Он ухмыляется:
— Врешь.
— Нет, уверяю вас...
— Ну да, уж я-то знаю женщин! Ты еще девочка, я сразу понял. Хорошо, я туда не пойду. В первый раз всегда страшно, верно? А ты не бойся, скажи себе, что это второй.
Он перелезает через ручник, наваливается на меня. Я отталкиваю его. Он сжимает мои запястья, старается толчками просунуть мне в рот язык.
— Что, уж и поцеловать нельзя?
Я стискиваю зубы, он выкручивает мне ухо и одновременно расстегивает мою рубашку. Я сопротивляюсь, он сжимает меня, срывает одежду. Машину сотрясает глухой удар. Он приподнимается. По обеим сторонам капота — два силуэта с бейсбольными битами.
— Что это? Что?! Они же психи!
После второго удара по ветровому стеклу расходится зигзагами трещина. Включается сигнализация.
— Уроды! — вопит он. — Я им сейчас покажу!
Он заводит двигатель, я открываю дверцу, кричу, что это только мой приятель.
— Вылезай, — приказывает мне Рашид.
Он отрывает зеркало заднего вида. Мусс заносит биту над ветровым стеклом.
— Довольно! Это машина его жены, она тут ни при чем!
— Заткнись, шлюха, а то все кости тебе переломаем!
Ветровое стекло разлетается вдребезги.
— Ты собиралась с ним трахнуться, шлюха!
— Да нет же!
— Это тебе от Фабьена!
Удар сбоку сбивает меня с ног. Взвизгнув шинами, автомобиль отъезжает в сторону, Рашид заносит биту, Мусс его удерживает:
— Не убивай ее!
Я пытаюсь подняться, закрывая голову руками. Мусс падает на землю рядом со мной. Взрыв в груди, боль, потом ничего. Дыхание оборвалось. Жизнь остановилась. Мир продолжает вертеться. Вой удаляющейся сигнализации, эти двое смотрят на меня, опускаются передо мной наколени, растерянные, хлопают меня по щекам, по спине. Я скрючиваюсь, делаю рывок, ловлю воздух. Khuaya... Babagaura, namoe bimrim... Я не хочу умирать... Не так. Не из-за них.
13
Ее там нет. Она поменяла свой выходной, или тридцать первого июля у нее закончился контракт, и я больше не увижу ее. Я мог бы для очистки совести спросить у ее коллег, но что толку в чистой совести? Разочарование переходит в тоску, сожаление, что не зашел чуть дальше, облегчение, что ничего не испорчено этой столь близкой и столь абстрактной связью, при которой банальность не успела заполнить собой пустоту, не увеличивая расстояние между нами.
Сегодня утром за кассой номер тринадцать сидит роковая женщина, кудрявая, с пухлыми губами, которая, произнося «д'свиданья» с провинциальным выговором, становится похожей на ребенка. Я возвращаюсь с пустой тележкой. Если я когда-нибудь еще приеду сюда, это скорее будет не проверка, а паломничество.
Я выезжаю на трассу А13 и направляюсь к Руану. Идет косой дождь, грузовики, обгоняя меня, окатывают машину брызгами, «дворники» со скрипом размазывают грязь, капот заливает водой. Я пытаюсь убедить себя, что так даже лучше. Что могло бы быть между нами? Лгать или довериться незнакомке — чем это мне поможет? А ничем: я прекрасно осознаю свое положение, даже если все меньше понимаю, что со мной происходит.
Рауль в пижаме пересекает лужайку; сегодня утром он принес мне завтрак. Под корзинкой с бисквитами я обнаружил документы гражданского законодательства, которые дал ему на тот случай, если он когда-либо захочет, чтобы я усыновил его. От наплыва чувств я утратил дар речи. Я прижал его к себе, он отстранился, пожелал мне приятного аппетита и выбежал в дождь. Что это? Подтверждение его любви или месть? Попытка меня утешить или объявление войны матери?
