Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Газета День Литературы # 120 (2006 8) - Газета День Литературы на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

***

Харбин – город с еле-еле слышным эхом русского языка. Я бы даже сказала, что это город с русским акцентом. Мы возложили цветы к памятнику русским солдатам-победителям, установленному в 1945 году и прекрасно сохранившемуся, посетили памятник Пушкину, напелись русских песен с харбинскими русистами. Вечером, гуляя по улицам, наткнулись на бронзовую скульптуру: русский мужик играет на гармошке, а девушка пританцовывает рядом. Мы назвали их Кузьмой и Дусей и ненадолго составили компанию. И немного заскучали по дому, хотя впереди были Нанкин, Ханджоу, Шанхай...

В Харбине с удивлением разглядывали православные храмы. Конечно, недействующие. К сожалению, православие в Китае является запрещенной религией. Вообще, какой-либо государственной религии в Китае нет. Существующие религии – даосизм, конфуцианство, буддизм. Разрешенные – мусульманство, католичество, протестантство. Конфуцианство – религия, основанная на идее "небесного мандата", который дарует Небо мудрым правителям. Зародилось при династии Чжоу. Представление о небесной природе власти, когда Император считается Сыном Неба, было живо в Китае вплоть до смерти Мао Цзедуна. Теперь это представление потеряно за отсутствием Сына Неба. Так же, как у нас, с потерей Царя русского, Помазанника Божия, мы остались с тем, что нам осталось.

***

Великая Китайская Стена. Говорят, что это единственное рукотворное сооружение на Земле, которое видно с Луны. Сама Стена достаточно узкая – метров 5, и по сравнению с нашими русскими Кремлями – невысокая. Она ползет змейкой по гребешкам горных хребтов, обросших темно-зеленым лесом. Сложенная из белых камней и кирпича, во многих местах искусственно подсвеченная, она очень контрастна по отношению к окружающему фону. Но и без подсветки, представьте себе, как солнце и луна озаряют тонкую белую ниточку, проведенную по краю мощной череды горных хребтов, и тянется эта ниточка с запада на восток Китая 5000 километров!

Мы с писателем Александром Сегенем и нашим переводчиком Андреем отважились взобраться на вершину горы по Китайской Стене. Оказалось, что это непросто. Ступени очень крутые, и это удивительно, будто построили их для длинноногих европейцев. Но по краю ступени стерты ногами многочисленных туристов, поэтому, держась за поручень, можно потихоньку подниматься. Необычны ощущения подъема: идешь, идешь и не чувствуешь усталости. Когда останавливаешься на площадке, то вдруг начинаешь тяжело дышать, сердце выпрыгивает, а ноги подкашиваются от слабости. При этом ты смотришь вниз, по сторонам, а вокруг – необыкновенная красота! Далекие дали, горы, леса, облака, еле различимые вдали участки Китайской Стены... Улетаешь куда-то далеко за эти облака и горы, потом возвращаешься от какого-нибудь постороннего звука и вдруг понимаешь, что усталость исчезла..

Подняться-то мы поднялись, хоть и трудно далась гора, а вот спускаться было намного тяжелее. Такая вот восточная философия – подъем тяжел, но это путь вверх, к вершине, и если, останавливаясь, смотреть в небо, а не вниз, то усталость проходит и даются новые силы. Это радостно, это захватывает. А вот назад, вниз – это утомительно и неинтересно. И гораздо страшнее, чем вверх. Думается, зря мы говорим "катиться по наклонной". Думается, что это тяжелее и мучительнее, чем вверх и нам только кажется, что скатиться легко... Зато внизу нас ждут свои. Мы с Сегенем стали героями дня, как будто покорили Эверест. Переводчик Андрей улыбается, слушая наши бурные, восторженные речи. Он-то уже не раз "покорял" Стену вместе с многими группами туристов. А мы чувствуем, что не зря родились на свет.

