Отличие «Сиреневого кристалла» от «Защиты 240», «Гианэи» от «Звездоплавателей», романа «Льды возвращаются» от «Мола „Северного”» в том, что те же самые авторы, которые недавно тяготели к динамике положений, пытаются строить сюжет и как историю характера. Конечно, это еще заметней в психологических романах (Ларионовой, Савченко, Громовой, Амосова), но у вчерашних приключенцев — знаменательно. Характер заметно теснит персонаж-маску. Асквит в «Сиреневом кристалле» ведет себя в науке, как на бирже, — и в то же время это увлечённый, талантливый исследователь. Если в 50-е годы приключенцы (Томан, Студитский, Тушкан и др.) безуспешно пытались обогатить событийную занимательность элементами научной фантастики, то подлинное обогащение приключенческой фантастики пришло через психологизм.
В рассказе А.Беляева «Золотая гора» (1929) денежные воротилы послали американского журналиста взорвать советскую лабораторию, где было налажено превращение неблагородных металлов в золото. Близко сойдясь с нашими учеными, диверсант отказался от своего намерения. Он увидел новых людей, поглощенных высокой целью. Фантастическая тема метафорически переплеталась с социальной (облагораживание личности в чистой социальной среде), но психологически не была раскрыта. Не все здесь зависело от писателя. Должны были исторически вызреть идейно-психологические потенции намеченной Беляевым коллизии.
В середине XX в. на капиталистическом Западе, от Ватикана до Лэнгли (штаб-квартира американской разведки), кинулись искать идеи и кадры для так называемого морального перевооружения. Классические устои наших врагов — чистоган и насилие — сегодня лишь резче подчеркивают притягательность коммунистической доктрины. И вот понадобились интеллектуалы, которые объяснили бы «городу и миру» привлекательность буржуазного строя.
ЦРУ со своей стороны делает ставку на интеллигентного разведчика: традиционному герою плаща и кинжала все трудней вжиться в социалистическое общество. Этот план А.Даллеса справедливо назван был идиотским. В самом деле, действительно интеллигентному человеку, если он хочет быть последовательным, остается либо признать, что коммунизм осуществляет истинные идеалы человечества (которыми буржуазная демократия только спекулирует), либо отказаться от научно-беспристрастной оценки фактов.
Вот эта альтернатива и легла в основу психологических коллизий трех фантастических романов 60-х годов: «Пояса жизни» (1960) Забелина (Дени Уилкинс), «Льды возвращаются» Казанцева (Елена Шаховская), «Гианэи» Мартынова (Гианэя). Авторы переносят действие в будущее. В условиях коммунизма кризис «задумавшейся» личности «с того берега» достигает высокого накала.
Дени Уилкинс послан был внедриться в советскую экспедицию на Венеру, и ему это удалось. Но вскоре он понял, что его хозяин «недооценил силу этих самых коммунистических идей».[358] Сперва Дени было «наплевать» на всякие идеи. Но Надя!.. А с ней — вся молодежная экспедиция. То, что потянуло Дени к Наде, в какой-то мере присуще им всем. Они летят, чтобы сделать пригодной для жизни бесплодную планету. Для его сына от Нади. Для внуков и правнуков. «Дени Уилкинсу стало даже как-то нехорошо при мысли, что он предает этих ребят» (с.178). Парня, который спас ему жизнь, рискуя своей («того, что ты сделал, я никогда не забуду», с.110). Всю эту Землю, на которой «до странности хорошие законы» (с. 110). «Нет, дело не в сентиментальности и даже не в чувстве благодарности. Но было в людях, с которыми два года жил и работал Дени Уилкинс, что-то очень здоровое, чистое и смелое — словно как-то иначе жили они и как-то иначе понимали жизнь» (с. 162).
Вот чем «они без денег подкупили Дени Уилкинса» (с. 190). И он выбросил за борт мину, которой должен был подорвать космический корабль.
Что же дальше? Покаяние? Молодая симпатия ко всему, что живет и цветет, помогла Дени Уилкинсу распознать привлекательность мира, которому он должен был нанести удар. Но войти в этот мир уже не хватило души, и Дени покончил с собой. Было ли тому причиной чувство ответственности за случайное убийство одного из новых товарищей, не давала ли покоя мысль о Наде и сыне (истина нанесла бы им незаживающую рану), или просто не вытравил в себе одинокого волка-супермена? Писатель предоставляет нам додумать самим. Психологический рисунок не завершен, в деталях грубоват. Но эта открытая концовка верно завершала правдиво намеченную коллизию.