Когда я хотел после отъезда гостей рассказать об этом Ингрид, ее уже не было дома. На кухонном столе рядом с ее тарелкой лежало письмо.
Николя!
Спасибо за эту ночь. Правда или нет, но эта ложь о любви была самым прекрасным прощанием, которое ты мог мне подарить. Я отвезу маму на Северный вокзал и по пути заброшу Рауля к Саррам. Можешь забрать его, когда захочешь, а можешь и сам уехать, если тебе так лучше. Мадам Сарр в курсе, она замечательная женщина, она говорит, что ее сын, с тех пор, как подружился с Раулем, стал намного более уравновешенным. Она приютит его на столько, на сколько мы захотим. Теперь о том, что об этом думает Рауль... Ты ведь хочешь знать ? Я попыталась успокоить его тогда, в ту ночь, когда он пришел ко мне в комнату. Он спросил, поругались ли мы. Я ответила «нет». И объяснила, что ты храпишь, вот и все. Он ответил: «Я тоже». И глядя мне прямо в глаза, добавил угрожающим тоном: «Это у нас семейное». Он вернулся к себе в комнату, а потом пришел ты.
Вот так вот. Я знаю, что он принес тебе документы на усыновление. Я, конечно же, за. Мы не должны терять друг друга из-за того, что расстаемся; если захочешь, все будет наоборот. Было бы замечательно, если б мы разделили с тобой родительские права. Это бы меня даже успокоило. Я пыталась объяснить тебе: я хочу изменить жизнь, оставить занятия в лаборатории, перенести их на природу. За вольер не беспокойся: Мартен готов заняться им, если ты попросишь. Ты же знаешь, я уже много лет мечтаю заснять цейлонскую славку в естественных условиях. Мне наконец удалось получить необходимые разрешения, но территория, на которой она обитает, в руках мятежных тамилов, и такой шаг может оказаться опасным.
Нет, не пытайся остановить меня: я не могу позволить, чтобы самая редкая и самая умная птица в мире так и исчезла, никем не увиденная! Да, я плохая мать. Я люблю вас обоих, но долг перед вами мне невыносим, он душит, уничтожает меня. Поэтому, я уезжаю — хотя бы для того, чтобы захотеть вернуться. А если вдруг я не вернусь, то полностью доверюсь твоему умению управлять призраками. И все же не чувствуй себя связанным какими-либо обязательствами. У Рауля есть моя мать (да, согласна, но все же...) и десятки родственников по отцовской линии, которые мечтают сделать из него настоящего Аймона д'Арбу: он — единственный мальчик в семье, наследник титула, хранитель имени и т.д. Вам обоим выбирать, любовь моя. Свободно и честно. Это — ваша история. Все, о чем я тебя прошу, — никогда не упрекай его в том решении, которое ты примешь. Если ты тоже захочешь начать новую жизнь с нуля — вперед! Но не заставляй его потом расплачиваться за это, умоляю. Я и так уже ранила его, произведя на свет от человека, которого не любила, просто потому, что не имела смелости отказать. Если ты скажешь «да», то — на всю жизнь, идет?
Несколько дней я пробуду в Париже — сделаю прививки, оформлю визу, получу необходимое оборудование, которое предоставляет Национальный центр. Не пытайся связаться со мной. Я сама тебе позвоню, только не сиди из-за этого дома: у тебя ведь есть мобильник.
Еще раз спасибо за то, что ты так дивно устроил мне день рождения, несмотря ни на что. Ты же понимаешь: мы готовим друг другу сюрпризы, жертвуя ради удовольствия другого... Моя мать обнимает тебя.
Столь головокружительное падение — пусть даже я его и предвидел — окончательно выбило меня из колеи. Это было не прощальное письмо? И не любовное. И не извинение. Просто — никакое письмо. Перечитав его, я усомнился в собственной правоте. Я повторял себе: права она. Мой единственный ответ — бегство. Отступление, если выразиться более мягко. Я сижу в машине. Рядом на пассажирском сиденье включенный мобильник.
