Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Монокль — это очень хорошо!» Печать на сохранившемся , рецепте монокля, выписанном 8 сентября 1926 года поликлиникой ЦЕКУБУ в Гагаринском переулке, свидетельствует, что монокль был куплен 13 сентября — то есть перед премьерой «Дней Турбиных». Этот запомнившийся всем (и запечатленный на одной из фотографий) монокль, поразительный в 20-е годы, монокль, на котором Булгаков настаивает (как и на «брюках на шелковой подкладке»), довершает, на наш взгляд, представление об отношении Булгакова к одежде. Костюм в те годы был для него прежде всего напоминанием об утраченной социальной принадлежности (ср. в рассказе «Четыре портрета» — «Я, бывший... впрочем, это не имеет значения... ныне человек без определенных занятий»); он был исполненным смысла, рассчитанным на прочтение — и в трудных обстоятельствах Булгаков собирал его по частям, оповещая друзей о деталях: отсюда эти запомнившиеся Слезкину брюки на подкладке. Возможно, речь шла о первом в московские годы костюме — Татьяна Николаевна вспоминает, как этот костюм — темно-коричневый — шили, возможно, в ту же осень у портного.

Это само по себе было событием. «Мы были провинциалы, — рассказывал В. Катаев. — Мы явились в Москву из Киева, из Одессы, где только что кончилась гражданская война, где в городах все время менялась власть. А здесь революция продолжалась несколько дней, здесь давным-давно шла мирная жизнь! Помню, я в первую ночь после приезда ночевал на десятом этаже дома Нирензее. Потом меня повели к Андрею Глобе... И вдруг он, поговорив с нами, сказал:

— Вы извините, я должен идти к портному.

К портному! Мы представить себе этого не могли!» (22 июля 1976 г.)

Этого визита к портному Булгаков, несомненно, ожидал с момента приезда в Москву — как знака «восстановления нормы».

Приведем для сравнения еще один фрагмент из тех же записанных нами воспоминаний В. Катаева: «Однажды я выиграл 6 золотых десяток... Две я проел, а на 4 купил в ГУМе прекрасный английский костюм. Ну, прекрасный... Цвета маренго... Но не было ни рубашки, ни галстука, ни ботинок. (Смеется). Ну ничего, я носил свитер! Мы мало придавали этому значения... А ему все это было важно. Разное отношение наше к этому — это была разная возрастная психология...» (22 июля 1976 г.); «Он старше всех нас тогда был, в том возрасте это значительно — что в начале войны он был студентом четвертого курса, а я был там вольноопределяющийся еле со средним образованием, так что он принимался как старший...» (30 ноября 1977 г., Переделкино).

В эту осень изменились и его служебные обязанности в «Гудке» — из обработчика он стал фельетонистом. Один из первых его фельетонов был напечатан 17 октября 1923 года — «Беспокойная поездка. Монолог начальства (не сказка, а быль)» и подписан так: «Монолог записал Герасим Петрович Ухов». Следующий появился через две недели, 1 ноября («Тайны Мадридского двора») и заключался так: «Разговор подслушал Г. П. Ухов», а затем еще один, 22 ноября («Как разбился Бузыгин»), и подпись была такая: «Документы собрал Г. П. Ухов».

Тогда, наконец, подпись нового фельетониста кто-то прочитал внимательно. «Немало шумели в редакции, — вспоминал в своих еще в 60-е годы написанных мемуарах о Булгакове заведующий четвертой полосой «Гудка» (Булгаков оставался сотрудником профсоюзного отдела) И. С. Овчинников, — когда в отпечатанном в разосланном номере вдруг был обнаружен свеженький псевдоним Булгакова — Гепеухов».

В эту осень Булгаков второй раз встречал в Москве очередную годовщину Октября. 9 ноября в «Гудке» появился очерк «Ноября 7-го дня (Как Москва праздновала)», подписанный инициалами «М. Б.»: «За день, за два до праздника окна во многих магазинах уже стали наливаться красным светом. Там развесили ряды лампочек и гирлянды, протянули ленты, выставили портреты вождей революции.

К вечеру, когда рабочие и служебная Москва разбегались по домам, среди бледных огней магазинов уже светились эти красные теплые ниши, напоминавшие о том, что приближается годовщина.

А на площади, перед зданием Московского Совета, целый день до позднего вечера суетились рабочие и горели жаровни.

Рабочие отстраивали портал, новые белые стены, разбивали клумбы и цветники. <...>

Мать несла своего двухлетнего ребенка на руках в толпе, и он смотрел по сторонам и что-то лопотал и взмахивал руками. А когда вдруг заиграли оркестры и началось пение, он не выдержал и стал прыгать у нее на руках и что-то кричать.