У Казанцева в истории Елены Шаховской наоборот: уверенно и не без мастерства выписанные детали не создают в конце концов правды характера. Занятно следить за судьбой княгини по рождению, научной шпионки по воспитанию, разумеется, «загадочной колдуньи, злой волшебницы с добрыми глазами ангела и бесовскими, сводящими с ума линиями плеч, талии, бедер…».[359] Автор искусно проводит Элен с ее «линиями» меж всех сцилл и харибд. Она беременна от названного мужа своего Роя Бредли — продажного журналиста, затем — борца за мир и… президента демократических Соединенных Штатов (!). Но не уклоняется и от рискованного флирта с влюбленным в нее красавцем — физиком Буровым. Впрочем, под конец — теперь уже Леночка — возвращается к своему Рою.
Автору много раз удается перехитрить догадливого читателя. Внучка непримиримого врага Советской России, оказывается с самого начала была… тайной коммунисткой. И эту свою тайну Элен продолжала скрывать и тогда, когда по заданию американской разведки закрепилась в Советской России. Разыгрывала обе стороны одновременно. Зачем? «Моей горячей, набитой романтикой голове казалось, что подлинный подвиг — это бескорыстный, никому не известный, тайный».[360] Бывает. А вот что уж, и отвага, и стойкость гениальной разведчицы мирно уживаются с этой бесконечной наивностью, авантюризмом, индивидуализмом, — такое случается только в бульварных романах.
У автора не остается выхода, кроме как разрубить запутанную паутину. Добрые ангелы из госбезопасности, оказывается, давно были в курсе передаваемой Элен дезинформации: они подключились к ее телепатиическому (!) каналу связи… Не зря рецензия на роман называлась «На грани пародии».[361] Курьезная фантастика эквивалентна безвкусной героизации душевной изломанности. Личность, выламывающаяся из своей среды, вызывает уважение, когда душевный разлом идет по прямой. Прямой путь неотделим от силы убеждения и чистоты страстей, а без этого невозможно преодолеть воспитание, образ жизни, засасывающую привычку. Элен — тайная коммунистка, тайная даже от друзей — психологический нонсенс.
В романе «Гианэя» Мартынова история Гианэи — девушки из внеземного мира — сплетена не столь прихотливо, но в ней нет идейно-психологической безвкусицы, хотя эта опасность подстерегала Мартынова в большей мере. Гианэя высажена с космического корабля, который вскоре взорвался. Она появилась на космической станции землян в погребальном наряде под скафандром. Готовилась взойти на костер. Корабль ее соплеменников, изгнанных со своей планеты, пришел уничтожить человечество, чтобы колонизировать Землю. Гианэя отлично знала, как поступили бы они, как поступала инквизиция (читала раздобытые разведчиками средневековые испанские книги).
Все оказалось иначе. Ее приняли как друга. И хотя потом убедились, что чужая не говорит всей правды, не переменили своего отношения. На взорванном корабле только один был таким, как люди Земли, — Рийягейя. Он уничтожил себя и соплеменников, чтобы спасти Землю. Гианэя не понимала этой жертвы. Она плоть от плоти изгнанников-аристократов. Высокомерие ослепляет ее блестящий ум, как ослепило оно захватчиков. Зная Землю по средневековью, они и мысли не допускали, что человечество так скоро создает мощную культуру и совершенный социальный строй. Подвиг Рийягейи, конечно, уменьшил жертвы, но и без того Земля постояла бы за себя: «Общество, живущее дружной, сплоченной семьей, достигшее высоких вершин науки и техники, уже непобедимо».[362]
Гианэя многое могла и многое знала. Она физически и умственно совершенней людей, и это как будто должно укрепить ее аристократическое презрение, которое земляне не могли назвать иначе как низким моральным уровнем. Но через свою судьбу, через размышления о тех, кто ее дружески принял, она «поняла, что даже Рийагейя ошибся; вы лучше нас, ваша жизнь светла и прекрасна».[363]Открытия, сделанные Гианэей в коммунистическом обществе будущего, до странности напоминают удивление, испытанное Айзеком Азимовым, когда он заглянул через страницы нашей фантастики в нравственный мир современного советского человека.
Художник использует фантастическую посылку двумя путями: по линии ее внутреннего обоснования и как сюжетную мотивировку. Оба пути, разумеется, взаимопереходят, но по преимуществу акцентируется какой-то один. С некоторых пор наши писатели пристальное внимание уделяют второму варианту, называя его фантастика как прием. Разновидность этого «приема» — фантастико-психологический роман, где на первом плане уже, так сказать, приключения характера, а фантастический элемент — в глубине сцены и обоснован без особой оглядки на науку, лишь бы он выполнил свою роль сюжетной мотивировки.