***

У китайцев совсем другой менталитет. Но у китайцев-русистов – менталитет больше русский, чем китайский. У них очень тонкое чувство юмора и очень чуткий ум. Такое ощущение, что к каждому русскому слову они мгновенно выстраивают армию в 50.000 иероглифов, с которыми происходит необыкновенное взаимодействие. Однако китайский легкий, как ветер, юмор посажен в банку условностей, обычаев и традиций. У нас он более раскованный, если порой не распущенный. Китаец никогда не будет шутить с женщиной так, как не хотел бы, чтобы шутили с его женой, не посмеет "подколоть" начальника, не станет "подтрунивать" над старшим. Некоторые вещи, которые нам кажутся смешными, их приводят в полное замешательство. Один переводчик рассказал мне, что как-то переводил длинную, замысловатую шутку гостя, а в конце перевода его вдруг осенило, что наружу может выскочить второй и третий нелепый смысл этой шутки, а для гостя это будет нежелательным. Он мучился и так и сяк, а потом вынужден был сказать, спасая деловые отношения между фирмами, следующее: "Наш уважаемый гость пошутил. Это очень смешная шутка. Прошу вас, посмейтесь, пожалуйста".

Конечно, подобный перевод недопустим на официальных встречах и приемах, поэтому наш гениальный переводчик Андрей, как губка, впитывает каждое наше слово и всегда наблюдает за нами, словно снимая на камеру все наши движения . И это, кажется, помогает ему в работе. Он поочередно становится то тенью В.Г. Распутина, то отражением Л.И. Бородина, и я ловлю в его исполнении то медлительный поворот головы Валерия Николаевича Ганичева, то открытую улыбку Владимира Бондаренко, то он пригладит волосы, совсем как Николай Лугинов... Чтобы перевести слово человека на свой язык, надо стать немного этим человеком, а чем сложнее человек, тем тяжелее стать им хотя бы на время. Как удалось Андрею стать всеми нами – непостижимо! Я всегда наблюдала за ним, познавая через него его страну и народ. Вот, Андрей разговаривает с Леонидом Бородиным – разговор, видимо, серьезный, судя по всему, философский, и со стороны это два одинаковых философа. Через несколько минут подбегает с организационными вопросами по китайскому массажу Олег Бавыкин, и от Андрея-философа не осталось и следа. Он уже – Андрей-Олег, летящий по холлу гостиницы к портье, видоизменяется на глазах, как поток воды, приобретая форму данного волей случая сосуда.

Мы так переключаться не умеем. Вернее, если постараться, то можно попробовать, но после третьего переключения может последовать взрыв, от которого сосуда просто не останется. Китайцы очень терпеливая и доброжелательная нация, они вежливы и незлопамятны. Но память у них хорошая. Это нация со стальным стержнем внутри. И сталь умеет двигаться, гнуться и не ломаться. Ртутная, резиновая какая-то сталь внутри них. Они по-детски открыты, имеют обостренное чувство несправедливости. Невозможно их не полюбить. Великая нация, мощная, здоровая, сильная, отдохнувшая. А мы – устали. Мы ослабли и заболели чередой событий 19 века. Это отдельная тема отдельных разговоров, которые всем надоели. Остановлюсь на том, что они и мы – две имперские, государствообразующие нации, на данном этапе жизни отличающиеся друг от друга как день и ночь, небо и земля, черное и белое, как две энергии – инь и янь. Я говорю о нациях, а не о государствах.

***

Китайцы несколько растеряны по поводу положения дел в современной русской литературе. Они, кстати не называют ее "российской", как у нас нынче принято. Однако понятие "современная русская литература" изменилось в их чутком восприятии, и героя, на которого можно было равняться при написании идеологически выстроенного литературного произведения, им теперь найти трудно. Им трудно и нам трудно. В бурном, мутном потоке современной русскоязычной книгопродукции чего только нет, кроме героев. Да и есть ли они в жизни, на земле?

