Мама пришла в хорошем настроении, хотя и пожаловалась, что чувствует себя неважно.
— Напоите меня чаем, что-то так устала, — сказала она я пошла переодеваться.
Я быстро накрыла на стол. Мама с аппетитом поела, выпила две чашки чаю. Мы за компанию тоже.
Мама, в домашних брюках пестрой кофточке из нейлона, волосы, как всегда, уложены у лучшего парикмахера. За чаем она оживленно рассказывала про служебные дела, про свои успехи.
Папа ушел к себе и стал клеить макет.
Мама выпила элениум и заперлась в своей комнате, как будто к ней кто-то ломился. Просто не переношу, когда она запирается на ключ. А я-то думала, что мы все вместе посидим у телевизора. Должна была быть кинопанорама. Но что поделаешь, если у папы и мамы психологическая несовместимость. Кинопанораму я смотрела одна, а потом легла спать и в темноте думала о Ермаке Зайцеве.
Открытое комсомольское собрание проходило в красном уголке сразу после смены. Все наши заняли места в третьем и четвертом рядах. Началось собрание мирно и даже торжественно.
Комсорг цеха, довольно интересный парень в ярком полосатом свитере, рассказал, как помогали заводские комсомольцы подшефному колхозу в уборке зерна и картофеля, а до того еще и на сенокосе. Хотя было очень холодно, пасмурно, дождь, ветер, ребята не пугались трудностей. Жители села Рождественского сразу почувствовали, что москвичи приехали не на прогулку, а для серьезной, самоотверженной работы!
Провожали их домой с почетом, и москвичи услышали в свой адрес много теплых слов. Бригаде была торжественно вручена похвальная грамота.
Теперь комитет комсомола принял решение помогать подшефному колхозу всячески: собирать для них библиотеку, посылать агитаторов, лекторов, художественную самодеятельность.
Но… кажется, комсорг Юра Савельев начал за здравие, а кончил за упокой. Он сказал, что за последнее время у нас резко упала трудовая дисциплина. За три месяца зафиксировано семьдесят случаев нарушения внутреннего распорядка. Это прогулы, опоздания, самовольный уход с работы, появление на заводе в нетрезвом виде. На восьмерых нарушителей общественного порядка получены письма из милиции. Савельев назвал фамилии… Конечно, среди них — братья Рыжовы, Зинка и Олежка. Были и настоящие ЧП, например, в ночной смене под утро играли в домино. Были случаи, когда в рабочее время кое-кто уходил за водкой.
— Принимаем кого попало на завод! — буркнул кто-то недовольно.
— Да, если посмотреть список нарушителей, — продолжал Савельев, — то это, как правило, люди, недавно пришедшие в цех. Те же братья Рыжовы. Направляя к нам новичков, отдел кадров должен повнимательнее к ним присматриваться.
После доклада о трудовой дисциплине начались обсуждения — не слишком бурные, всем хотелось домой. Кто-то выступил с критикой воспитательной работы среди молодежи.
Приняли решение усилить борьбу с нарушителями дисциплины.
Савельев заявил, что требуется переизбрать шефов над детской комнатой милиции, так как прежние шефы сами явно требуют над собой шефства (смех).
Комсорг предложил избрать двух незнакомых мне ребят и… (у меня екнуло сердце) Владлену Гусеву, монтажницу.
— Это из нового пополнения, — пояснил Савельев, — дочь нашего наладчика Сергея Ефимовича, окончила десятилетку, где была секретарем комсомольской организации.
— Мы ее знаем, — заметил парень справа. — А она будет работать?!
— Товарищ Гусева, встаньте и скажите, у вас есть желание работать с трудными подростками? — сказал Савельев.
— А у кого оно есть? — вопросил другой парень.
Я встала и, кажется сильно покраснев, поблагодарила за доверие и заверила, что буду очень стараться и что мне это по душе.
Нас тут же утвердили, хотя один из двух парней просил его не избирать: он учился заочно в энергетическом техникуме и был очень занят.
— Все заняты, — ответили ему.
Все думали, что собрание кончилось, и загалдели, но Савельев призвал нас к порядку.
— Здесь есть еще заявление токаря Александра Герасимова, где он заявляет, что выходит из комсомола, — хмуро сообщил комсорг. — Поскольку он перестал посещать комсомольские собрания, платить членские взносы, то он механически выбыл. Так и надо записать: механически выбыл.
— Не хочет, туда ему и дорога, плакать не будем, — выразила общее мнение кудрявая девушка в первом ряду.
И тогда я, неожиданно для самой себя, сказала:
— Он же, наверное, перестал посещать собрания после того, как подал заявление об уходе?