В рассказе Гансовского «День гнева» полулюди-полузвери отарки не производили бы особого впечатления, если бы не вызывали социальной аллегории, остро современной в свете нынешних толков вокруг проблемы машинного разума с его внеэмоциональной логикой. Фантастическая литература — от «Франкенштейна» до «Острова доктора Моро» — знала и не таких монстров, а кибернетика ныне дает пищу самой химерической фантазии. Автор поэтому даже не говорит об отарках, существа ли они из другого мира или искусственный продукт земного эксперимента. Важно другое — что отличает их от людей. Человек становится человеком не только своей способностью к логическим выкладкам. Если может быть создан интеллект, превышающий человеческий, то, если он будет лишен нравственности, он в сущности не станет подлинно разумным. Отарки сделались жертвой собственной жестокости. Психологизм этой коллизии и вызывает ассоциацию: ученый-милитарист, механический рассудок фашизма.
Иногда этот второй, внефантастический план спасает «фантастику как прием». В повести Емцева и Парнова «Уравнение с Бледного Нептуна» явно спорно представление о том, что микромир в какой-то своей глубине имеет окно — выход в большую Вселенную и что все мироздание замыкается, таким образом, в какое-то бесконечное кольцо. Наивна идея аппарата, который позволил бы разомкнуть это кольцо и физически проникнуть из лаборатории прямо на какую-нибудь далекую планетную систему. И все же это фантастическое «кольцо» можно рассматривать как оправу публицистически заостренных антифашистских страниц.
Лозунг фантастики как приема возник в преодолении теории предела, не изжитой и по сей день.[364] Некоторым писателям показалась недостаточной отмена принципа «на грани возможного». Они сочли, что критерий научности слишком сковывает и применим лишь для сравнительно узкой разновидности фантастической литературы. Ссылаясь на исторически сложившееся многообразие фантастики, Стругацкие утверждают, что она подчиняется всем общелитературным законам и характерна лишь «специфическим приемом (!) — введением элемента необычного».[365] Таким образом, Жюля Верна и Уэллса, Ефремова и Лема Стругацкие ставят в один ряд с Рабле и Свифтом, Щедриным и Экзюпери. Этот ряд автоматически должен быть сомкнут с народной сказочно-мифологической фантастикой.
Брандис справедливо заметил в этой связи, что Стругацкие, противореча себе, не обошлись все-таки без того, чтобы особо выделить метод современной фантастики.[366] «Отличие современного писателя-фантаста от обычного писателя, — говорят они, — состоит в том, что он пользуется методами, которые не применяли ни писатели-реалисты, ни Рабле, ни Гофман, ни Сент-Экзюпери в „Маленьком принце”».[367]
Традиция Верна и Лема отлична от традиции Гофмана и Экзюпери не только научно-фантастическими идеями, но и качеством художественной условности. Условность в фантастике Гоголя — чисто литературной природы. А вот даже Бредбери, очень вольно обращающийся с научной логикой, опирается все же не непосредственно на сказочно-поэтические мотивировки,
В фантастике XX в., называть ее научной или нет, от науки все равно не уйти. Правда, это иногда понимают так, что не следует-де слишком очевидно нарушать законы природы. Но более чем вековая история научной фантастики показывает, что оправдывались самые невозможные «нарушения». Количественный или дистанционный критерий ничего не объясняет. Принцип научной правды может быть приложен лишь с учетом художественной правды, стало быть, условности. Тем не менее художественная условность для современной фантастики никак не равнозначна чисто литературному приему, которым пользуются Рабле и Щедрин или писатели-нефантасты. Она должна учитывать современный уровень научного мышления, а также то, что
Никто сегодня всерьез не пошлет своих героев в космическое путешествие по способу переселения душ, как в романах Фламмариона и Крыжановской. С другой стороны, ни один сторонник фантастики как приема не использовал почему-то жюль-верновского варианта — из пушки на Луну. Чем не условность? Но она — устарела, а через нуль-пространство — пожалуйста. Здесь воображение опирается на дискутируемые, стало быть гипотетические, предположения. Световой луч как носитель — у Снегова.
Фантаст свободно раздвигает жесткие рамки дискретной логики, но вовсе пренебрегать научной логикой — значит лишать фантазию правдоподобия с точки зрения реалистичности современного сознания. Ведь современная фантастика получила право литературного гражданства где-то рядом с научным воображением. Научный и поэтический уровень взаимно определяют, а не исключают друг друга, и эта связь не формальная, но — мы не раз в этом убеждались на страницах этой книги — гносеологиическая. Вопрос не в том, чтобы не отступить от научно допустимого, а в том, чтобы не нарушить разумного соотношения между научным и художественно-психологическим критериями вымысла.
