Лупа и звезды были блеклыми, предутренними; блекли они и оттого, что под ними, на земле, темноту не переставало полосовать лучамн фар и прожекторов; и немолчные стояли лязг — поближе, рокот — подальше, степь будто клокотала танковыми и автомобильными моторами; порой и в небе, в соседстве с луной и звездами, возникал гул — моторы авиационные. И по связи с этим, видимо, мне вспомнилось: кроме лошадей монголок, теплой одежды, продовольствия на фронт прибыла танковая колонна "Революционная Монголия", созданная на средства трудящихся Монгольской Народной Республики; впоследствии она стала основой 44-й гвардейской танковой бригады, дошедшей до стен Берлина. Летом сорок четвертого года нашей авиации была передана эскадрилья истребителей "Монгольский арат", также построенная на сбережения монгольских тружеников. "Спасибо, братьямонголы!" — говорили мы тогда и говорю я нынче, вспоминая.
Лязг, рокот и гул не в состоянии заглушить топота пехоты.
Я подумал так: бессмертный топот кирзачей, и мне стало весело.
Оглянулся: ротная колонна слитной массой за мной; звяканье котелков, кашель, хриплое дыхание. И эти звуки ничто не может заглушить. Посмотрел вперед: комбат на коне, Трушина не видпо. Подался, вероятно, в роты. И ко мне, станется, заглянет замполит батальонный, друг ситный Федя Трушин. Давненько мы с ним не чесали языки. Иначе говоря, не решали мировых проблем.
И как там эти мировые проблемы существуют без нашего мнения о них? Наверное, туго им, проблемам! А если всерьез, есть одпа проблемка, в решении коей и мы с Федором Трушиным примем участие — ж не словопрениями, а делами-делишками: погасить очаг второй мировой войны на Дальнем Востоке, завершить вторую мировую. Здорово, когда словеса мождо подкрепить делами, как в данном случае.
Чем дальше мы уходим на юг (хочется сказать: чем ниже спускаемся на юг, хотя будем подыматься — там горные отроги), тем ближе Тамцак-Булакский выступ. Не надо быть выдающимся стратегом, чтобы понять, почему нас направляют туда: этот выступ — как кулак, занесенный над Маньчжурией, с него, с обширного плацдарма, сам бог велел наступать, чтобы окружить, рассечь, разбить Квантунскую армию, — и откроется дорога в глубь Маньчжурии, на 4анчунь, Мукден и далее к побережью Ляодунского залива, к Желтому морю. А хотите, можно идти правее, на Бэйпин, то есть Пекип. Не зря япопцы в мае тридцать девятого года вознамерились срезать этот выступ и потом захватить всю Монголию, да не выгорело: в конце августа на ХалхипГоле советские и монгольские войска разгромили их наголову.
Вот такой экскурс в историю…
Я шел, пыхтел, — отвык-таки, видать, за месяц от маршей и бросков, — и в спину дышала моя рота, и словно дыханием этим подталкивало меня, и идти было легче. А чем я ей помогу? Вышел из строя, пропустил взводы — отставших нету, прекрасно, скомандовал: "Ребята, не растягиваться! Воду экономить, не пить даром!" — и вернулся на свое законное местечко впереди колонны.
Это помощь? А что обозначает — не пейте даром? Тут зря не пьют, лишь по нужде. Но экономить воду во фляжке, терпеть ц перетерпеть жажду можно и нужно. И я подаю пример — не прикасаюсь к фляге. Хотя превосходный этот пример, дающийся мне не без усилий, не очень различим в сумраке.
Нет, пить никак нельзя: когда будет колодец, неизвестно, и будет ли в нем вода, тоже неизвестно. А ведь после короткого отдыха и сна марш продолжим днем, в самый зной.
Ночь, а мы мокрые, как мышь: пот на лбу, стекает по щекам, за ушами, меж лопатками. Иной раз вытрешься рукавом, иной раз плюнешь: надоест бесконечно утираться. Это с нас сгоняют жирок, которым обросли в эшелоне. За все свои воинские годы я не катил столь продолжительно в теплушке и не совершал столь длительного марша. А между тем армейской колеи придерживаюсь с октября тридцать девятого, кой-какой опыт поднакопился. Видать, еще недостаточный. Надобно обогатить.