— Ну и что? Он еще не был исключен и обязан был посещать.
— Пожалуйста, прочтите его заявление. Почему он выходит из комсомола? Там же должна быть мотивировка?
Вдруг все уселись поудобнее, будто и не хотели домой. Стало очень тихо. Комсорг прочитал заявление.
Шурка Герасимов писал, что за два года пребывания в комсомоле ему ни разу не дали ни одного общественного поручения, что на каждом собрании он с замиранием сердца ждал, что его куда-нибудь выберут или поручат общественное дело. Но его каждый раз упорно обходили.
«Если мне не доверяют, — писал он, — так незачем было принимать меня в комсомол. Балластом быть я не желаю категорически и потому лучше выйду из комсомола…»
Стало еще тише…
— Дайте мне слово, — попросила я.
Первый раз я выступала не в школе, а на заводе — перед незнакомыми людьми. Девчонки мои сразу заволновались за меня. Народу еще прибавилось, сидели не только на скамьях» но и на подоконниках, толпились в проходе, в коридоре за распахнутыми настежь дверями. Все смотрели на меня с интересом (дочка Сергея Ефимовича) и доброжелательно.
— Герасимова я знаю с самого детства, — начала я. — Ходили в один детский садик. (Смех.) Потом учились в одной школе…
— Откуда его исключили за тихие успехи и громкое поведение, — вставил кто-то. (Смех.)
— Да, его исключили из школы за хулиганство. Но Шура— он способный. Отметки у него были неровные; то четверки, то двойки. Но были же иногда четверки?! Он попал в колонию, вы это знаете. Там он приобрел специальности токаря и слесаря, а когда вышел, стал работать на заводе. И работал, наверное, неплохо, иначе вы не приняли бы его в комсомол. Герасимов пришел в комсомол со всей душой, со страстным желанием работать наравне со всеми, а вот вы приняли его формально, без души, приняли и забыли о нем. Почему вы не дали ему серьезного общественного дела?
— А он просил? — расстроенно огрызнулся комсорг. — Он же никогда не просил. А вел себя все хуже и хуже.
— Не так-то просто ему просить о доверии, ведь у него это — самое больное место. Это так понятно. Я представляю, как он на каждом собрании ждал и ждал… Выбирают туда-то, поручают то-то, но никогда его, никогда ему. А он все ждет. Для некоторых общественное поручение это просто утомительная нагрузка, от которой они не знают как отделаться, а для Шуры Герасимова это — доверие. И он его не дождался. Я бы тоже никогда не согласилась быть балластом. По-моему, мы должны, просто обязаны исправить эту ошибку. Об исключении Герасимова не может быть и речи, раз он так рвался к работе. Предлагаю, с его согласия конечно, порвать заявление, будто он его и не подавал. И сейчас же, на этом собрании, доверить ему хорошее общественное дело.
— Правильно, пусть его вместо меня назначат шефом над детской комнатой милиции, а я учусь заочно, — выкрикнул один из избранных шефов.
Никто не понял, серьезно он это предложил или в шутку. Некоторые засмеялись, но смех потонул в бурных аплодисментах по моему адресу…
— Молодец, Владька, — шепнули мне девчонки.
— Герасимова нет здесь? — спросил Савельев.
— Я здесь, — откликнулся Шурка из-за двери. Его протиснули в зал.
— Если можно, то порвите… мое заявление… Я был не прав. Я погорячился, ребята…
Савельев задумался. Некоторые стали кричать, что надо порвать заявление и дать Герасимову нагрузку, другие протестовали — не поймешь, против чего.
Но большинство явно было теперь за Шурку.
Однако припомнили ему все его провинности: устраивал драки, ругался нецензурными словами, опаздывал, самовольно уходил с работы. Был случай, когда запорол серьезный заказ, над которым сам же трудился две недели. Мастер цеха характеризует его с самой плохой стороны. И так далее и тому подобное…
Герасимов клялся, что больше ничего подобного не допустит. Постановили: пока не исключать, дать возможность исправиться, подобрать ему подходящую общественную работу. И тогда Савельев удивил меня: нисколько не рассердившись, что вышло не по его, он тут же предложил Шурке общественную работу — да какую! — стать дружинником.
Был ли это умный ход или Савельев, поняв свою ошибку, решил доверять так доверять? Все так и замерли. На Шуркином лице выступили крупные капли пота.
— Не вздумай смотри! — раздался гневный окрик Зинки. Она, оказывается, тоже была здесь.
— Я согласен, — сказал Шурка Герасимов.