Стругацкие же, Громова и некоторые другие сторонники фантастики как приема берут в расчет только последний. С их точки зрения вся «физика» в «Уравнении с Бледного Нептуна» Емцева и Парнова совершенно неважна, важна только антифашистская тема. Но писатели уделили «физике» не меньше внимания и тем самым сделали заявку на научный критерий, которого, однако, их гипотеза не выдерживает. Гансовский, напротив, в рассказе «День гнева» уклонился от научного обоснования фантастической мотивировки и перенес центр тяжести в нравственно-философский план.
Вряд ли правомерен сам термин «фантастика как прием»: в нем — оттенок эксперименаторства, пренебрегающего внутренним единством формы и содержания. Прием предполагает универсальное использование, безотносительно к содержанию. Здесь коренной просчет, ибо метод, по выражению А.Герцена, всегда есть развитие содержания.
В рассказе «Орфей и Эвридика» Емцев и Парнов обрамляют красивую легенду о певце, воине и философе античности, предвосхитившем дантово путешествие в загробный мир в поисках возлюбленной, гипотезой о возможности влиять на прошлое. Рассказ начинается утверждением: «Петля Времени — физически доказанная реальность» — и заканчивается тем же: «Получается, что можно влиять на прошедшие события».[368]
Этой тавтологией фантастическая часть исчерпывается. Допустим, снисходительный читатель ею удовлетворится. Какое, однако, имеет отношение эта петля к отлично пересказанной легенде? На раскопанной археологами каменной стеле после «опыта» появилась не существовавшая ранее надпись: ее, мол, начертал Орфей после того, как принял за Эвридику явившуюся ему сквозь время научную сотрудницу… Фантастическая рамка легко отделяется от совершенно самостоятельного исторического сюжета. Квазинаучная посылка — не более чем модный предлог, нимало не углубляет драматизма скитаний и нравственных поисков Орфея.
В рассказе Полещука «Тайна Гомера» при внешнем сходстве с «Орфеем и Эвридикой» принципиальное различие. Лежащая на поверхности фантастическая мотивировка в ходе повествования незаметно подменяется другой. Чтобы отправить своих героев в прошлое, автор взял на прокат бутафорскую машину времени. Но применена она оригинально. Когда наши современники очутились в гомеровской Элладе и встретились с великим старцем, они увидели, что поэмы слагал и пел ослепленный, униженный Одиссей… На уровень научной фантастики ставится филологическая загадка: кто был автором «Одиссеи»?
Не может быть
В повести Ариадны Громовой «В круге света» (1965) фантастическая мотивировка не выдерживает возложенной на нее нагрузки. Чувства, объединяющие людей перед лицом атомной войны, поставлены здесь в зависимость от… телепатического контакта. На этой слабой нити висит и судьба борцов Сопротивления германскому фашизму. Неприемлемой представляется нам недооценка обычных, реальных чувств и связей. Они искусственно подменены фантастическими. Более правдоподобно писательница гиперболизировала возможности мысленного внушения «меньшим братьям» — животным в повести «Мы одной крови — ты и я!» (1967).
Лозунг фантастики как приема провозглашен был не без задней мысли разом освободиться от «сковывающей науки». Но свобода, как видим, упирается в необходимое и неизбежное взаимодействие фантастической мотивировки с сюжетом. Никакое содержание не оправдает приема, если он случаен, если не обусловлен именно
Принцип «фантастики как приема» выдвинут был в связи с обращением современного фантастического романа к социальным и психологическим темам. Казалось, он облегчит решение литературных задач. Но если можно условно пренебречь законами природы ради утверждения законов человеческих, то сегодня меньше чем когда-либо можно отвлечься от
Творчество Аркадия и Бориса Стругацких наиболее ярко отразило успехи и издержки освоения современным фантастическим романам социальной тематики. Дальше мы подробно остановимся на достижениях талантливых писателей, а сейчас попробуем выяснить источник просчетов.
Стругацкие начали как полемисты. В ранних повестях «Страна багровых туч» и «Путь на Амальтею» они выступили против теории предела, сводившей фантастику к ограниченному кругу технологических тем. Им принадлежит одна из самых известных книг о коммунистическом будущем «Возвращение» («Полдень. 22-й век»). Плодотворный спор вызвала фантастическая повесть-предупреждение «Трудно быть богом» (1964). В то же время в творчестве Стругацких резко выявилась односторонность этого жанра, связанная, как нам кажется, с пониманием фантастики лишь как художественного приема, т.е. с ослаблением научного критерия в социальной тематике.