В эту годовщину на улицы вышли не только спаянные и стройные колонны рабочих со своими плакатами, но мимо них беспрерывно шли толпами, кучками, отдельно обыватели — мужчины и женщины, которые вели своих ребят и говорили:

Вырастешь, и ты пойдешь».

Если б инициалы «М. Б.» не повторялись дальше в «Гудке» под публикациями бесспорно булгаковскими, предположить его авторство очерка по стилевым признакам было бы трудно: писательская индивидуальность в нем почти не отпечатлелась. Нет, впрочем, и ничего, ему противопоказанного; повествование бесстрастно, подчеркнуто протокольно, но даже эта протокольность явно дается автору с немалым трудом. Через несколько лет, быть может, вспоминая историю появления именно этого очерка, Булгаков комически воспроизводит диалоги с редактором и свое душевное состояние в таких ситуациях:

«Когда наступал какой-нибудь революционный праздник, Навзикат говорил:

— Надеюсь, что к послезавтрашнему празднику Вы разразитесь хорошим героическим рассказом.

Я бледнел, и краснел, и мялся.

— Я не умею писать героические революционные рассказы, — говорил я Навзикату.

Навзикат этого не понимал. У него, как я уже давно понял, был странный взгляд на журналистов и писателей. Он полагал, что журналист может написать все что угодно и что ему безразлично, что ни написать. А, меж тем, по некоторым соображениям, мне нельзя было объяснить Навзикату кой-что: например, что для того, чтобы разразиться хорошим революционным рассказом, нужно прежде всего самому быть революционером и радоваться наступлению революционного праздника. В противном же случае рассказ у того, кто им разразится по денежным или иным каким побуждениям, получится плохой...»

Это непосредственное ощущение, сохранявшееся Булгаковым, в последующие годы становилось все более и более уникальным.

Пока же он в достаточной степени растворен в московской литературной среде. Среда эта продолжала пополняться.

7 ноября 1923 года в Москву вернулся Г. Алексеев, незадолго перед тем, летом, удостоившийся рецензии официозного публициста, одного из руководителей государственного издательского дела Н. Мещерякова. Рецензент с одобрением цитировал его книгу «Мертвый бег. Повесть зарубежных лет», только что вышедшую в Книгоиздательстве писателей в Берлине и описывающую жизнь бывших офицеров-белогвардейцев в лагерях близ Берлина: «Так шла жизнь, без начала и конца, увязшая в чужую, разбухшую в мокропогодь колею, ненужная и нелепая, но сил выбиться из колеи не было, и все глубже загрязали в ней люди и отдавались ей <...> Сечет в лицо дождь, голод и болезни сторожат лагерь кругом, и каждый шаг в нем мертв, и каждая мысль бесплодна — неподвижен и каменен ее лик». Удовлетворенно приводя эти описания (выполненные, заметим, в той расхожей, «под Горького» беллетристической манере 1910-х годов, которую преодолевал своей прозой Булгаков), рецензент заключал свой отзыв следующим образом: «Картина нарисована талантливо и человеком, знающим дело. Автор любит изображенных им лиц; он старательно отыскивает в них человеческие черты. Но от этого картина становится еще более убийственной». Такая оценка давала, несомненно, право на обратный въезд.

Имя Г. Алексеева не было новым для Булгакова — в Киеве он был помощником редактора «Новостей Дня» и редактором литературной газеты «Наш Понедельник», затем — редактором, «Свободной речи» в Ростове-на-Дону, газете, конечно, читавшейся Булгаковым в конце 1919 — начале 1920 года.

22 декабря 1923 года в третий раз за год (считая с 30 декабря 1922 г.) Булгаков приходит на Никитинские субботники, — по-видимому, чтобы послушать Овадия Савича, читавшего в этот день свою повесть «Пансион фон Оффенберг». В тот же день усердный посетитель субботников художник Александр Аввакумович Куренной (1865—1944) рисует его портрет, и он ставит на нем свою роспись и дату. На рисунке Булгаков на удивление молодой — очень коротко, почти по-военному постриженный юноша-студент со спокойным, слегка насмешливым взглядом.

На заседании присутствуют вместе с ним А. Неверов, Вера Инбер, И. Н. Розанов, Ада Владимирова, А. Антоновская. Неверов и Розанов, выступая, отмечают достоинства языка повести. Булгаков не выступает.