Китайцы более 20 лет переводят В.Г. Распутина. На встрече со студентами Шанхайского университета студенты-русисты устроили настоящий праздничный концерт, с русскими песнями и танцами, читали на русском и китайском стихи классиков, отрывки из прозы В.Г. Распутина.

Валентин Григорьевич – удивительный человек. Он почти всегда молчит, а когда выступает, говорит сложно. Предложения его похожи на тонкие деревца в пышными кронами, в которых трудно пересчитать и перечислить все веточки и листики нашему переводчику Андрею. Смуглые щеки Андрея становятся пунцовыми, он переводит эмоционально, старательно, и картина получается необыкновенная: сдержанный, немного равнодушный голос Распутина и восторженный, энергичный, заряженный открывшимися сходу истинами перевод Андрея. Андрей отражает то, что скрывает за своим мудрым спокойствием Валентин Григорьевич.

Едем с Русского кладбища в Харбине. Нас обещали завезти на шелковую фабрику. Все под впечатлением посещения: русские имена и фамилии, человеческие судьбы – счастливые и несчастные, встреча с потомками русских (одну из могил убирали две старушки, мы долго разговаривали с ними на русском языке), закрытая православная часовня...

Садимся в автобус. На душе тревожно и муторно. Просто очень тяжело и нехорошо. Единственным лекарством может стать покупка шелковых кофточек и шарфиков. Это уже проверено мной, поскольку все женщины никогда не уйдут далеко от своего начала.

– Теперь мы едем на шелковую фабрику? – спрашиваю я одновременно всех и слышу от Валентина Григорьевича:

– Ни в коем случае!

Он сидит впереди меня. Я заглядываю через его плечо:

– Не едем?!

– Нет, конечно. После кладбища как можно думать о мирском, о покупках и развлечениях?

– Почему же... о мирском? – забеспокоилась я. Очень хотелось купить кофточку... Находясь в центре Великого Шелкового пути, по которому тысячи лет бесчисленные караваны верблюдов везли тоннами шелка в Европу, сидеть в синтетических нарядах который день...

– Эта поездка была запланирована!

– Не положено, – не соглашается Валентин Григорьевич. – Обычай у нас такой.

Я надолго задумываюсь. Никто не спорит. Распутин – классик. Я, начиная с 8 класса писала сочинения по его произведениям. Но при чем тут шелковая фабрика? И я пошла в атаку. Начала доказывать, рассуждать, не соглашаться, оставляя про запас возможность уговорить, в конце концов. Но Валентин Григорьевич неумолим. Нет и все. Я выпрямилась в кресле, набирая силы, потом снова завелась:

– А тогда не пойдем на банкет...

Валентин Григорьевич оборачивается через плечо и сознается тихо:

– Лена, я валяю дурака...

***

Китайцы ищут героя. Они не могут жить без героев. У них в крови – бороться и искать, найти и не сдаваться. А когда все достигнуто, все сыты-одеты-обуты, все спокойно и хорошо, – их это тревожит. Пресыщенные и довольные собой люди в герои не годятся. Здесь нужен человек-боец, побеждающий трудности не для своего кармана, а для народа, созидатель, строящий вопреки чему-то, во имя страны, а не для себя лично. Китайцы – доверчивые идеалисты. Поиск героев продолжается. Это замечательно.

А мы, как усталые люди, эти поиски, кажется, закончили, потому что у нас каждый выживший, сумевший сохранить свою честь современник – уже герой. И героизм его – в победе над собой, над своими собственными соблазнами и грехами. Чтобы победить врага, надо хорошо знать его знать. Как может знать своих врагов атеист? Нам-то легче, нам с детства все перечислено в Заповедях. Мы учимся героизму у Христа и всех святых, ищем отражение этих качеств в людях на земле, и если находим, то считаем этих людей героями. Другое дело – писать о них или не писать? Если не писать о них, то другие будут писать о грешниках, что сейчас и происходит.