Уже в «Стране багровых туч» Стругацкие попытались по-своему решить проблему героя современного фантастического романа. Если Ефремов показывал, каким необыкновенным станет человек при коммунизме, Стругацких увлекла полемическая мысль: коммунизм с его высокой научно-технической культурой и чистотой человеческих отношений по плечу лучшим нашим современникам.
Правда, их герои не несут таких вечных человеческих проблем, как Мвен Мас, Дар Ветер, Веда Конг. С другой стороны, в полемическом пылу писатели наделили некоторых своих «современных людей будущего» чертами несколько странными. Трудно, например, понять, как среди космонавтов мог оказаться человек, не только страдающий славолюбием, но и способный превратить случайное неразумение в безобразную драку («Страна багровых туч»).
В одной из ранних повестей коллектив гигантской кибермашины, пользуясь отлучкой шефа, задает Великому Кри заведомо бессмысленные задачи. Бородатые дяди с жестоким любопытством детей любуются «мучениями» машины, — будто им невдомек, чего стоит ее рабочее время. А шеф не находит ничего лучше, как объясниться с «озорниками» при помощи… палки. (В другом варианте новеллы, включенном в «Возвращение», Стругацкие «поправились»: старый ученый таскает «мальчишку» за бороду…).
В «Возвращении» школьники-подростки собираются бежать на недавно открытую планету. Этот штрих может показаться жизненно правдивым: юность, вероятно, долго еще будет болеть возрастной безответственностью. Тем не менее, сравнивая этих «живых» юношей с несколько риторичной молодежью «Туманности Андромеды», не скажешь, что Стругацкие ближе к истине. С одной стороны, благородная защита слабого и наказание виновного в нарушении кодекса мальчишеской чести, а с другой, — лексикон, никак не свидетельствующий о культуре чувств: «Какой дурак кинул мыло под ноги?!», «Вот как врежу», «Но-но! Втяни манипуляторы, ты!», «Грубая скотина».[369]
В «Возвращении» среди ридеров — людей, способных читать чужие мысли, — фигурирует юнец, запахнутый в нелепую золотую тогу. Он занимается тем, что «подслушивает» мысли прохожих. Сей стиляга XXII в. требует для ридеров каких-то особых привилегий. Разумеется, его осаживают, однако нотация — декоративна подстать тоге. Писатели, видимо, хотели сказать: ничто человеческое не будет чуждо и нашим идеальным потомкам. Но не будут ли контрасты помягче? Не втянет ли, в самом деле, «грубая скотина» свои «манипуляторы»?
Пестрота, противопоставляемая ефремовской голубизне, смахивает на ту, что в героях Немцова, — когда характер составлялся из наудачу выхваченных противоположностей. Пожалуй, только в повести «Трудно быть богом», в которой все внимание уделено человеку, убедительна внутренняя борьба с не до конца преодоленными атавистическими инстинктами.
Не очень заботятся Стругацкие и о психологической правде положительных персонажей. Умные и интеллигентные люди у них чересчур уж склонны к пошловатым остротам. Раздражает нарочитое благородство, наигранная скромность, демонстративно грубоватая мужественность. Не слишком ли напоказ угрюм в «Стажерах» знаменитый космолетчик Быков? Не чересчур ли фатоват в той же повести не менее знаменитый планетолог Юрковский? Кличка «кадет», которой Юрковский надоедливо величает стажера Жилина, звучит в XXII в. почти так же, как звучало бы в устах Юрия Гагарина какое-нибудь «поелику» или «припадая к стопам».
Скромнейший из храбрых разведчиков космоса Горбовский (в «Возвращении» и в других повестях) на отдыхе ужасно любит поваляться. На диване, на травке. Авторы аккуратно не забывают приставить эту прозаическую горизонтальность к его романтической вертикали. Многомерность, пусть и небогатая. А вот когда в последний час планеты Радуга Горбовский пристает с «житейским» вопросом к Камиллу: «Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать»,[370] — хочется попросить его выразить свою межпланетную уравновешенность как-то иначе. Ведь Камилл — в самом деле наполовину робот (приспособлен для опасных опытов с нуль-пространством).
Трижды Камилл умирал и воскресал, и вот суждено еще раз. Когда он посетовал на предстоящее одиночество, а Горбовский посочувствовал, что это уже от человека, Камилл ответил любопытным монологом о людях, которые любят помечтать «о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств» (с.135): «…вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. „Подвергай сомнению!” — Камилл помолчал. — И тогда вас ожидает одиночество» (с.135-136).