В дневнике И. Н. Розанова в краткой записи о заседании и о выступлениях Булгакова нет; в листе росписей участников заседания его роспись — справа, на отшибе. Он не стал своим в этой московской литературной среде. «В перерыве, — описывает И. Розанов, — Вадя (О. Савич. — М. Ч.) отвел в другую комнату. Там вшестером (я, Вадя, Зархи, Неверов, Кириллов, Соболь) распили две бутылки порт<вейна>» (автор дневника помечает — «Принес Неве< ров» — сухой закон еще действует, повышая значимость каждого «приноса»). После перерыва читает свои стихи Н. Берендгоф. Через 3 дня Розанов запишет, что в праздник Рождества по литературной Москве разносится известие о внезапной смерти А. Неверова; 29 декабря — похороны.

В новом положении штатного фельетониста «Гудка» Булгаков предложил газете большой рассказ «Налет (В волшебном фонаре)», повествующий об эпизоде времен гражданской войны, — о том, что более всего занимает писателя в течение всего этого года. Рассказ был напечатан 25 декабря 1923 года. С этого месяца фельетоны Булгакова печатаются регулярно, но особенно часто — по 4—5 в месяц — с лета 1924 года.

Весь минувший год он писал о недавнем прошлом, а собственное прошлое неотступно стояло за его спиной.

Существует устное свидетельство Е. Ф. Никитиной о следующем эпизоде. На одном из Никитинских субботников[82] Булгаков, увидев среди присутствующих некоего человека, на глазах у всех бросился обнимать его. Обнявшись, они долго стояли молча. Никто не знал, в чем дело. Позднее Никитина узнала от Б. Е. Этингофа о том, что именно связывало его с Булгаковым. Будто бы в момент прорыва Южного фронта красными войсками была взята в плен большая группа офицеров; среди них были и врачи. Этингоф был комиссаром в этих частях. Он обратился к врачам: — Господа офицеры, мы несем потери от тифа. Вы будете нас лечить?

Предложение это было высказано в такой ситуации, когда всех пленных ожидал расстрел. И будто бы Булгаков ответил, что он находится в безвыходном положении и он в первую очередь — врач, во вторую — офицер...

Он остался жив, другие были расстреляны. Это воспоминание и заставило их, встретившись через несколько лет в Москве, в молчании обнять друг друга; молчание это представляется психологически достоверным. Обо всем этом рассказывала Е. Ф.Никитина журналисту В. М. Захарову в начале 1960-х годов, а он пересказал нам 25 октября 1987 г.

Что же стояло за этой встречей на Никитинских субботниках, если она действительно имела место, а не была плодом мемуарной фантазии? Возможность какой-то реальной основы рассказа Никитиной подтверждает свидетельство о Б. Е. Этингофе, «старом знакомце еще по Владикавказу», в дневнике Ю. Л. Слезкина от 29 декабря 1932 г.: «Он коммунист, немножко поэт, чуть-чуть музыкант, умен, культурен, эстетичен... с хитрецой. Женат теперь на Евдокии Федоровне Никитиной <...> Борис Евгеньевич — мой бывший патрон (тогда зав. народным образованием Владикавказского округа, когда я подвизался там в качестве зав. подотделом искусств»).

Татьяна Николаевна никогда не упоминала о том, что Булгаков был в плену у красных; трудно вычленить момент, в который это могло бы произойти — осенью 1919 года Булгаков, казалось бы, должен был благополучно добраться до места назначения, поскольку весь юг России был в руках Добровольческой армии, а в момент развернувшегося наступления красных он был в основном во Владикавказе. Однако он выезжал, по-видимому, в феврале 1920 года — прежде чем его свалил тиф, и мог попасть в какие-то переделки. За взволнованной московской встречей могла стоять — и это более правдоподобно — какая-то критическая ситуация первых месяцев после прихода во Владикавказ красных, когда Этингоф мог проявить к Булгакову столь дорогое в те годы великодушие. Напомним, однако, еще раз: конец 1919 — начало 1920 года в биографии Булгакова (как и осень 1918, и некоторые другие периоды) известен очень приблизительно, и здесь возможны неожиданности.[83]

Упомянем еще об одном знакомстве этого года — с журналистом Леонидом Саянским (Леонидом Викторовичем Поповым). Он был всего на два года старше Булгакова, но печатался уже в 10-е годы — в «Солнце России», «Новом журнале для всех» и т. п., в 1915 году выпустил книжку «Записки казачьего офицера», — а в середине 20-х годов стал средним юмористом, автором маленьких книжек, выходивших в разных издательствах, в том числе и в «Гудке». (15 февраля 1926 года он выступил на диспуте о советской сатире в Доме печати: «Читаю редактору рукопись. Смеется. А потом говорит: Не пойдет! — Как же, ведь вы смеялись?! — Поэтому и не пойдет: я смеялся животным смехом!») «...Сначала Булгаков познакомился с ним — кажется, в «Гудке». Потом откуда-то приехала его жена Юля. Они зачастили к нам — и всегда с бутылкой шампанского. Мы тогда редко куда ходили — они почти каждый вечер приходили к нам. Они жили где-то на Никитской, за загородочкой у родителей...