Да, а ротный я отныне законный, стопроцентный. Не врид и не врио. Постоянный, затвержденный приказом по дивизии. Надо же: солдаты спят, а служба идет, штабы скрипят перьями, в дороге реляции сочиняют. Когда подъезжали к монгольской границе, вездесущий замполит Федя Трушин шепнул на ушко: "Петро, с тебя причитается: утвержден ротным!" — "Иди ты!" — "Голову на отсечение: по моим данным, комдив прпказнк подписал!"
Я верил — не верил, но в Баян-Тумэни при выгрузке комбат сказал мне вполне официально: "Лейтенант Глушков, есть на тебя приказ из штадива, из отделения кадров. Поздравляю: законный ротный". Обрадовался? Да. Не очень, правда, остро. Больше бы обрадовался, если б комбат сказал: старшего лейтенанта присвоили, готовь третью звездочку. Засиделся я в девках, то есть в лейтенантах.
Пропуская колонну и покрикивая: "Ребята! Подтянись, растянулись как! Подтянись, подтянись!" — я подумал, что догонять и перегонять роту всякий раз накладно, напрягаешься, да что ж попишешь: из головы колонны людей не увидишь, особливо спиной. Пока отстающих нет, хромающих тоже. Если что, товарищи помогут, возьмут часть груза себе, а уж ежели совсем худо кому будет, посажу на повозку; с повозками идет старшина Колбаковский: не доверяет ездовым, еще перепутают скатки да и вообще чтоб не спер кто из соседних рот. ("Старшинские повадки мне знакомые: как недостача, так организуют на стороне, публика дошлая…")
Как бы гляжу на себя сбоку: и лейтенант Глушков утратил стройность, сутулится, ступает отяжелеыно, гребя песок носками.
Гимнастерка под мышками и на спине пропотела, из-под пилотки (фуражечку с лакированным козыречком упрятал до поры до времени в "сидор") стекают капли пота. Сердце бухает, коленки расслабленно дрожат, присесть либо прилечь влечет неодолимо.
Одолимо, разумеется, однако и усталость давит, гнет к земле. Невольная думка: "Привальчик бы!" Командир полка проявил чуткость к моим и нашим мыслям, и по колоннам прокатилось:
— Прива-ал! Прива-ал!
Желанная команда! Все поплюхались мешками, прямо у дороги. Разговоров не слыхать, мало кто курит. Лежать — блаженство. Земля прохладная и подрагивает от танковой поступи. Лязг, рокот и гул. Но сквозь них пробивается свист ветра — будто тарбаганпй свист; мы этих зверьков видели днем: любопытничая, стоят у норок, как столбики, и чуть что — прячутся мгновенно.
Днем увидим тарбаганов, и днем будет пекло. Сколько еще минут привала, вот-вот скомандуют вставать и строиться? Оттянуть бы эту команду! Таким чередованием часов изнурительной ходьбы и минут блаженного отдыха и будут ближайшие несколько суток.
Чую: дадутся нам эти сутки…
— Вста-ать! Стройся!
Команда перекатами идет от головы полковой колонны, доходит до меня — я кричу: "Первая рота, становись!" — своим подчиненным кричат командиры взводов и отделений, затем команда катится дальше, в другие батальоны и роты, до хвоста колонны. В этот момент, когда командиры батальонов, рот, взводов, отделений дважды, а то и трижды подают одну и ту же команду, в подразделениях гвалт, как на персидском базаре. Но встали, построились, и гвалт исчез, будто вода в песке. Вода и песок! Ее здесь скудно, его — изобильно. Ее нам будет не хватать, его — сверх нормы…
Колонна вытягивается, колышется, ползет — все быстрей, входя в темп. Сумрак рвется, истаивает. Желтеет край неба. Луна и звезды гаснут. Сперва кажется: вечер. Но небо желтеет сильней, свет становится ярче, хотя само солнце еще скрыто грядой сопок на востоке. И вот уже вовсю светло, и я уже вижу, оборотившись: лица у моих солдатиков осунувшиеся, серые, землистые. Как и у меня, очевидно. Марш и бессонная ночь не красят.
Рассветная монгольская степь! Усталые и непреклонные шагают по ней сотни колонн, десятки тысяч людей. И я на миг представляю себе, как вся эта лавина, эта мощь перельется через маньчжурскую границу. Девятый вал!