Я выхожу из прострации, хватаю жужжащий телефон:
— Это ты?
Сквозь треск и грохот Рауль спрашивает, можно ли ему остаться ночевать у Людовика Сарра.
— Как хочешь. Скажи, эти бумаги, которые ты мне дал...
— У меня нет времени, мы играем. Ты уехал?
— Я в машине...
— Пока, Нико.
Я вновь вернулся к реальности. Тщетно убеждаю себя в том, что сегодня — нечетное число, а Рауль говорит таким голосом потому, что, принеся мне документы об усыновлении, он что-то для себя хотел проверить, а вовсе не звал на помощь. Я принял за душевный порыв обыкновенное испытание моих чувств. Но я отреагировал вполне достойно и Рауль успокоился, переключился на другое. По сути, ничто не доказывает, что его мать, удаляясь, приблизит его ко мне. Конечно же, он любит нас вместе, гордится нами. Он ведь часто хвалился в нашем присутствии, что мы — единственная неразведенная пара в округе — разумеется, кроме родителей Людовика Сарра, но родители Людовика Сарра не любят друг друга. Если кто-то из нас — Ингрид или я — уйдет, мальчик утратит превосходство над лучшим другом, которого он выбрал так же, как выбирают для ношения власяницу.
Почему я вижу лицо Сезар среди капель дождя, во взмахах дворников? Как это связано с теми чувствами, что я сейчас испытываю? Трудно сказать, отказался я от желания сохранить Ингрид или принял тон ее письма, его беззаботность, раскрепощенность — чтобы вновь поверить, что еще не потерял ее насовсем.
14
Единственное утешение, что врач запретил мне смеяться. Я в полном сознании. У меня треснули три ребра, доктор говорит, что они срастутся сами, если я не буду смеяться, чихать, бегать, поднимать тяжести. Он спрашивает, кем я работаю. Я отвечаю — кассиром. Он облегченно улыбается: для такой работы требуются только пальцы. Я вспоминаю упаковки минеральной воды, которые перемещаю над декодером каждые две минуты. Он хмурится, выписывает на три дня больничный, предлагает лично отправить его в гипермаркет по факсу, чтобы мне не выходить из дома, ведь у меня здесь факса нет. Я благодарю его. Он интересуется, почему я не позвонила вчера вечером. Я с трудом пожимаю плечами: думала, что утром станет полегче.
Закрывая свой саквояж, он спрашивает, одна ли я живу. Довольно странный вопрос, если учесть, что он находится в студии, обклеенной постерами с боксерами и обнаженными девушками, которые я, как могла, задвинула растениями. Я отвечаю, что мой приятель в отъезде. Он кивает. Он бы задержался еще чуть-чуть, но опасается за свои шины. Даже с эмблемой «скорой помощи», его машина — как он сказал — не защищена в таком квартале, как этот. У него уже воровали покрышки. С тех пор, как он поставил специальные болты, шины просто прокалывают.
— Приходится выбирать, — вздыхает он, прижавшись носом к стеклу и глядя на аварийные огни, которые включил, чтобы дать понять: он здесь ненадолго.
Он оборачивается и снова спрашивает, что же со мной приключилось. Я повторяю, что упала с лестницы. Он советует подать заявление.
— На перила?
Он не настаивает, проверяет пальцем, достаточно ли туго стянут корсет. Причин для беспокойства никаких: я вся — Эрих фон Строхейм в «Великой Иллюзии». Я даю ему координаты гипермаркета, уточняя, что больничный надо отправить с пометкой «заместителю начальника по логистике мсье Мертею». Он оставляет мне визитку на случай, если будет хуже. Я плачу за визит, и он уходит.
Он высокий, рыжеволосый, робкий, чуть-чуть сутулый. Он расстроился, когда увидел загорелого мускулистого Фабьена: фото на прикроватной тумбочке. Я чуть было не сказала, что мой приятель уже три месяца сидит в камере предварительного заключения, а это фото сделали еще прошлым летом, у Элизабет, до того, как мы с ним познакомились. Элизабет — единственная девушка, которую он действительно любит. Он клялся, что больше не встречается с ней, но я видела его в Буа-д'Арси, на той неделе, когда у меня был выходной вторник, а не среда, и он клялся ей в том же самом.