Эта Юля была актриса, но нигде не служила; она потом сбежала от Саянского. Она с Булгаковым флиртовала вовсю. А он всегда мне говорил: «Тебе не о чем беспокоиться — я никогда от тебя не уйду».

Один раз Саянский пришел к нам, а мы собирались как раз к Коморским. Он с ними знаком не был. Михаил говорит: «Пойдем с нами — я тебя буду выдавать за англичанина!» А у Саянского был изумительный пробор. Это потом я прочитала «Театральный роман», там редактор спрашивает: «А как вы делаете, что у вас такой пробор?» — это, конечно, Саянского пробор! У Михаила такого пробора никогда не было». Этот «изумительный пробор» можно увидеть, взяв в руки «Записки казачьего офицера» 1915 года издания — прямо с обложки, из медальона в верхней части переплета смотрит длинное (действительно «английское!») породистое лицо молодого офицера с идеальным пробором... В тот вечер они и правда отправились втроем к Коморским, и Саянский по уговору весь вечер молчал, боясь только, что с ним кто-нибудь заговорит по-английски. В доме же, кроме хозяев, была племянница Коморского Надя, изучавшая английский, и она еще пуще, чем Саянский, боялась, что англичанин обратится к ней с какой-нибудь длинной речью... Это была одна из обычных для Булгакова мистификаций.

«На Новый год Коморские были куда-то приглашены, и мы отправились к Саянским. Встречали 1924-й год с ними и с его родителями. Отец Саянского был отставник, кажется, бывший военный... была за столом жена его, старушка... Других писателей, кроме Саянского и Булгакова, никого не было...» — так вспоминает Татьяна Николаевна этот последний Новый год в их жизни, проведенный вместе. «В Татьянин день, 25 января, Булгаков хотел отметить мои именины, позвать Коморских, но были траурные дни, вина нигде не продавали, и мы их не позвали. Тогда он пошел и купил мне вот этот резной деревянный ларец. И я с тех пор везде возила его с собой.

Перед этим 24 января всю ночь простояли в Дом Союзов, но так и не попали, вернулись закоченевшие домой. Булгаков потом пошел один и попал».

И 27 января в «Гудке» был напечатан репортаж Булгакова (с подписью «М. Б.») «Часы жизни и смерти (С натуры)». В нем — записи живых диалогов людей, стремившихся проститься с В. И. Лениным:

« — Голубчики, никого не пущайте без очереди!

— Порядочек, граждане.

— Все помрем...

— Думай мозгом, что говоришь. Ты помер, скажем, к примеру, какая разница? Какая разница, ответь мне, гражданин?

— Не обижайте!

— Не обижаю, а внушить хочу. Помер великий человек, поэтому помолчи. Помолчи минутку, сообрази в голове происшедшее».

В этом же репортаже — эскизное описание, набросок первых впечатлений от увиденного самим автором: «Лежит в гробу на красном постаменте человек. Он желт восковой желтизной, а бугры лба его лысой головы круты. Он молчит, но лицо его мудро, важно и спокойно. Он мертвый. Серый пиджак на нем, на сером красное пятно — орден знамени. Знамена на стенах белого зала в шашку — черные, красные, черные, красные. Гигантский орден — сияющая розетка в кустах огня, а в сердце ее лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек.

Как словом своим на слова и дела подвинул бессчетные шлемы караулов, так теперь убил своим молчанием караулы и реку идущих на последнее прощание людей».

 4

В первые недели 1924 года в доме Бюробин'а (Бюро обслуживания иностранцев) в Денежном переулке был устроен вечер встречи вернувшихся «сменовеховцев». С некоторыми Булгаков был уже знаком. «Потехин жил где-то на Мясницкой, в Златоустьинском переулке, — вспоминала Татьяна Николаевна. — Жена у него была очень красивая, из купчих, он так и называл ее «купчиха». Жена Ключникова была пианистка Доленга, и Булгаков часто провожал ее на концерты в качестве пажа... Он бывал в доме и у того, и у другого. Потехин устраивал дома вечеринки, танцевали, немного пили...»