Ноги топают по спекшейся, затвердевшей или же рассыпчатой песочек-земле, и взбитая ими пыль, невидимая ночью, висит в воздухе, поскрипывает на зубах, пудрит лицо, руки, одежду.
Больше всего меня беспокоит, что пыль покрывает оружие: от нее не укроешься, не попортила бы автоматы, винтовки, пулеметы. Без оружия мы никто. Песчаная пыль, вероятно, опасна и для танковых и автомобильных двигателей, и для пушек, и для минометов. А для наших легких песчаная пыль что — горный кислород, кисловодский либо крымский? Причем уточню: танки и автомашины вздымают пылищу еще похлестче, чем матушка-пехота.
И обгоняет с буксованием, с воем и ревом эта чудо-техника, а матушка-пехота, она же царица полей, долго потом отчихивается, вдохнувши отработанных газов вперемешку с едучей пылищей.
Прошли мимо шахтного колодца со свежим срубом, у которого выставлена внушительная комендантская охрана, облизнулись: вода в колодце выкачана, наберется только четыре часа спустя, а была бы — все одно ни капли нам не выдали б. По маршруту водой нас будут заправлять из следующего колодца. Если не собьемся с маршрута, не примемся плутать в монгольской степи.
Без ориентиров и, в сущности, без дорог — это немудрено. Дрова наши кухни везут с собой, иначе не на чем сготовить еду: ни палочки, ни щепочки; да и воду кухни везут с собой, иначе и чаю не вскипятишь.
Был марш осенью сорок третьего, за Смоленском: сплошные дожди, тягучие, холодные, поля и леса мокли, озера и реки рябились от дождинок, как от осколков, все хлюпало, чавкало, пропитывалось влагой. А вода нам не нужна была, да и дровишек хватало. Вообще же озер, рек и прудов на Смоленщине, в Белоруссип, Литве, Польше ого-го сколько! И деревьев — мильопы: береза, осина, сосна, ель, дуб, ольха. И дороги там были, хоть и не столь шикарные, как в Восточной Пруссии.
Остановились на отдых, который включал в себя завтрак, сои и туалет — на все про все четыре часа. А там снова шагай. Какое ж это наслаждение — упасть наземь и не шевелиться. Но шевелиться пришлось: повара подвезли завтрак. Забренчали котелки, к нолевой кухне подстраивалась очередь, среди передовиков — мой ординарец Драчев, жестикулирует, что-то объясняет не слушающим его поварам, в руке по котелку — трофейные, с крышечкой, вот когда эти крышечки пригодились; и отечественные, круглые и открытые, песок сыпал беспрепятственно, и солдаты прикрывали пшенную кашу пилоткой, газетой, полевой сумкой, а то и просто ладонью.
За пшенной кашей — чаепитие. Надувались почти досыта, койкто — из ветеранов, из мпогемудрых — пополнил и фляги. Я предпочел бы сперва испить чаю, а затем уж за пшенку — не лезла посуху, вынужден был отхлебнуть из фляжки, промочить глотку.
Ел, и наваливалась сонливость: в зевке хряскал челюстями, глаза слезились, слипались, я их тер, чтобы не задремать ненароком.
Да и жара размаривала, набиравшая ярую, бесшабашную дурь.
А от ее дури и сам сдуреешь.
Не столь давно я дурел и от водки, и от молодости, и от сознания, что уцелел в четырехлетней войне, — теперь только от жары.