Ничего не имею против Элизабет. Разве можно не любить Фабьена? Когда я впервые услышала, как он поет, на террасе кафе в Латинском квартале, я только что открыла для себя университет Парижа IV, эту вожделенную Сорбонну, которая, возможно, распахнет мне двери, — он стал чудом, как удар грома: его пряди, похожие на запятые, его бицепсы, вибрирующие в такт гитарным аккордам, его хриплый голос. Он сел за мой столик. Он объединял музыку и слова. Он собирал средства, чтобы записать демо в студии, а потом разослать компаниям звукозаписи. Ему было девятнадцать лет и шесть дней, он не сомневался ни в чем: ни в своем таланте, ни в своем будущем, ни в своем обаянии. Я сказала ему, что он похож на Фабрицио дель Донго. Он ответил, что теннис не для него. А потом мы впервые вместе молчали. И все исцелила музыка.
У родителей Элизабет водятся деньги; она поможет ему записать диск, когда он выйдет из тюрьмы, где оставил свою гордость. Пятьсот граммов травки, проданной, чтобы помочь приятелям, не потянут больше, чем на шесть месяцев. А я это время буду поливать его цветы и кормить его кота. Когда его выпустят, я уйду.
На стоянке врач «скорой помощи» заводит свою маленькую белую машину. Мусс и Рашид подходят к нему, открывают дверцу. Я высовываюсь в окно, чтобы закричать, переполошить квартал, вынудить кого-то из бритоголовых молодцов, живущих в блоке Мимоза, выпалить из ружья, однако вовремя останавливаюсь. Мусс и Рашид что-то говорят, не глядя на него, заложив руки за спину и потупившись. Спрашивают, как я. Или проверяют, что я их не выдала.
Уехать. Забыть Фабьена, его Элизабет и его дружков. Кот мурлычет, трется о мои ноги. Это не нежность: просто он голоден.
Я открываю консервы и беру блокнот, исписанный в библиотеке: он лежал между «Джаз-Хот», номерами «Плейбоя», биографиями Рэя Шугара Робинсона, Кассиуса Клея, Марселя Сердана... Полка страстей, как говорил Фабьен, приводя себя в порядок после прочтения четырех страниц, гордясь мною. «Долг радости в творчестве Андре Жида», работа Сезар Кассем, Багдадский университет — положительная оценка. Я с тяжелым сердцем смотрю на эпиграф на двух языках, взятый из «Яств земных»: «Радость — реже, труднее и прекраснее печали... Она — больше, чем естественная потребность, для меня она стала нравственным долгом».
Сейчас я запихну диссертацию в чемодан в глубине шкафа, за гитарой — чтобы день вынужденного покоя не пробудил во мне два искушения, все более и более явных, возникающих одновременно: еще раз написать предисловие, поскольку французский язык, которым оно было написано в первый раз, никогда не удовлетворял меня, или же сжечь все в ванной.
15
Этому человеку я обязан всем. Он первый принял меня, когда в двадцать лет я рассылал свои проекты производителям. Он усадил меня в большом кабинете с огромными окнами на последнем этаже своего завода и спросил напрямую, почему я придумываю игрушки. Я ответил, что меня лишили детства. Он улыбнулся моему лирическому тону: моя решительность никак не сочеталась с потрепанной курткой и дедушкиным галстуком. Он сказал, что мои идеи неоригинальны, что мне многому еще надо учиться. Я встал, чтобы попрощаться. Он поинтересовался моим семейным положением, спросил, где я учусь, на что живу, как у меня с деньгами. Я жил один, был беден, свободен, единственными моими документами были диплом бакалавра по французскому и водительские права. Он сказал, что с завтрашнего дня я могу приступить к работе.