На вечер в Денежном переулке, как вспоминала Л. Е. Белозерская, Булгаков пришел вместе с Д. Стоновым и Ю. Слезкиным. Сам он собравшейся публике был известен пока еще только фельетонами в берлинской газете «Накануне». «Передо мною стоял, — вспоминала Белозерская, — человек лет 30—32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. <...> Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило — на Шаляпина!» Знакомство, завязанное в Денежном переулке, как увидим, уже в том же 1924 году изменило личную жизнь Булгакова.

В феврале или в начале марта 1924 года в четвертом сборнике «Недр» вышла в свет «Дьяволиада». Одним из первых в печати отметил повесть развернутым отзывом Евгений Замятин — с обычной для него строгостью, даже суровостью оценки, но с пониманием возможностей молодого автора: «Единственное модерное ископаемое в «Недрах» — «Дьяволиада» Булгакова. У автора, несомненно, есть верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая, как в кино, смена картин — одна из тех (немногих) формальных рамок, в какие можно уложить наше вчера — 19-й, 20-й год. <...> Абсолютная ценность этой вещи Булгакова — уж очень какой-то бездумной — невелика, но от автора, по-видимому, можно ждать хороших работ». По-видимому, на следующий год, когда Замятин приехал в Москву на премьеру «Левши», завязалась дружба писателей.

Первые оттиски «Дьяволиады» Булгаков подарил своей самой первой московской машинистке, печатавшей ему в долг в конце 1921-го и в 1922 году (11 марта 1924 года — «Ирине Сергеевне Раабен в память нашей совместной кропотливой работы за машиной»), и Коморским, так радушно встречавшим его в зимние вечера 1922—1923 годов у себя в Малом Козихинском (12 марта — «Зине и Володе Коморским в память вечеров на Козихе»). Но жизнь Булгакова в этой обжитой им за два с лишним года части Москвы — Большая Садовая, Трехпрудный и Малый Козихинский, Патриаршие Пруды, — тех мест, что всплывут вскоре в топографии «Мастера и Маргариты», уже шла к концу. В последующие годы ему предстояло обживать те места, которые для коренных москвичей традиционно связывались с представлением о «старой» Москве — Староконюшенная часть: Пречистенка, Остоженка...

Дом на Большой Садовой был связан с нуждой, напряженными поисками случайных заработков в первые московские годы— 1921—1922, с безнадежными попытками выиграть деньги — в казино, которое было рядом. Об этих попытках вспоминает В. Катаев в повести «Алмазный мой венец», о них рассказывала нам и Татьяна Николаевна:

«Будит в час ночи: — Идем в казино — у меня чувство, что я должен сейчас выиграть!

Да куда идти, я хочу спать!

Нет, пойдем, пойдем!

Все проигрывали, разумеется. Наутро я все собирала, что было в доме, — несла на Смоленский рынок».

1923 год, когда, как написал Булгаков чуть позже, «я возможность жить себе уже добыл», стал годом преимущественной и крайне напряженной работы над романом. 

И вновь послушаем Татьяну Николаевну. Многие разговоры с ней записаны нами не только на бумаге, но и, с ее разрешения, на магнитофон. С трудом передается на письме интонация ее не монологической, а всегда являвшейся только частью беседы речи. «...Писал ночами „Белую гвардию" и любил, чтоб я сидела около, шила. У него холодели руки, ноги, он говорил мне: «Скорей, скорей горячей воды»; я грела воду на керосинке, он опускал руки в таз с горячей водой...»

— Что это было? Сердце?

— Нет, видимо, что-то нервное; он очень уставал...» Когда и где состоялись первые авторские чтения романа — те чтения только что завершенного произведения в кругу нескольких десятков друзей, знакомых и полузнакомых литераторов, которые были обычным явлением в жизни Москвы 1920-х годов? 9 марта 1924 года Юрий Слезкин сообщает в «Накануне» о чтении романа «Белая гвардия» в течение четырех вечеров в кружке «Зеленая лампа»... Один из участников этого кружка, заседавшего в начале 20-х годов в доме Лидии Васильевны Кирьяковой на Большой Дмитровке — действительно под зеленой лампой! — языковед Борис Владимирович Горнунг, незадолго до смерти, в октябре 1975 года рассказывал нам, что присутствовал на этих чтениях. «Последний раз я видел Булгакова в январе 1924 г. — значит, чтения эти были до января. На всех чтениях, как помню, была первая жена Булгакова Татьяна Николаевна».