Взрослеть начал? Пора бы. Двадцатичетырехлетппй обалдуй, или, как говаривал старшина Колбаковский, ветродуй. Ветродуй не ветродуй, но пора мужать. Духовно, нравственно. В гражданке это потребно не меньше, чем в армии. А может, и больше. Потому что гражданская, мирная жизнь видится мне сложнее, запутаннее военной, фронтовой. Откуда взял? Ниоткуда, с потолка. Так мне кажется. И, пожалуй, не столько мужай, сколько трезвей, обязательно научись трезво смотреть на жизнь. Этой-то трезвости взгляда тебе и не хватает. А не скучно будет жить? Не знаю. Мне ц нынешнему не всегда весело. С октября тридцать девятого я в воинском строю. За эти пять с лишним лет окончил бы институт, не будь призыва в армию и войны. Стал бы инженером, и не самым плохим. Для образования, так сказать, для культуркп годы упущены. Что читал, что слышал? Чем занимался? Войной. И любовь была уже после войны. К некой немке по имени Эрна…
Солдаты еще чаевничали, а я с санинструктором — вислоусым и вислоухим, добродушным и тщедушным, каким-то скособоченным дядькой, будто санитарная сумка перекосила его, перевесив в свою сторону, — обошел роту. Санинструктор и я осматривали натруженные солдатские ноги, неразувшпхся заставляли разуться. Но утверждаю, что запашок был излишне приятен, однако прятать нос в батистовый платочек, обрызганный духами «Москва», у меня не было возможности. Потертостей, к счастью, не обнаружилось, исключая два случая, незначительных, — с Нестеровым и Погосяном. Нестеров меня не удивил: юнец, службы понастоящему не нюхал. Но Погосян! Вояка, фронтовик, а портянки замотал кое-как, небрежно. Тем более я уже ему выговаривал…
Пожурив солдат, показал им, как правильно обматывать портянкой ступню. Геворк самолюбиво пыхтел, по кивал. Вадик Нестеров кивал еще благодарней. Лучше бы обращались с портянками как положено. Пустяк, а охромеешь — и выйдешь из строя. Наберется таких, и рота снизит боеспособность. Мы со скособоченным санинструктором переходили от бойца к бойцу, и те, которых миновали, тут же укладывались и заводили храпака. Я сказал санинструктору:
— Отдыхай, свободен.
Он потеребил ремешок сумки с красным крестом, произнес, смущаясь, приглушенно:
— Товарищ командир роты, дозвольте вас осмотреть.
— Что? — изумился я. — Зачем?
— Требовается, товарищ командир роты. На вшивость я вас николп не осматривал, а ножки дозвольте…
Мне стало смешно — и от этих «ножек» (сорок третий размер), и оттого, что санинструктор решил проявить ко мне не то внимательность, не то требовательность. Ответил:
— По-уставному меня надлежит называть товарищ лейтенант, по воинскому званию, а не по должности… Ну, а в принципе ты прав. Осматривай! С условием: и я твои ножки осмотрю.
— Слушаюсь, товарищ лейтенант!
И оба — я смеясь, он улыбаясь — скинули обувку, обнажив для придирчивого осмотра свои нижние конечности. Они оказались у нас в порядке, нижние конечности.
Я еще не улегся, когда увидел: ко мне направляется Трушин.
Обрадовался этому так, будто сто лет не общался с ним. Трушин подошел, содрал с роскошного чуба пилотку, выбил ее о колено, вновь водрузил.
— Законный ротный, примешь под свое крыло? Посплю в твоей роте.
— Милости просим, — сказал я и не успел ничего добавить, как спавший вроде бы мертвецким сном Миша Драчев вскочил, уступая место возле меня.
— А ты куда? — спросил Трушин.
— Найдем, товарищ гвардии старший лейтенант. Ординарцу завсегда почет и уважение, — осклабился Драчев.
— Ну, валяй, — сказал Трушин. — Раз тебе везде почет. Мне бы такую должность…
Закурили. Дымок лениво струился в горячем воздухе, во рту горчило. Курить предпочтительней по холодку! Да где ж его взять, тот холодок? Трушин закинул левую руку под затылок, проговорил задумчиво:
— Кабы знал ты, Петро, кабы ведал: до чего ж не тянет на эту новую войну!
Я аж на локтях привстал: выдает замполит, ортодокс! Ну, со мной он подчас откровенничает, все ж таки давние друзья-приятели. Я сказал:
— И меня не тянет. Но воевать-то надо!
— Надо! — с нажимом сказал Трушин. — И бойцы это понимают, и все мы. Война неизбежна. Неизбежны и потери. О них-то и думаю…
"И я думал", — хотелось признаться, однако не признался.
— Ты, Петро, взвесь: прорывать долговременную оборону по пустой звук. Квантупская армия — противник не картонный.
Поляжет кое-кто из нас. Историческая правда за пами; война эта справедлива, а жертвы наши никогда не приму за справедливость.