Много позже я узнал, что он тоже занялся своим ремеслом в двадцать лет благодаря начальнику, предоставившему ему такой шанс. Собственные дети разочаровали его, и он решил вылепить по своему подобию чужого ребенка. За три года я изъездил всю Францию в качестве полномочного представителя, пристраивая в крупные магазины игрушки, созданные другими, набрался житейского опыта, научился задавать вопросы и сносить оскорбления. Проекты, которые я предлагал мсье Местроваку, становились все лучше и лучше, я это чувствовал, но по-прежнему лежали под сукном до тех пор, пока в один прекрасный день после собрания новичков он сказал мне:
— Вы слишком скромны в правилах игры, Николя. Возомните себя Богом.
И меня озарило. За три дня и две ночи я разработал игру «Я создаю мир». Он финансировал мой проект, и успех превзошел все ожидания. Роялти надолго позволили мне забыть о нужде, однако я знал, что в этом ремесле редко удается дважды сорвать банк. Местровак был уверен, что я по-прежнему буду разъезжать по стране в качестве полномочного представителя. Он считал это проявлением осторожности, способом удержаться на земле, но я делал это ради чистого кайфа. Отважно сражаться с самонадеянностью и презрением менеджеров в «Монопри»,[7] «Ашанах» и «Перекрестках», которые слушали меня, не прерывая телефонных разговоров, а потом в пух и прах разносили дизайн, идею, мои прогнозы продаж только для того, чтобы я сбавил цену; они, как и прежде, пытались унизить меня, говоря об очевидных минусах и не зная, что я только что припарковал на стоянке «Феррари дайтону» стоимостью в их трехлетний заработок — и это был самый изысканный реванш, самая сладкая месть. Как-то раз мою «феррари» угнали прямо с парковки у супермаркета в Клермон-Ферране, и я вновь вернулся за руль старенького «Триумфа», отказался от мысли пристроить свои изобретения на полки и встретил в автобусе авиакомпании «Эр Франс» женщину и ребенка моей мечты. Поль Местровак к тому времени уже состарился, иссох, утратил былую решительность, его предал собственный административный совет; по требованию наследников он при жизни оставил любимое дело. Команда молодых технократов, у которых от детского возраста остался только уровень IQ, довела «Игрушки Местро» почти до полного банкротства, и японец, купивший убыточное предприятие, ликвидировал каталог, оставив в нем лишь «Я создаю мир» в CD-версии. И если мсье Местровак захотел поговорить со мной этим летом — при том, что уже три года он ни с кем не встречается, — то разве что из желания предупредить меня о готовящемся мошеничестве или попрощаться.
Каждое утро он садится на поезд Париж-Руан, чтобы пообедать в Отель-де-Дьепп, прямо напротив вокзала. Там он в течение пятнадцати лет переживал великую страсть своей жизни, дважды в неделю встречаясь с продавщицей книг из Руана, позже уехавшей к семье на Баскское побережье. Сегодня, как он говорит, ему больше не нужно скрываться.
Я вхожу в ресторан. На традиционно накрытом столе возле бара, где возвышается статуя Джонни Уокера с тростью и в пенсне, стоят три прибора. Интерьер — зеленый цвет и дерево, лампы-грибы и красочные витражи — создает ощущение аквариума; бесшумно снующие официанты, и шумопоглощающий ковер — все это настраивает на философский лад. Я пожимаю ему руку, не очень сильно. На нем все тот же клетчатый костюм. В свои девяносто два он, должно быть, весит килограммов пятьдесят.