А мне остаётся только сказать, что в Небесном Китае тоже есть герои. Их семь. Православная церковь канонизировала 7 мучеников-китайцев, среди которых есть маленький мальчик, очень красивый малыш…

Но китайцы пока ищут героя на земле…

Владимир Личутин БУНИН И МЫ (Парижские впечатления)

Ехали на русское кладбище в предместье Парижа втроем: Дорошенко, Миша Губин и я. За шофера был субтильный худощавый месье Серж Лапен, профессор-славист, выходец из России, предупредительный и спокойный, хорошо знающий Францию. Иль он сам и вызвался свозить нас, иль был приставлен в обслугу конференции? – уже забылось, как полустерлось, в памяти его сухощекое смуглое невыразительное лицо. Был он, кажется, в очках.

– Вот пришло время, и я, – говорит Дорошенко, – быдло, рвань, и деревенская тупая скотина, по мнению Ивана Алексеевича, какого-то лешего прусь за три тысячи верст к его костям, словно за этим только и ехал в Париж. Вы понимаете меня, ребята?.. Ведь не для того, чтобы удостовериться, что он там лежит… Конечно он там лежит. Иль, чтобы похвалиться за рюмкой в кабачке ЦДЛ, что стоял у могилы нобелевского лауреата?.. Казалось бы, на чёрта он мне сдался, старички? А вот еду поклониться в ножки… А все потому, что мы, вахлаки, "дярёвня", любим Бунина, да и давно простили дурака. Хотя, какую страну профукал этот капризный бездомный барин, этот великий русский, любивший только себя и девочек… Жалел, что мужиков не секут, видишь ли почтения к нему должного нету. Ведь в Австралию собирался бежать, чудак, будто там его ждали. Жить хотел хорошо, когда всем было плохо… Война шла кругом, а ему чтоб топленое молочко с кофием в постелю, да хрустящие бублики… Ничего, скоро придет время, когда всех наших вспомним, от шелухи обдерем, с песочком почистим, чтобы блестели, как образа, да и в иконостас. Пора всем назад, в Россию. Хватит, наобижались друг на друга! А то русским ванькам далеко ездить на поклон. Иван Алексеевич, Ваньки вас любят! – дурашливо воскликнул Дорошенко, дернулся спиною, криво осклабился, топорща усы, хрипло захрюкал, мне показалось даже, что заплакал, упершись лбом в стекло, но когда поворотился в нашу сторону, словно бы ища поддержки, серые глаза были сухие, но с грустной поволокою.

Перед нами был выходец из бунинской "Деревни", тот самый "Николка Серый", что по мнению Бунина, "сидит на лавке в темной, холодной избе и ждет, когда попадет какая-то "настоящая" работа, – сидит, ждет и томится. Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность – вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко". Бунин даже науку-антропологию привлек себе в службу, чтобы оправдать отвращение к русскому простонародью: "А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно ассиметричными чертами… среди русского простонародья, – сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая… И как раз именно из них, этих самых русичей, издревле славных своей антисоциальностью, давших столько "удалых разбойничков", столько бродяг, бегунов, а потом хитровцев, босяков, как раз из них и вербовали мы красу, гордость и надежду русской социальной революции".