— Дешевка, идиот! — завопила Зинка.
— Будешь работать честно? — не сдержал улыбки Савельев.
— Если берусь, буду! — заверил Шурка.
— Вот и хорошо. Тебе доверено серьезное общественное дело. Проголосуем, товарищи!
Проголосовали. И только здесь я поняла точный расчет Савельева. Ведь за Шуркой пойдут и Олежка, и братья Рыжовы, и еще кое-кто. Коноводом-то был все же Шурка.
Он догнал меня на улице, когда я уже подходила к дому. Шурка был крайне взволнован, губы его дрожали, темные родинки на щеках особенно выделялись, копну густых темных волос развевал ветер. На Шурке было новое, но уже запачканное чем-то демисезонное пальто нараспашку.
— Спасибо, Владя, — проговорил он каким-то хриплым голосом. — Никогда тебе этого не забуду. Если бы не ты, я б опять сорвался. Ты такая же добрая, как твой отец. Дядя Сережа не знает, что я подавал заявление. Ты ему сама расскажи. Ладно?
— Ладно. Ты не расстраивайся. И не выпивай больше.
— Не буду. Если честно, ненавижу я эту водку.
— Зачем же пьешь?
— На душе муторно. Вообще-то сам во всем виноват: слишком обидчивый. Так спасибо, Владя. Если понадоблюсь зачем, только скажи: все для тебя сделаю!
Папа очень удивился и расстроился, узнав о Шуркином заявлении. Он долго расспрашивал меня о собрании.
Глава восьмая
ГЕЛЕНКА И ХУЛИГАНЫ
В тот вечер я была у Геленки. Владимир Петрович и Гелена Стефановна ушли в гости, и Гелена мне позвонила, сказала, что соскучилась, и очень просила прийти. Никто не помешает нам наговориться.
Как всегда, Геленка сначала играла для меня, а я слушала…
Играла она потрясающе. Я не специалист и, наверное, не очень разбираюсь в музыке, но я знаю одно: Геленка обладает редчайшим даром буквально с первых тактов захватить слушателя и увести его в какой-то таинственный, чарующий мир, где человек сбрасывает шелуху обыденности, забывает о своих заботах, обидах.
Я ничего не преувеличиваю — так играет Геленка! Она начала с Прокофьева. Самые трудные его вещи. Но исполняла она их просто, поэтично, мужественно. Затем она сыграла «Патетическую сонату» Бетховена. Перед этим она повернулась на круглом вертящемся стуле ко мне и сказала:
— Это о сильном, мужественном человеке. Его бьет и бьет судьба, а он не сдается, не сгибается, идет по каменистой дороге среди гор своим путем, к своей цели. Обрати внимание, когда он не выдерживает и плачет… Понимаешь, Владя, когда плачет слабый человек, его просто жалко, и все, но когда плачет человек мужественный и сильный — это очень страшно!
Геленка ударила по клавишам, и я забыла обо всем… Я шла за тем мужественным человеком по каменистой дороге. Почему оглохнуть было суждено именно Бетховену? Почему такая трудная жизнь у Прокофьева?..
Вопрос приходил за вопросом, а тот мужественный человек на трудной дороге уже шел дальше, преодолевая подъем, и холодный ветер осушал ему слезы.
Тоненькая, хрупкая Геленка извлекала из рояля водопад звуков. Когда она пригибалась к клавишам, распущенные темно-русые прямые и блестящие волосы отвесно падали. Она была одета в мягкий белый халатик (она любила белый цвет), который отец привез ей из заграничной командировки. Геленка обернулась и серьезно взглянула на меня.
— Ну вот, довела тебя до слез. Больше не буду сегодня играть. Будем пить чай. Хочешь домашних ватрушек только что из духовки?
Рояль стоял в комнате Геленки — самой большой и светлой комнате в квартире. Пить чай мы перешли в столовую, где уже накрывала на стол Дарья Дмитриевна. Ей было лет за шестьдесят — угрюмая, молчаливая, ширококостная, не то глухая, не то притворяющаяся глухой, чтоб к ней не приставали с разговорами. На ней было черное шерстяное платье из ГУМа, на голове белый платочек, повязанный под подбородком. От нее пахло травами, которыми она перекладывала белье в своем сундучке. Ее муж круглый год жил на даче Рябининых, в писательском поселке Переделкино, караулил дачу, садовничал и плотничал. Дарья Дмитриевна помогала семье по хозяйству.
За чаем (ватрушки были чудесные!) я рассказала Геленке все заводские новости про Шурку Герасимова. Затем мы опять перешли в ее комнату, сбросили с ног туфли, уселись с ногами на диван и стали разговаривать.