— Нет, не садитесь сюда, Николя. Это — стул Сюзанны. Возьмите другой стул, вот так. Здравствуйте. Обслужите господина, мадемуазель. То же, что и мне. Знаете, Николя, что изменилось за этим столом? Все на своем месте: скатерть, посуда, искусственные цветы, набор блюд... Я всегда заказываю наше излюбленное меню, и оно по-прежнему замечательно. Нет, единственная разница — в полбутылке. Целая, выпитая наполовину, — пустые страдания от одиночества. А одиночество теперь — мой союзник; не стоит превращать его в степень несвободы. И, кроме того, дата выпуска «мерсо» меняется из года в год; я опустошил весь их погреб... Мы занимались любовью после профитролей прямо наверху, в девятом номере, а потом я возвращался на поезде в 18.11, теперь его уже нет. Да и вообще, не может же не быть каких-то отличий... но в целом все неизменно. И это довольно приятно — когда-нибудь вы поймете, как приятно быть собственной тенью. Говорить о себе то, что другие сказать не решаются, видя, как вы изменились.
Я принимаюсь за маринованную рыбу, которую мне только что принесли. Его тарелка пуста. Мне больно смотреть на него, нарушать очарование утраты, ощущение вечности, которым веет от его слов.
— Однако, — продолжает он, — у меня было два или три инфаркта, а теперь вот мучает эмфизема. Каждый шаг требует невероятных усилий, пройду два десятка метров — и стою, пытаюсь отдышаться. Но не смотрите на меня с таким сочувствием: в этом есть свои преимущества. Я постоянно проделываю один и тот же путь, просто с каждым разом он делается все длиннее. Но перемены идут мне на пользу: когда так медленно передвигаешься, дни проходят быстро, и мне уже некогда скучать. Мне требуется час, чтобы дойти от дома до вокзала Сен-Лазар, десять минут — чтобы дойти от перрона до столика, и вдвое больше на обратную дорогу — из-за усталости: вы даже представить себе не можете, как я смакую эти два часа сидения здесь... Это — моя ежедневная награда, моя цель и моя победа.
Он дрожащей рукой переливает в мой стакан то, что осталось в полбутылке и заказывает еще одну. Молоденькая официантка, которая здесь недавно, советует сразу взять 0,75 литра. Он молча улыбается ей.
— А вы, Николя, как ваша жизнь?
Я представляю себя на его месте, перед двумя пустыми тарелками.
— Все прекрасно.
— Тем лучше. Потому что у меня для вас дурные новости. Держатели моих прав — уж не знаю как — нашли свидетелей, готовых подтвердить под присягой, что идея «Я создаю мир» принадлежит мне. Как только я умру, они нападут на вас, будут оспаривать ваш патент. Ставки слишком высоки, они наймут лучших адвокатов. Вот так вот, Николя. Приготовьтесь защищаться: думаю, мое сердце остановится до конца лета. Должен сказать — пусть это выглядит эгоистично, — что для меня так даже лучше: дети в отпусках. Не хочу видеть их лица перед смертью. Они отравили мне жизнь; я не позволю им испортить мне смерть. У вас есть фото вашей жены?
Стиснув зубы, не в силах сказать ни слова, я вытаскиваю из кошелька две любимые фотографии. Он откладывает ту, на которой Ингрид и Рауль возятся в море на Корсике, пристально всматривается в инкубатор, перед которым птенец разбивает скорлупу своего яйца, а Ингрид в панике делает мне знак выключить вспышку.
— Птица выжила? — спрашивает мой бывший шеф после долгого разглядывания снимка.
— Да. Это — галка, разновидность вороны, ее зовут Простофилей, и ее IQ составляет 165 — если измерять его по шкале, применяемой к IQ человека.
— Это много?
— Невероятно. Ингрид оставляет ее перед тарелкой с устрицами: птица берет какую-нибудь одну и орудует, как молотком, вскрывая остальные.
Мой голос дрожит от слез.
Он удивляется:
— Жестоко, конечно, но в конце концов это всего лишь устрицы. Я хочу сказать: не более жестоко, чем вскрывать их ножом.
Я фыркаю, улыбаюсь и киваю, подставляя стакан под горлышко бутылки.