Оказывается, как глубоко проросли в среде "культурников", верящих в неукоснительность, вечность своего порядка, бесконечные претензии к своему кормильцу. И блазнь эта достала своим кореньем до самых глубин их тщеславного сознания; казалось и конец мира не сокрушил бы этого заведенного раз и навсегда сословного устава. "Они работают, а вы их хлеб ядите." Но вот в часах что-то хрупнуло – и стрелки замерли. (Боже мой, примерно такие же чувства мы испытали уже после девяносто первого, когда надломилась поначалу, а после покатилась под пропасть такая ровная, предсказуемая жизнь, в которой все было расписано на десятки лет вперед. Только в семнадцатом пострадали "Бунины", а теперь – вся крестьянская православная Россия, то простонародье, которое всегда ходило под хомутом.) Вот, наверное, бы возрадовался нынче Бунин, увидев новый либеральный порядок, когда нет еврейского погрома, но есть всерусский слом… Наверное, глубоко русским человеком полагал себя Иван Алексеевич, – и к этому были все основания, – но, однако, так легко (легкомысленно) повторял все мысли из развратных уст чужаков, потаковников бесу, петербургской пресыщенной богемы, (вроде бы брезгуя ею) правившей бесконечный пир во время чумы. В тяжкие минуты "непонятной" мести не спросил же Бунин себя, укоряя за напрасную гордыню: а кто же кормит тебя, милейший, чью хрустящую булочку вкушаешь ты утрами и запиваешь молоком с земляникою, чьи тафтяные чулочки натягиваешь на ноги, кто протапливает тебе печи и скребет полы, справляет тарантас в дорогу, чистит лошадей и везет до благословенного Парижа, чтобы там прожигал ты, фасонясь, денежки, заработанные с людского пота. А куличики те и паски, над которыми ты обильно плакал, имея сущность самую божественную, однако с навоза выросли и состряпаны были закорелыми, морщиноватыми, ржавыми от земли руками... Не было бы "темного" простеца-человека, то не явилось бы миру и бездонного чувственного русского языка, не запонадобился бы никому и гений Бунина, иссох бы он с закатом жизни и забылся навсегда, как летняя утренняя роса, если бы вообще мог появиться Иван Алексеевич, как писатель, без русской деревни.

Если бы русский Ванька век свой дожидался волшебной лягушки, то любимая орловская земля так и оставалась бы под татарином, французом иль немцем. Да и почти все бескрайние Сибири были подклонены под русского царя гулящими северными казаками, теми мужиками, "Николками Серыми", что не имея земельного надела своего, шлялись меж дворы в поисках случайного заработка. Вольные, не таскавшие на себе вериг хозяйства, по ухватке напоминавшие близких родичей норманнов, архангельские поморцы безунывно шли на край свет, куда сам Господь направлял их стопы… Но откуда в Бунине, русском родовитом человеке, этот нигилизм, эта спесь и себялюбие даже в отчаянные для России дни, когда своя едальная кишка ему была дороже стомиллионного крестьянства?.. Какое помутнение нашло в интеллигентские умы, с какой отчаянностью цеплялись благородные за свой владетельный закон, только чтобы ни пяди земли и блага не уступить темной избушке, крытой соломою. "Все мне, только я-я-я! Только мне плохо. Только мне дай-дай. И не возникнет в моей скверной душонке, что не мне плохо, а людям от меня плохо!" – так примерно запишет позднее в дневниках слепой писатель Борис Шергин, выходец из поморян…