Читал он и в других домах. Художница Наталья Ушакова рассказывала нам, как писатель Сергей Сергеевич Заяицкий сказал им ранней весной 1924 года: «Приходите — у меня будет читать молодой писатель, приехавший из Киева». Это чтение, происходившее у Заяицкого, было началом сближения Булгакова с новым дружеским кругом — теми, кто сами называли себя «дети старой Москвы». Так подружился он с Натальей Абрамовной Ушаковой и ее мужем Николаем Николаевичем Ляминым, сотрудником Государственной академии художественных наук. Жили они в одном из переулков Остоженки (где и сейчас живет Н. А. Ушакова), в той квартире, куда, как представляется собирателям данных о московской топографии «Мастера и Маргариты», вбежал Иванушка, преследуя Воланда, и увидел в ванной голую гражданку... Не знаем, так ли это, но знаем доподлинно, что в этой квартире происходило одно из первых чтений романа — в 1928 или 1929 году, когда он назывался еще «Копыто инженера»... 

«На следующий день после чтения «Белой гвардии», — продолжает свой рассказ Наталья Ушакова, — я встретила Булгакова в Охотном ряду. Поздоровались, он пошел рядом, и у меня было такое странное впечатление от него — мне казалось, что рядом идет студент: он как-то стесненно держался, был как-то неловок...»

В этой старомосковской среде он не сразу прижился, не сразу был принят за своего. Все эти люди — искусствоведы, филологи, художники, литераторы — знали друг друга с детства, их лечили общие домашние врачи, их родители дружили домами. Он был для них еще и в 1924 году «писателем, приехавшим из Киева» — иное дело было в «Гудке», в его литературной среде первых московских лет, где приезжими были все — и Катаев, и Олеша, и Ильф, и Евгений Петров, и все приехали с юга, у всех были в какой-то степени общие воспоминания времен гражданской войны.

Здесь, в «пречистенском» кругу, он казался провинциальным («Элегантным его нельзя было назвать», — говорит сегодня Наталья Ушакова) потому, по-видимому, и сам чувствовал себя поначалу стесненно и был похож на неловкого студента — моложавый, как вспоминают многие, для своих тридцати с лишним лет.

В первые месяцы 1924 года шли важные события в жизни Булгакова — развивался роман с приехавшей вместе со «сменовеховцами» Любовью Евгеньевной Белозерской. Шагом к будущим изменениям стал развод с Татьяной Николаевной. «Мы развелись в апреле 1924 года, — рассказывала нам Татьяна Николаевна, — но он сказал мне: «Знаешь, мне просто удобно — говорить, что я холост. А ты не беспокойся — все остается по-прежнему. Просто разведемся формально». — «Значит, я снова буду «Лаппа?» — спросила я. «Да, а я Булгаков». Но мы продолжали вместе жить на Большой Садовой...

Он познакомил меня с Любовью Евгеньевной. Она раньше жила в Киеве, с Финком, был такой журналист, потом уехала с Василевским-Небуквой. Потом Василевский привез ее в Москву, а какой-то жених должен был ее вызвать. Но вызов не пришел; Василевский ее оставил, ей негде было жить. Она стала бывать у Потехина, мы приглашали ее к нам. Она учила меня танцевать фокстрот. Сказала мне один раз:

— Мне остается только отравиться...

Я, конечно, передала Булгакову... Ну, в смысле литературы она, конечно, была компетентна. Я-то только продавала вещи на рынке, делала все по хозяйству и так уставала, что мне было ни до чего... Коморский подбил меня окончить шляпочную мастерскую, я получила диплом, хотела как-то зарабатывать. Один раз назначаю кому-то, а Михаил говорит:

Как ты назначаешь — ведь мне надо работать!

Хорошо, я отменю.

Так из этой моей работы ничего не вышло — себе только делала шляпки. Я с ним считалась. А он всегда говорил мне, когда я упрекала его за какой-нибудь флирт: «Тебе не о чем беспокоиться — я никогда от тебя не уйду». Сам везде ходил, а я дома сидела... Стирала, готовила...»

След начавшегося романа с Любовью Евгеньевной впечатан Булгаковым в один из фельетонов, опубликованных в «Накануне» 26 мая 1924 года, — «Вопрос о жилище», целиком посвященный именно московскому жилищному кризису, еще более обострившемуся для Булгакова: теперь он воспринимал его еще и сквозь призму бедственного положения своей возлюбленной. Один из персонажей фельетона упоминает, что уезжает из своей невозможной комнаты за перегородкой в Орехово-Зуево. «Он в Орехово-Зуево, а знакомая Л. Е. (несомненно, Любовь Евгеньевна. — М. Ч.) в Италию. Увы, ей нет места даже за перегородкой. И прекраснейшая женщина, которая могла бы украсить Москву, стремится в паршивый какой-то Рим. И Василий Иванович (тот самый, который пьет самогон и дебоширит бок о бок с автором фельетона в квартире№ 50. — М. Ч.) останется, а она уедет!»