Геленка моложе меня на два с чем-то года — ей только что исполнилось шестнадцать, но она очень развита и умна не по летам. Учится на втором курсе Московской консерватории, ей предрекают блестящее будущее. Она будет участвовать в предстоящем международном конкурсе молодых пианистов. Обычно Геленка очень сдержанна и даже, пожалуй, скрытна, но в этот раз разговорилась. Она была откровенна.
— Видишь ли, Владя, — задумчиво говорила она, — я не могу этого сказать ни отцу, ни маме, никому, кроме тебя. Все мои радости, что жизнь предоставляет мне так щедро, разъедает, словно кислотой, мысль о Зине. Мысль эта гложет меня день и ночь… Понимаешь, для меня— всё! Мне — отец, мать, их горячая любовь, меня балуют, нежат, оберегают. Лучшая комната в доме, лучшая комната на даче, мое желание для них — закон… Меня любят подруги, учителя, хотя я для них ничего не делаю, разве только играю. Я живу среди интеллигентных людей, в атмосфере любви и ласки. И у меня еще — моя музыка! Музыка… Это моя радость, моя любовь, мои мысли, мои чувства, сама жизнь. Не знаю, чем я заслужила такое счастье? За что именно мне? Так вот, не могу я забыть, что там… на улице… Зина. Она совсем одна. Ты только подумай, Владя, — одна в огромном мире. Подожди, не перебивай. Я знаю, что ты хочешь сказать: она сама виновата. Но вот они факты. У нее умерла мать, от нее отказался отец, ее изгнали из дома, на заводе и в общежитии ждут не дождутся, когда ее заберет милиция и отправит куда-нибудь подальше.
Я все время вижу ее — озлобленную, буйную, ненавидящую весь мир (и больше всех меня), одинокую и безмерно несчастную. Понимаешь, Владя, у нее нет даже мечты. Произошло самое трагичное, что может произойти с человеком: сужение сознания. Замечала, когда выключают телевизор и экран уже темен, еще сияет секунду-другую узкая полосочка. Так вот ее светящаяся полосочка на темном экране — это ненависть ко мне. Она меня не убила до сих пор лишь потому, что (я знаю это от нее самой) готовит для меня что-нибудь похуже смерти. Она с радостью отрезала бы мне руки, чтобы лишить меня музыки.
А я не могу ее ненавидеть. Мне ее слишком жалко.
— Но, Геля, ее же невозможно было держать в доме… Она могла изуродовать тебя или Гелену Стефановну, могла положить в еду иголку, что угодно, ведь Зинка не знает удержу.
— Да. Она превратилась в звереныша. Но кто довел ее до этого? Ведь маленькой девочкой она не была такой? Скажи, ведь вы дружили.
— Нет, не была.
— Ну вот, она была обыкновенной славной девочкой Зиночкой… Нет, это не она виновата, а перед ней виноваты.
Может быть, если бы папа сказал ей: «Прости меня, Зиночка» — и заплакал, она бы все ему простила. И нам с мамой простила бы тогда. Но он никогда ей этого не скажет. Он тоже ненавидит Зину. А она вся в него уродилась. Вот и нашла коса на камень. Она же просто назло ему хулиганит, ворует, чтоб доказать ему: ты выгнал меня из дома, и вот чем я стала!
— Я тоже всегда так думала! — воскликнула я.
— И еще меня угнетает… — Геленка запнулась, розовые губы ее дрогнули, — я не могу любить своего отца…
— Из-за Зины?
— Зина и многое другое. Ты теперь работаешь на заводе… скоро его узнаешь.
— Но почему тебя это так угнетает? В конце концов, он же тебе не отец, а отчим.
Геленка вздохнула и переменила позу: у нее затекли ноги.
— Он мне отец, Владя, — сказала она тихо.
— Отец? Как же…
— Да. Он полюбил мою маму задолго до смерти жены — она ведь очень долго болела. Не мог же он бросить умирающую… Он меня потом уже удочерил. И я его родная дочь… к сожалению. Я знаю, о чем ты сейчас подумала, Владя: что они вдвоем ждали смерти больной женщины.
(Я действительно так подумала, но, разумеется, не сказала этого вслух.)
— Нет, Владя, нет, во всем виноват он один. Мама была тогда совсем юной девушкой, вот как ты… И он ее влюбил в себя. Для нее было бы лучше, если бы она никогда его не встречала!
— Что ты, тогда не было бы тебя, твоего таланта, Геля, у вас есть какие-нибудь родные — ну, тети, дяди?