Мы спешили под Париж в Сен-Женевье-де-Буа, а чувствами-то оставались в России и, вспоминая Бунина, тем самым невольно тешили в себе образ родины, картину хоть и непритязательную для непосвященных, а может и вовсе грубую и печальную для кого-то, но удивительно близкую сердцу многих русских, хотя бы иной и ни разу не видал ее; поведай в подробностях, и сразу увидит русский себя внутри ее, а не снаружи, и невольно вздохнет с грустью и непонятным сожалением, словно бы утрачено было навсегда что-то самое ценное; и все до самой мелочи сурового быта покажется таким родным, сто раз пережитым, будто они век назад сидели за одним выскобленным столом на лавке-конике вдоль стены, хлебали пшенный кулеш из общей мисы, и загадочная примороженная луна заглядывала в окно к мужикам, отправляющимся спозаранку в лес по дрова… Вздыхает хлебенная квашня на печи, гоня по избе тестяной кисловатый дух, крохотный моргасик на засторонке печи, заправленный зверным салом, задыхаясь, едва пробивает густые предутренние сумерки, чудно шевелящиеся тени по стенам, русые головенки на полатях, будто капустные кочашки, теленок трется в загородке, кряхтит старый дед на лежанке, отыскивая места измозглым костям, ледяная броня на крохотных стеколках, куржак на дверях, обложенных соломенными жгутами, розовые рваные лоскутья пламени на поленьях, – и та же, как и нынче, русская сонная бескрайняя равнина, как сторожевая засека, пасет за стенами от вражины. Какое-то тупое оцепенение разлито по таежным увалам; вот накатит на деревеньку волною и возьмет в полон всякую мечтательную, дерзкую, энергическую душу, и захоронит навсегда, не дав и капли надежды и радости; казалось бы, за что любить эти худо обряженные сиротские земли, – но ведь на самом-то деле и Бунин, и этот молодой литератор Дорошенко, после армии выскользнувший из колхозного хомута, может и до сего дня косятся друг на друга и брюзжат, но по-своему в чем-то близки в родственном чувстве к русской стороне, краше которой не сыскать на всем белом свете, хотя и смотрят на отечество под разным углом и разным освещением…

"Если бы я эту "икону", эту Русь не любил, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто? А ведь говорили, что я только ненавижу…" – с обидою и грустью проговаривался Бунин, отвечая на претензии обвинителей… Вот это внешне ничем не выдающееся, почти неприметное для глаза мистическое чувство национального, которому даже не дать особенного объяснения, не обрисовать в материальном виде, оказывается особенно притягливо и соединяет души крепче арестантской штанги, хотя бы эти люди никогда не встречались и относились друг ко другу с крайним раздражением. Русаки породою – и все тут! Даже и русские разбойники – это свои разбойники, к ним и претензии по иному, заниженному аршину. Вот почему так тосковал Бунин по родине и отчей земле… Не по русским людям, кого и близко не мог поставить рядом с собою, находя в каждом человеке множество неизлечимых язв, но именно по особой палитре русской природы.

Только Дорошенко жил в этой низкой темной изобке, крытой соломою, а Бунин лишь осторожно приближался порою ко крылечку, звал с улицы хозяйку иль хозяина и тем временем с ужасом, отвращением и непонятным интересом, который испытывает человек ко всякой скверне, вглядывался в сумрак коридора, откуда наносило чем-то кислым, дурным, терпким, отчего у барина воротило нос. Но вот возвращался в свои покои и торопливо заносил впечатления в записные книжки, уже заранее зная, что увиденное сгодится, станет его как бы стороною собственной жизни. Даже эти приторно терпкие кисловатые запахи чужого изжитого тела станут его запахами. Такова удивительная сила таланта… В отличие от Толстого, который до самой смерти мечтал поселиться в хатенке под соломой (лишь бы в ней было тепло) и жить, как простой деревенщина, у Бунина подобной "заразной хвори" не было, он остерегался ее и пробовал осязать землю в белых лайковых перчатках.

…Когда-то мужик, чувствуя к себе презрение, чуть не испроломил Бунину голову, и писатель едва спасся бегством; другой раз его, знаменитого уже, обласканного литератора, крепко обложили матом и грозили вилами; однажды чекисты чуть не забрали в кутузку к допросу, и этого случая Бунин тоже не мог вспомнить без слез и отчаяния от собственной беспомощности, – так унижена была его самолюбивая душа; и конечно, оскорбленный писатель, уже навсегда запомнив к себе небрежение, незалюбил земляную низкую Русь, не подозревая того, что не "высокая порода", не "белоперчаточники", для которых и писались сочинения, но потомок этого косного темного мужичонки станет впоследствии читать его и боготворить, и отправится к его могилке. Неугасимую тоску по Орловщине, которой был постоянно пожираем Бунин, мог бы понять, пожалуй, лишь русский человек с русским сердцем, – и никто иной.



Поделиться книгой:

На главную
Назад