Смятение чувств, владевшее Булгаковым в ту весну и во многом обусловленное невозможностью найти ставший остро необходимым новый кров над головой, выразилось в его словах, сохраненных памятью Татьяны Николаевны: «Он мне говорил:

— Пусть Люба живет с нами?

— Как же это! В одной комнате?

— Но ей же негде жить!»

(Эта смесь внезапного отступления перед житейскими обстоятельствами и прекраснодушия проявлялась и позже в подобных же порывах — Елена Сергеевна Булгакова рассказывала нам, как в дни, когда было принято решение об их совместной жизни, он сказал ей: «А Люба будет жить с нами!»)

Издательские его дела в эту весну шли неплохо. Вышла в «Недрах» «Дьяволиада», а 10 апреля 1924 года был заключен договор с редактором журнала «Россия» И. Г. Лежневым на печатание в его журнале романа «Белая гвардия». 

При этом автор оставлял за собой право предоставить отрывки из романа сборникам «Недра» и газетам «Накануне» и «Последние новости» (Петроград). Гонорар, однако, был определен очень небольшой. Решимость изменить свою жизнь и отсутствие материальных условий для этого не раз повергали его, по-видимому, в эту весну в отчаяние.

12 апреля 1924 года Булгаков пришел на заседание Никитинских субботников. На этот раз народу собралось довольно много, около пятидесяти человек. В листе росписей Булгаков поставил свое имя двенадцатым; за ним расписались А. Н. Новиков-Прибой, А. Яковлев, П. Низовой. Из беллетристов были Л. Сейфуллина, И. Новиков, Н. Мешков, О. Савич.

Кого именно пришел слушать Булгаков? Пожалуй, скорее всего П. Н. Дорохова. На заседании он «читал отрывки из романа у которого еще нет названия». Судя по высказываниям собравшихся, можно предположить, что это была либо повесть «Житье-бытье», либо «История города Тарабарска».

Процитируем протокол заседания, поскольку это выступление, которое слушает Булгаков. «Ал. Матв. Пешковский — недостаточно объективна молитва купца. Он мог так думать, но молиться не мог.

Н. А. Степной. Соответствует ли форма Дорохова времени? Спокойный ровный размах. Это огромная эпопея большущего времени. Теперь так, как подходит к теме Дорохов, — нельзя подходить. Это простая справка об эпохе, которая нам сейчас не нужна».

Дорохов мог привлекать Булгакова, уже завершившего к тому времени роман о гражданской войне, прежде всего как автор «Колчаковщины» — произведения, написанного об этих же событиях, но с другой стороны линии фронта, с протокольным по тону освещением кровавых подробностей поведения белых.

После обсуждения Дорохова К. Зелинский прочел свои заметки «Вера Инбер и окрестности», а сама Инбер поэму «о мальчике с веснушками».

Возможно, Булгаков остался послушать третью часть вечера — «Лид. Ник. Сейфуллина, — записано в протоколе, — прочла рассказ сибирского писателя Зазубрина — «Общежитие».

Это был писатель, который также мог интересовать Булгакова как автор романа о гражданской войне «Два мира» — с теми же страшными подробностями, в последующие годы не встречавшимися при описании этих событий. Быть может, именно протокольность подхода к описываемым событиям обоих беллетристов и привлекла Булгакова на это заседание — хотя повесть Зазубрина, оглашенная в этот вечер, описывала уже быт мирного времени. Впрочем, и этот материал также занимал в эти годы Булгакова — автора повести «Дьяволиада».

В мае этого года Булгаков делает попытку напечатать в «Недрах» полный текст «Записок на манжетах» (по-видимому, значительно превышавший объемом известный нам по печатным фрагментам — рукописи «Записок» не сохранилось) . Свидетельство этого — недавно опубликованное письмо Булгакова, уцелевшее в архиве П. Н. Зайцева — секретаря «Недр»: «Дорогой Петр Никанорович, оставляю Вам «Записки на манжетах» и убедительную просьбу поскорее выяснить их судьбу.

В 3-й части есть отрывок уже печатавшийся. Надеюсь, что это не смутит Николая Семеновича (редактора «Недр» Ангарского. — М. Ч.).При чтении 3-й части придется переходить от напечатанных отрывков к писанным на машине, следя за нумерацией глав.