Может быть, здесь приоткрывается некий спор авторов с самими собой. Они сказали больше, чем хотели, ибо невольно сказали о своем методе. Здесь прорисовывается не только мысль о нарушении баланса эмоционального с рациональным, но и противоречие концепции человека у Стругацких. В необычайной обстановке в людях раскрываются и необычайные возможности. Стругацкие же пытаются сохранить своих героев неизменными, и оттого знакомые их черты делаются странными и неестественными. Ведь когда Камилл упрекает «вполне людей»: «Нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть» (с. 135) — он прав вовсе не риторически: очень, очень скудно наделены «живые» герои Стругацких «врожденной способностью чувствовать» (с. 13 5). И если не приходится сожалеть о страхе и зависти, то ведь и любовью никто по-настоящему не одарен, за исключением Антона-Руматы, но для того его пришлось отправить из будущего — в прошлое. («Трудно быть богом»).
Стругацким лучше удается не прямое изображение человека, а косвенная характеристика «идеи человека» — через окружающий мир. В «Возвращении» одна из новелл, включенная в главу «Благоустроенная планета», названа по знаменитому роману Г.Мелвилла «Моби Дик». У Мелвилла непокорный кит Моби Дик потопил корабль капитана Ахава, словно мстя человеку за его кровавое ремесло. На Благоустроенной планете китовый промысел перестал быть зверским убийством. На совершенных подводных лодках океанская охрана пасет стада китов, охраняет от хищников. Романтика мирного творчества, гуманного хозяйствования. Этика ремесла — прямое продолжение принципов коммунизма. И в обрамлении этой метафоры естественней голоса, теплее чувства героев.
Этот фон освещает человеческие фигуры едва ли не лучше, чем они раскрываются сами. «Работа, работа, работа… Весь смысл жизни в работе, — жалуется в „Стажерах” некая дама. — Все время чего-то ищут. Все время чего-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали. А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная. Я не понимаю ее».[371] Свидетельница борьбы миров, в которой победила ее страна, эта женщина так и не стала ее участницей. Она не понимает уходящих в космос и не возвращающихся оттуда и все-таки не может не провожать и не встречать. Они — живут! И, умирая, остаются молодыми, и молодежь — стажеры — заменяет их на бессменной вахте. А она — прячется в тени аэровокзала, чтобы хоть глянуть на эту жизнь, что прошла мимо, — теперь уже старая, обрюзглая, отдавшая свои годы одной себе…
Мещанка появляется в начале и в конце повести. Эта композиционная рамка ненавязчиво вводит осколок прошлого в будущее. Мещанин не сможет открыто выступать под флагом индивидуализма, он попытается говорить от имени людей. Коммунизм, мол, в конце концов для того и строится, чтобы люди перестали изнурять себя. Для мещанина это значит — тешить себя безбедным, комфортабельным, изящным существованием. Мещанке пытаются объяснить разницу: природа дала человеку разум, и «разум этот неизбежно должен развиваться. А ты гасишь в себе разум» (с. 12). Но эти рационалистические эмоции отскакивают от ее софизмов: «Всю жизнь ты работал… А я всю жизнь гасила разум. Я всю жизнь занималась тем, что лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?
— Конечно, я, — сказал Дауге.
Она откровенно оглядела его и засмеялась.
— Нет, — сказала она: — Я! В худшем случае мы оба одинаково несчастливы. Бездарная кукушка… или трудолюбивый муравей — конец один: старость, одиночество, пустота. Я ничего не приобрела, а ты все потерял» (с.12-13).
Цинично, бессильно и — жизненно. Не потому, что мещанин таким вот и останется (может быть, через сто лет его все-таки не будет?), а потому, что здесь гиперболизация зла — форма протеста и отрицания — и отрицания не головного, как часто получается у Стругацких, но и не только эмоционального. История ведь продемонстрировала невероятную приспособляемость мещанства. Глубокая тревога придает предостережению насчет мещанина ту живую конкретность, которая меньше удастся Стругацким в утверждении, в изображении положительных героев.
Хорошо ли, плохо ли показали Стругацкие Юрковского и Дауге, Горбовского и Быкова — те жили и умирали за высокие цели. И вот скромный спутник Юрковского бортинженер Жилин в повести «Хищные вещи века» встречает памятник. Не Юрковскому — открывателю тайны колец Сатурна, а «пионеру», сорвавшему огромный куш в местном казино. В некоем городке некой условной Страны Дураков. Ни одна душа здесь не знает героев космоса. Все жуют. Хлеб и наслаждения. Подражая древним владыкам, лакомятся мозгом живой обезьянки. Развлекаются стрельбой с самолета по отдыхающим обывателям. Ненавидят «интелей» — не обязательно интеллигентов, просто всех, кто не видит счастья во всем этом. И тайный порок, объемлющий все роды жеванья, — слег.