— Вы ее любите? Она делает вас счастливым, заставляет смеяться, вы доставляете ей наслаждение, она — ваша лучшая подруга, вы созданы друг для друга, и с каждым днем дела идут все лучше и лучше? Мы с вами похожи. Я продолжаю влачить свое прошлое, вы проживаете свое настоящее, и я рад за вас, если только кто-нибудь не мешает вам быть вместе — впрочем, я даже вам этого немного желаю. Минуты счастья, в жизни они бывают, но потерянного не вернуть. Не позволяйте ничего у себя украсть, Николя. Накажите моих детей, откажите им в удовлетворении их требований, уничтожьте их ради меня, заставьте возместить моральный ущерб, подайте на них в суд за клевету... Отомстите за меня! Согласны? Вот письменное подтверждение моих слов, оригинал у моего нотариуса. Мы их уничтожим!
Он возбужден, как торжествующий болельщик, постукивает кулаками по конверту, глаза блестят. Я соглашаюсь из уважения к его энтузиазму, но не стану ничего делать. Вместе с ним уйдет огромная часть моей жизни. Я не буду сражаться с его наследниками, не стану оспаривать авторские права на игру, не буду касаться всего этого в память о нем. Я приду на его похороны с воинственным видом, договорюсь с его нотариусом, буду выглядеть решительным и убежденным в своей правоте, я прочту беспокойство в глазах наследников, и этого будет достаточно. Долгие годы они будут жить в страхе, что я предприму контратаку, и мысли о Дамокловом мече испортят им радость: Местровак будет отмщен.
После профитролей я провожаю его на вокзал. Он отказался от помощи и ступает маленькими, размеренными шагами, опираясь на зонт, интересуясь всем, что происходит на улице, оправдывая этим свою медлительность. Усевшись в вагон, он что-то говорит мне через стекло. Я делаю вид, что понимаю, киваю. Когда поезд отъезжает, я возвращаюсь в Отель-де-Дьепп и спрашиваю девятый номер.
Там теперь все по-другому, новые обои, другая люстра, да и кровать скорее всего уже не та. Но я ощущаю себя в шкуре этого столь любимого мной старика и говорю себе: все хорошо. По сути, это мой шанс, попытка обновления: возможность рывка, необходимость нового взлета. Роялти, которые с каждым годом становятся все меньше, превратили меня в наследника собственного прошлого, правообладателя себя самого. Теперь впереди новая жизнь: я сменю профессию, дом, создам для Рауля новый мир. Я обретаю откровение и засыпаю, одетый, в комнате чужой любви. Еще утром я не смог бы этого вынести, но теперь это умиляет меня, умиротворяет, вызывает улыбку. Ингрид меня бросила, но оставила мне Рауля. Она свой выбор сделала — я не мужчина ее мечты, но идеальный отец для ее сына. И даже если эти четыре с половиной года, будучи в вакууме настоящего счастья, я шел неверным курсом, я все равно достиг порта, коснулся цели.
Я просыпаюсь на заре. Я забыл зарядить мобильник, и аккумулятор сел, но в любом случае еще слишком рано звонить Саррам. Я заберу Рауля по пути и повезу его в кино, в бассейн, в цирк... А потом мы поедем в Пуатье в «Футуроскоп», о котором Людовик прожужжал мальчику все уши; он научит меня пользоваться компьютером, «Нинтендо», Интернетом и всем остальным, что соответствует его возрасту; самое время мне стать его учеником — мы будем жить среди людей, и, быть может, я в конце концов поблагодарю Ингрид за то, что она нас оставила.
Я чувствую себя невероятно радостным, свободным, кажусь себе в зеркале ванной настолько уверенным, что решаю еще раз заехать в гипермаркет на обратном пути. И клянусь своему обросшему щетиной, проигравшемуся, помятому из-за складок на подушке отражению, что если вдруг Сезар каким-то чудом вернулась за кассу, я спрошу у нее номер телефона и приглашу вместе поужинать. Мне просто необходимо начать новую жизнь с помощью тележки: наконец-то я начну управлять ею.