Я был бы очень рад, если бы «Манжеты» подошли. Мне они лично нравятся. <...> Себе я ничего не желаю кроме смерти. Так хороши мои дела!»

В эти дни он собирался устраиваться на должность секретаря в какой-то редакции, но 31 мая свалился с приступом аппендицита, короткой записочкой он сообщал об этом Зайцеву и уведомлял его: «Места брать не буду, при первых деньгах уеду на юг». Но денег, видимо, не образовалось («Записки на манжетах» «Недрами» приняты не были), на юг он в это лето, кажется, не попал.

В этот год Булгаков посещает несколько литературных кружков, и два из них собираются у П. Н. Зайцева. Один из них был кружок поэтов (позже образовавший издательство «Узел»). Л. В. Горнунг рассказывал нам в сентябре 1981 года: «Собирались у Зайцева, в доме № 5 по Староконюшенному, в известном доме Коровина, в подвале — там был теплый подвал... Там бывал, хоть и редко, Белый, бывала Софья Парнок, два брата Ромма (Александр Ильич, лингвист, еще в 1922 году сделавший попытку перевести на русский язык «Курс общей лингвистики» Ф. де Соссюра, и Михаил Ильич, кинорежиссер, в те годы писавший фантастические рассказы. — М. Ч.).Пастернак читал там «Воздушные пути» (они были напечатаны во 2-м номере журнала «Русский современник», вышедшем, как мы установили, в середине августа 1924 года, — значит, чтение происходило в первой половине года. — M. Ч.), в марте читал свои стихи Максимилиан Волошин». Вряд ли Булгаков, равнодушный к новейшей поэзии, посещал эти собрания, но, по воспоминаниям П. Н. Зайцева, он прочел, во всяком случае, по просьбе поэтов, «Роковые яйца», к чему мы еще обратимся, а Б. В. Горнунг (лингвист, брат Л. В. Горнунга) утверждал в нашей беседе, что в начале 1925 г. Булгаков читал в том же кружке «Собачье сердце» (в 1985 году об этом сообщил в своих воспоминаниях литературовед А. В. Чичерин: Булгаков, «очень худощавый, удивительно обыкновенный (в сравнении с Белым или Пастернаком!) тоже приходил в содружество «Узел» и читал «Роковые яйца» и «Собачье сердце»...»). О втором кружке, также собиравшемся у Зайцева, известно главным образом из его собственных воспоминаний: «Наряду с кружком поэтов... я сделал попытку организовать небольшой кружок писателей-фантазеров, «фантастических» писателей. М. А. Булгаков, С. С. Заяицкий, М. Я. Козырев, Л. М. Леонов и Виктор Мозалевский должны были войти в основную группу, с расчетом на расширение в дальнейшем кружка. Но затея моя не удалась. Организуя кружок, я хорошенько не продумал цели его назначения, не ограничил его людьми, которые были бы близки по творчеству.

...Все же мы собирались: иногда у меня, в Староконюшенном, иногда у Леонова или Козырева, один-два раза у С. С. Заяицкого...

Сначала к затее организовать кружок все отнеслись с интересом. Мысль объединить писателей по линии особенностей их творческого дарования и мастерства показалась соблазнительной и как будто удачной.

Но какая-то трещинка возникла у нас вскоре же после двух первых заседаний. Возник сразу ряд вопросов, пока еще только молчаливых по деликатности: зачем на пять писателей — три дамы? Ведь у нас не литературный салон? Почему за организацию кружка взялся я, не прозаик, а поэт? (Может, оттого, что я работал в «Недрах» и от меня мог быть какой-то толк, или потому что я был инициатором?)...

Однажды мы были у С. Заяицкого. В качестве гостей пришли художница Н. А. Ушакова и ее муж, H. H. Лямин... Зашел разговор о кружке, и чуть ли не Булгаковым было произнесено слово «орден», то есть наш кружок должен был принять форму своеобразного литературного ордена. Сгоряча все отнеслись к этому проекту восторженно, но минутой позже у каждого порознь возникла опасливая мысль: а нет ли в нашей среде «длинного языка»? Хотя предложение имело скорее шуточный, декоративный характер, но... как сказать! В нем чувствовался какой-то «уклончик»!...

И на одном из следующих заседаний Булгаков сделал краткое сообщение, что его вызывали, говорили, что кружок привлекает к себе внимание, и сказали, что кружок необходимо закрыть...



Поделиться книгой:

На главную
Назад