Из-за слега и прислали сюда Жилина. Искатели наслаждений ухитрились их получать в «химически» чистом виде — искусственно возбуждая центр удовольствия. Это не вымысел. При раздражении определенной области мозга электрическим током подопытная крыса необыкновенно быстро обучается замыкать контакт. Рефлекс делается мало что манией -единственной и все поглощающей целью. В «Хищных вещах века» этого достигают без вживления в мозг электродов, с помощью подручных средств. Сластолюбцы, раз испробовав слег, отвыкнуть уже не в состоянии: это хуже наркотика.
Писатели могли бы избрать и вовсе реальную заразу. Прозаичное пьянство или «поэтический» суррогат бездумного искусства. Цивилизация дьявольски изобретательна на вещи, пожирающие человека. Слег — символ бесцельного достатка, врасплох застигнувшего неустойчивые души. Мало кто не слыхал о духовном кризисе, поразившем те капиталистические страны, которым удалось достичь определенного материального благополучия. Фантастические цифры потребления алкоголя, невиданное падение нравов, бесплодное буйство или апатия, попеременно охватывающие то молодежь, то зрелое поколение, — это лишь тени глубокого внутреннего недуга. Люди, которых извечно подстегивала лихорадка накопительства, в один прекрасный день вдруг обнаружили, что цель жизни достигнута и никакой другой нет. Ибо высшие, подлинно человеческие потребности не развиты. Остается слег.
В «Хищных вещах века» действие происходит в процветающем под эгидой ООН смешанном мире. Подавлены очаги войны, осуществлено разоружение, милитаристы на пенсии. Обо всем этом, правда, сказано не очень внятно. Неясно, какова роль в этом мире социалистических стран. Что это за Страна Дураков? В предисловии Стругацкие говорят о «свойстве
В романе «Возвращение со звезд», переведенном в один год с выходом в свет «Хищных вещей века», Станислав Лем проводит близкую Стругацким мысль, что опасность отчуждения человека от своей человеческой сущности коренится не только в старинной борьбе за место под солнцем, но и в новейшем мещанском идеале растительного существования, и эта опасность может сохраниться после ликвидации основных противоречий капитализма. В статье «Безопасна ли техника без опасности?» («Литературная газета», 1965, 26 октября) Лем пояснял, что тенденция к автоматизированному производству, которым в свою очередь управляют предельно надежные автоматы, объективно может толкнуть человека к тому, что комфорт (понимаемый широко — как застрахованность от любых забот) станет самоцелью. Прогресс, эволюцию сменит инволюция.
В «Возвращении со звезд» люди, преуспев в стремлении сделать мир безопасным, расплатились утратой творчества (все задачи решают роботы), героизма (в нем нет надобности) и вообще сильных благородных чувств (ничто не побуждает к ним). Венец всего — бетризация — прививка от «хищных» инстинктов. Никто теперь не в состоянии причинить кому-либо зло. Бетризованы даже звери. А космонавты — нет. Их боятся и не хотят замечать. Герои, вернувшиеся со звезд, — докучливое напоминание о заросшей дороге истории… Человеку ни к чему большой мир борьбы и опасности. Автоматизированная Земля удовлетворяет все потребительские интересы. Почти всё получают бесплатно. «Коммунизм» мещан.
Лем предостерегает от того, чтобы эволюция нашей машинной цивилизации не повела к «расцвету» низших потребностей и низменных инстинктов (ведь они культивировались тысячелетиями). Но уже одно появление подобных предостережений — залог того, что человечество осознаёт опасность инволюции. Оскопленный прогресс можно допустить в обществе, которое не ставит своей целью высшие потребности человека. Коммунисты же сознательно отстаивают такой мир, в котором будут расцветать именно высшие потребности. Расширенное же удовлетворение этих потребностей — вечный источник исканий и, стало быть, риска. Иное положение немыслимо, ибо необходимость творческого риска всегда будет превышать возможности автоматов. Одна только задача освобождения населения Земли от забот о хлебе насущном настолько грандиозна, что вряд ли позволит застабилизировать производительные силы и творческую энергию.