Не смирюсь с ними! Конечно, смерть от жизни неотделима. Но должно быть естественно: пожил свое — ложись помирай. А когда насильно лишают жизни, да еще в молодом возрасте, где ж здесь справедливость? Но и заживаться… Был у меня дед, по отцу. До восьмидесяти доскрипел — полуглухой, полуслепой, из ума выжил, песет околесицу, под себя опорожняется… Что за жизнь? Но сердце, легкие, желудок — как у молодого, близкой смерти не предвидится. И живет так, себе и близким в тягость…
Как-то, в минуту просветления, говорит своей бабке: "Анюта, заведи меня в сарай, тюкни поленом по затылку, тебя и себя освобожу" — и плачет. И она, понятно, заливается… Вывод: вовремя отдать концы — тоже надо уметь…
Я подивился повороту в мыслях Трушина и тоже не ударил в грязь лицом:
— Вообще проблема жизни и смерти, проблема вечного обновления исключительно интересна с философской точки зрения.
Ведь живое существо, появляясь на свет, уже песет в себе зародыш грядущей смерти: рождается, чтобы умереть! Но вечно зелено древо жизни. Материя бессмертна. Как соотнести жизнь и смерть? Как оцепить их взаимосвязь и взаимовлияние? А как ты оцениваешь, Федор?
— По-марксистски…
— А конкретнее?
И тут вместо слов изо рта Трушина вылетел тихий, однако внятный храп. "Умаялся. Спи, марксист. Все мы марксисты", — сказал я мысленно Федору и свернулся калачиком. Уснул сразу и сразу увидел множество лиц, знакомых и незнакомых, одни из них не пропадали из поля зрения, другие заменялись новыми.
И, не пробуждаясь, в беспокойном, неглубоком сие, я все пытался определить, кто же из них живой, кто мертвый.
5
МАЛИНОВСКИЙ
Он опустился на диван-кровать, и купе огласилось жалобным пружинным пением. Подумал: грузнеет. Эдак догонит Федора Ивановича Толбухина, бывшего соседа по фронтам: маршал Толбухин командовал Третьим Украинским, он — Вторым. Где ты, Второй? В прошлом. Да, но полпота у Федора Ивановича рыхлая, болезненная, а у него — здоровая, крепкая. Жесткая полнота?
В этом они и характерами разнятся: Толбухин мягок, он жёсток.
Профессиональный военный, армейская косточка. Следует также учесть: жесткость — это не жестокость, это на пользу делу. За которое каждый из них отвечает…
В чем они схожи с Федором Ивановичем Толбухиным — оба некогда подвизались в штабах, и с тех пор штабная закваска давала о себе знать: разработку фронтовых операций в немалой степени брали на себя, большинство документов писали собственноручно, у других командующих этим занимались начальники штабов. Да. в чем-то схожи, в чем-то различны; да и с другими маршалами он, естественно, в чем-то схож и в чем-то от них отличен.
Поняв, что невольно, будто беспричинно сравнивает себя с другими, Родион Яковлевич с неудовольствием покрутил головой, провел рукой по жестким, зачесанным назад волосам, поглядел в зеркальце над диваном: нет, он еще не стар. Еще повоюет, еще покажет, на что способен Маршал Советского Союза Малиновский.
Малиновский был в купе один. У него выпадали минуты, когда остро хотелось побыть без людей, минуты, которые сменялись затем столь же острым желанием видеть перед собой собеседника. Да, он один, но ощущение — будто все его многотысячные войска, которыми совсем недавно командовал, и новые его многотысячные войска, которыми будет вскоре командовать, находятся где-то за вагонной стеной, рядом с ним катят по рельсам. Это ощущение, по сути, не было странным: Управление Второго Украинского, Шестая гвардейская танковая армия генерал-полковника Кравченко и Пятьдесят третья армия генерал-полковника Манагарова перебрасываются эшелонами из Чехословакии на Дальний Восток, в Забайкалье, туда же пролегла и его путь-дорожка, маршала Малиновского.
Он иногда так себя называл — маршал Малиновский, потому что был горд и честолюбив, и в этом не было ничего худого, считал: кадровый служака не может не быть честолюбив. Другой разговор, что у военного человека, да еще такого масштаба, честолюбие должно подкрепляться умением воевать, в противном случае — перекос. Он победно командовал Вторым Украинским, победно будет командовать и Забайкальским фронтом. Уверен в этом.
А если подобной уверенности в успехе нет, тогда и не садись на фронт! На армию не садись, "а корпус, дивизию, полк — никуда не садись: дело завалишь, людей погубишь, война не приемлет колеблющихся, сомневающихся, не уверенных в себе. Убежденность в своих решениях, властность, воля, ну и, конечно, полководческий талант — слагаемые победы. Победы войск, которыми командуешь.
