни праздничных торжеств, когда каждый квирит считал своим священным долгом принести жертву и поучаствовать в возлияниях на Марсовом поле; может быть, он не почитает и римских Богов?
Но кто был в состоянии проникнуть в недра его души, если вход туда сторожили неподвижные его, как мраморное надгробие, черты лица? Кто мог догадаться о том, что он однажды уже готов был жениться на собственной рабыне, на египтянке Роксане и тайком отправился сначала в Умбрию, дабы выслушать прорицания мальчика-жреца, обитавшего в роще среди древних кипарисов наедине с великим Клитумном,[125] а выслушав, решение переменил? А кто мог предположить, что он был женат, да только брак тот заключался по варварским обычаям в отдаленном фракийском горном селении подальше от глаз легата Гая Поппея Сабина и царя фракийских одрисов Реметалка, а почетным гостем на его свадьбе был поседевший, весь в рубцах и морщинах, вождь бессов Драг? Не устоял он перед внезапной красотой горянки Фалии, пленительной и диковатой под стать неприступным скалам, опасным уступам и застышим в голубом снегу хребтам; обо всем позабыл, сливаясь с ее жаркой плотью. Седлая коня, пообещал, что вернется через год и увезет ее в Рим; что недостойно ему, римскому всаднику, уклоняться от обычаев предков и не справить свадьбу, как того требует римский закон. «Оглянись вокруг, — насмешливо сказал Драг, — Здесь правит один закон — тот закон, по которому живут птицы. Мы, горцы, как птицы — рождаемся свободными и умираем свободными».
Но возвратиться довелось ему лишь через четыре года. В молчании шел впереди его Драг, оголившийся от жары до пояса и представивший на обозрение еще крепкую спину сплошь исполосованную примитивной татуировкой; подвел к гряде могильных холмов, возле одного из них остановился: «Здесь она, не убереглась от налетевшей вихрем неведомой болезни, видишь сколько народу повыкосило».
Ни минуты не колебался Анций, забрал малыша. «Его зовут Харикл, он горец, помни об этом, Анций», — сказал на прощанье Драг.
На обратном пути случилось ему остановиться в Помпее, где и встретил он того рокового птицегадателя: «Не открывай никому, что этот ребенок твой сын или лишишься его навсегда». Не посмел ослушаться, забоялся и решил никому не говорить правды, пусть думают, что купил мальчонку на невольничьем рынке.
«Не беспокойся, господин, клянусь Исидой и ее златоглавым сыном Гором, я буду заботиться о мальчике с такой же любовью, с какой готова заботиться о тебе самом». Роксана благоговейно склоняла голову перед ларами и пенатами, побаивалась лемуров,[126] но имена египетских богов произносила быстрей, чем римских. Анций настороженно взглянул в лицо Роксаны и понял, что нельзя обмануть женское сердце, когда оно не равнодушно; в зрачках египтянки он прочитал любовь, покорность и обещание хранить тайну. Пусть будет так, подумал Анций. Потом он перевел взгляд на Харикла: «От матери ему достались лишь оливковые глаза».
Опыт не способствует счастливому настроению, это правда, но и ему, будь он даже закален, как дамасский сплав, из которого сирийцы-оружейники делают лучшие на всем востоке кинжалы, не устоять перед всемогущим чувством любви. Анций и не подозревал, сколь сильным и сколь неподвластным разумному объяснению может оказаться это чувство: он продолжал любить Фалию, ее образ и одновременно любил Роксану, и желал ее обжигающих ласк; он брал малыша на колени и отступали, погружались в небытие все остальные земные заботы, оставляя одну — тревожную беспокойную заботу о будущем сына. Будущем таким же неопределенным, как будущее гладиатора.