16
Я уволена. Двадцать четыре часа без движения, за чтением жутко тоскливых книг, что бы не смеяться, грудь перевязана бинтами настолько туго, что я едва могу вздохнуть; я выхожу на два дня раньше, и тут Мертей объявляет, что я уволена за прогул. Я напоминаю о сломанных ребрах, о больничном, который отправил по факсу врач «скорой помощи». Он отвечает, что никакого факса не получал и что я никого не предупредила.
— Но вы же знали!
— Знал
Он смотрит на меня, выпучив глаза, нахмурив брови, морща лоб, — весь олицетворение незапятнанной совести и уважения к закону. Вокруг нас свидетели: пятнадцать девушек, застывшие в ожидании развязки. Настаивать бесполезно. Я ничего не говорю, только молча смотрю прямо в глаза. Может быть, что-то осталось у него внутри, если, конечно, он вообще чего-то хочет. Пустые надежды; он добивает меня последним аргументом: сломанные ребра, согласно правилам, не являются оправданием отсутствия на рабочем месте.
— Вы предупреждены за неделю, — заключает он, — и считайте, что это еще по-божески.
И то правда. Он мог заставить меня возместить ущерб, причиненный его автомобилю. Оплатить разбитое ветровое стекло. Высоко подняв голову, я пытаюсь сдержать слезы; я не доставлю ему удовольствия увидеть, как я плачу. В глазах все плывет, я на ощупь пробираюсь к своему рабочему месту.
— Нет, не туда. Сядьте за четвертую.
Я забираю свою бутылку с водой и «Яства земные». Касса номер четыре — самая худшая: касса для флэш-продаж,[8] не более десяти наименований. Постоянная очередь, люди, возмущающиеся, когда оказывается, что их покупки не укладываются в десять наименований; они доказывают, что два пакета одного и того же продукта должны считаться за один; остальные начинают шуметь, встают на их сторону: постоянные стычки, заторы, вызовы ответственного за продажи и код 09 на листке продаж — отсутствие организованного контроля очереди.
— Сломанное ребро, — осуждающе шепчет мне на ухо Жозиана, — действительно не повод для больничного. Могла бы придумать что-нибудь получше.
— Попытку изнасилования?
Она смотрит на меня, открыв рот, а потом отворачивается, чтобы вернуться на свой трон старшей по штату и зажигает цифру «один» на шаре над головой. Теперь я готова ко всему; что бы мне ни сказали, мне не будет стыдно, в отсутствии чувства юмора меня тоже никто не упрекнет. Я знаю: даже среди трупов беженцев я не чувствовала себя более сильной, чем сейчас.
Девять часов. Поднимаются жалюзи. Я раздумываю, что лучше: вскрыть себе вены прямо на глазах у первого клиента или теперь же вернуться домой. Но не делаю ни того, ни другого. Я всматриваюсь в толпу, ищу единственное открытое лицо, добрые глаза, которые смотрят на меня без всяких задних мыслей. У меня есть неделя, чтобы тосковать в ожидании мсье Николя Рокеля. Но для чего? Зачем? Терпеть все это во имя призрачной надежды — самый обыкновенный эскапизм. Лучше уж попытаться защитить тех, кто придет сюда вместо меня.
Я жду, пока магазин наполнится, прошу мою клиентку «соблаговолить минуточку подождать», останавливаю ленту, беру микрофон, нажимаю красную кнопку. И слышу собственный голос, спокойно потрескивающий во всех громкоговорителях:
— Я обвиняю заместителя управляющего по логистике, мсье Лорана Мертея, которого вы можете видеть в остекленном кабинете над прилавком с овощами, в попытке изнасилования, в том, что он бросил беспомощного человека в ситуации угрозы жизни, в бегстве с места преступления. Если в зале есть полицейский, я готова подать заявление. Благодарю за внимание.
Я выключаю микрофон. Время остановилось, все смотрят на меня, гипермаркет замер: слышен только шум вентиляторов. По крайней мере, когда я вернусь в Ирак и встречу разочарованные взгляды тех, кто попал в тюрьму ради осуществления моей мечты, я смогу сказать себе, что все-таки не зря съездила во Францию.