Вагон покачивало, но покачивание это не убаюкивало Родиона Яковлевича, наоборот, как-то взбадривало, взвинчивало даже.
Дребезжала ложка в стакане с серебряным подстаканником — ординарец возил их уже давненько, и Родион Яковлевич привык к ним, — дребезжание тоже взвинчивало, но по-своему, раздражающе. Пухлыми и оттого казавшимися коротковатыми пальцами он вынул ложку из стакана, положил на столик, на кремовую накрахмаленную скатерку. Кремовой была и шелковая штора на окне. Он отвел ее пошире, и словно раздвинулись поля, горы, леса, деревушки ближнего плана, и открылись в глубине, в перспективе, те же чешские пейзажи, тронутые, однако, легкой дымкой, с которых и война не смогла стереть печати общей ухоженности, обжитости, уютности. Возможно, в какой-то степени это впечатление усиливалось беззаботной зеленью трав и листьев, голубизной неба, сверкающим солнечным светом, — стояли серединные июньские денечки.
Малиновский, сощурив и без того узкие глаза, глядел в окно, думал, что этой доброй, ухоженной земле принесли освобождение его армии. А вскоре его армии будут освобождать иные, весьма отдаленные отсюда пределы — вот как бросает воинская судьба.
Предстоит война с Японией. Германия повержена, немецкий фашизм раздавлен. Тот самый фашизм, с которым он еще до Великой Отечественной столкнулся. Будто недавно был тридцать шестой год, гражданская война в Испании, военный советник республиканского правительства полковник Малино. Тогда республиканцы сражались не только против мятежного генерала Франко, но и против германских и итальянских дивизий — против фашизма.
Ы Малиновский вместе с другими советскими военными советниками всеми силами помогал республиканской Испании в этой борьбе. Как и тысячи интернационалистов из разных стран: России, Америки, Франции, Италии, Германии… Так вот: фашисты Гитлера и Муссолини душили республиканскую Испанию, немецкие и итальянские коммунисты спасали ее. Это была, пожалуй, первая схватка с международным фашизмом, схватка, предвещавшая большую войну. И она состоялась, большая война. Но в тридцать шестом верилось: республика победит. А победил Франко…
В сложнейшем переплетении сил, в политическом хаосе повалился Малиновский, как и другие советские военные советники.
Солдаты, они стали и политиками. И еще одно обстоятельство: помогая республике, они прошли на полях сражений под Мадридом, Гвадалахарой и Уэской неплохую школу. Да, в Испании он, Малиновский, имел псевдоним — Малино, Мерецков — Петрович, Воронов — Вольтер, Батов — Фриц, Родимцев — Павлпто и так далее. В Отечественную они стали маршалами да генералами.
Правда, часть испанцев, вернувшись в Союз, попала под волну арестов. Позже пала Испанская республика. Первую схватку фашизм выиграл…
Много воды и не меньше крови утекло с тех пор. Он, полковник, стал маршалом и направляется на новую, тоже, вероятно, немалую войну. Родион Яковлевич опять подумал о своих будущих войсках, что перебрасываются из Чехословакии и севернее — из-под Кенигсберга, через Польшу и Белоруссию. И вдруг представил себе внутренность эшелонных теплушек: двухъярусные пары с набросанным сеном, топорно сколоченный столик с котелками, зашарканный пол, обтертый спинами стояк с "летучей мышью"; словно уловил дрогнувшими ноздрями по углам теплушки крутой солдатский запашок. Что ж, некогда езживал он и сам к телячьих вагонах: солдатская доля.
Едва наметившаяся улыбка не изменила волевого, грубоватого, мясистого лица. Действительно, над этим только и можно мимолетно улыбнуться: вернуть бы суровое бытие молодости, ощутить себя двадцатилетним. Впрочем, бытие сурово и нынче, в зрелом возрасте, даром что он раскатывает в шикарном салоне. Судьба солдата — а он солдат, хоть и маршал — всегда была сурова.
Его долг — воевать там, куда пошлют. Отвоевал на Западе, теперь повоюет на Востоке. Если откровенно, фортуна проявила к нему благосклонность: доверили командовать крупнейшим в предстоящей кампании фронтом. Видимо, потому и вспомнились Толбухин и прочие комфронтами. Велик был выбор у Ставки, а его, Малиновского, не обошли: в мае вызвали в Москву, помянули Забайкальский фронт. А теперь приказом Забайкальский фронт — за ним! Первым Дальневосточным будет командовать маршал Мерецков, Вторым Дальневосточным, вспомогательным, — генерал армии Пуркаев. Действия всех трех фронтов координирует Александр Михайлович Василевский, он назначен главнокомандующим советскими войсками на Дальнем Востоке. Однако при тамошних расстояниях командующие фронтами обретут значительную самостоятельность — так кажется ему, Малиновскому. Огромно доверие, огромна ответственность…
Он честолюбив? Безусловно. Да какой же полководец лишен этого качества? Только ханжа может отрицать его. Честолюбие…
Разве это дурно — заботиться о своей чести, беречь ее, как говорят в народе, смолоду? Чехов в некрологе о Пржевальском писал: благородное честолюбие подкрепляется ответственностью за совершаемое тобой… Состояние такое: и легко, радостно ему оттого, что вновь получил фронт, и тяжело — по той же причине: фронт, огромный фронт ложился ему на плечи…
Накануне разгрома Германии у него возникло чувство какого-то тревожного ожидания: что он будет дальше делать, после победы над Германией? А сейчас нет-нет да и мелькнет: а что будет делать после победы над Японией? В этой победе, быстрой, полной и окончательной, он не сомневался. Эх, а все-таки не зазорно еще разок доказать, кто ты таков есть! Докажет, докажет, развернется. Тогдашний разговор в Москве был предварительный, нынче же он, маршал Малиновский, и его генералы едут уже по делу…
А еще он едет на парад. Это, конечно, тоже дело — парад Победы: по Красной площади, перед Мавзолеем, пройдут торжественным маршем сводные полки фронтов, Военно-Морского Флота и Московского гарнизона. Сводный полк Второго Украинского фронта возглавит, естественно, он. Давненько не маршировал, все больше машинами раскатывал, придется тряхнуть стариной и пропечатать строевым. Постараемся…
Парад Победы как бы венчает то, что уже сделано, что отвоевано за четыре года. Это торжество, праздник, за которым последуют будни, будни повой войны. Сколько они продлятся?
И в поезде, и на Киевском вокзале, и в гостинице Родион Яковлевич был сосредоточен и одновременно рассеян. В вагонном коридоре затеялась беседа его генералов — кто будет иметь впоследствии право писать воспоминания о событиях и людях Великой Отечественной. Малиновский подумал: "Я имею право, однако написал бы не мемуары, а роман — о себе под вымышленным именем", — и забыл эту мысль. На перроне вокзала очередь к газировщице, рядом девчушка лет шестнадцати уплетала хлеб, запивая его газировкой, улыбаясь своему дружку, он в ковбойке и кепочке, тоже лет шестнадцати: "Колька, ну как тебе студенческий завтрак образца сорок пятого года?" Колька поставил большой палец торчком: "Мирово! Но в сорок шестом будем бифштексы рубать". Малиновский подумал: "Вы оба не попали на войну, точнее, под войну, и теперь она уже не раздавит вас", — и забыл эту мысль. В гостинице горничная почтительно поклонилась ему, сгорбленная годами и, вероятно, горем. Малиновский подумал: "Она кого-то потеряла на войне, ныне почти нет семей, где бы не было убитых", — и не забыл эту мысль. Не мог забыть, потому что она цепляла, волочила за собой другие мысли, такие: может быть, ее муж, или сын, пли брат погибли на моих фронтах, выполняя мою волю в наступлении или обороне, веря, что мои приказы ведут его к победе, славе, жизни; победа и слава — за нами, но жизнь — без него; а вот маршал Малиновский живет и готовится снова воевать; маршал Малиновский, воюй же так, чтобы как можно меньше пало твоих солдат на поле боя…
В кабинете Василевского шелестели вентиляторы, но было душновато. Немудрено: июнь, пекло, воздух спертый, размягченный асфальт, будто снег, сохраняет отпечатки обуви. Когда ехали с Киевского, Малиновский видел: дымят заводы и фабрики, реконструируются здания, катят легковушки, грузовики, автобусы, троллейбусы, трамваи, торгуют магазины, на улицах, площадях, бульварах толпы людей, и что-то было в их облике, в их поведении, свидетельствующее: все стало, как до июня сорок первого.