Впрочем, Лему в этом романе важно не только предупредить об опасности: он определяет — в связи с ней — также и позицию человека, долг гражданина Земли перед человечеством. «Возвращение со звезд» — роман не публицистический, а психологический. Чтобы избавиться от небетризованных космических бродяг, им разрешают новую экспедицию. «Нет, к звездам!»[374] — приветствовал Днепров решение звездолетчиков, Лем, однако, вряд ли разделяет этот энтузиазм. Для них самих это выход, но где выход
Вот этот мотив долга человека перед людьми, оказавшимися беззащитными перед «хищными вещами», и сближает повесть Стругацких с романом Лема. Правда, у Стругацких художественное решение холодней, дидактичней, декларативней. Жилин раздваивается между жалостью к жертвам сытого неблагополучия и ненавистью к закоренелому мещанину. Нечего возразить против социальной педагогики, которую Жилин формулирует в финале, но куда более впечатляет его ненависть.
Свою ненависть к мещанину Стругацкие сконцентрировали в повести «Второе нашествие марсиан» (1967). В какой-то мере они шли проторенным путем: «первое» нашествие было в «Борьбе миров» Уэллса. В повести «Майор Велл Эндъю» Лагин, используя Уэллсову канву, заострил ренегатскую сущность обывателя. У Стругацких разоблачение глубже, картина ренегатства куда сложней и воссоздана ими художественно совершенней.
У Лагина и Уэллса мещанин предает в открытой борьбе. У Стругацких здравомыслящий (подзаголовок повести «Записки здравомыслящего») «незаметно» эволюционирует к подлости. Цель марсиан так и остается невыясненной. Они даже не появляются. От их имени действуют предприимчивые молодчики. Фермеров бесплатно снабжают пшеницей, которая созревает в две недели. Пойманных инсургентов агенты марсиан… отпускают, обласкав и одарив (правда, подарки явно принадлежали непокорным согражданам), Уэллсовы спрутопауки просто выкачивали кровь, а здесь чувствуется рука рачительного хозяина.
И фермеры сами вылавливают партизан. Во имя чего сопротивление, если не меч, но «благодетельный» мир принесли захватчики? Интеллигентные вожаки инсургентов не могут выдвинуть убедительных доводов. Да, независимость, да, человеку нужно еще что-то, кроме изумительной самогонки-синюхи. Но нужно ли
«Союзы ради прогресса» и «корпусы мира» рассчитаны в числе прочего и на обуржуазивание потенциальных очагов социального взрыва. Фашистская машина подавления опиралась и на развращение обывательских слоев нации. Войны продолжают угрожать миру и из-за равнодушия мещанина.
Стругацкие подводят к этому почти без иронии, почти без гротеска, в реалистических столкновениях характеров, через тонкий психологический анализ. Мещанин предает человечество, предавая человека в себе самом. Уверенно, мастерски, зрело выписано перевоплощение вчерашнего патриота — в горячего сторонника захватчиков, знающего, что делать партизана — в растерявшегося интеллигентика. Символика во «Втором нашествии» не навязывается рационалистически, как в некоторых других вещах Стругацких, но сама собой вытекает из ситуаций. Гротескность не в манере письма, а в угле зрения на вещи.
Видение «хищных веще» впервые мелькнуло в космической повести Стругацких «Попытка к бегству» (1962). На случайно на открытой планете земляне увидели, какими опасными могут стать в руках феодальных царьков даже осколки высокой культуры. Стража принуждает заключенных, рискуя жизнью, вслепую нажимать кнопки на механических чудовищах, которые были оставлены здесь космическими пришельцами. Вмешаться? Но инструкция предписывает немедленно покинуть обитаемую планету…
Среди землян — странный человек по имени Саул. На Земле он отрекомендовался историком. По его просьбе, собственно, и была найдена эта планета. Он очень просился на необитаемую: «Любую. На которой человека еще не было…».[375] Странное желание. Планету назвали в его честь Саулой. И когда звездолет вернулся на Землю, историка в нем не оказалось. В записке (на обратной стороне доноса, составленного осведомителем в фашистском лагере смерти) космонавты прочли: «Дорогие мальчики! Простите меня за обман. Я не историк» (260). Танковый командир Красной Армии Савел Репнин, по лагерной кличке Саул, совершил побег, был настигнут и принял неравный бой. Очень не хотелось умирать — и он дезертировал в будущее. Где нет войн и фашизма. Где запросто можно найти планету вообще без людей. «А теперь мне стыдно, и я возвращаюсь. А вы возвращайтесь на Саулу и делайте свое дело» (с.260).
Стругацкие не мотивируют, как это стало возможно: побег в будущее, нуль-перелет на Саулу. Не все ли равно! Пусть — как в сказке. Им важно было сказать, что каждый должен дострелять свою обойму. И в «Трудно быть богом» рассказано, что делали граждане коммунистической Земли на чужой планете, переживающей мрак Темных веков.
Стругацкие, по-видимому, понимали, что невмешательство, заземляя фантастический элемент, снимает и затронутую в «Попытке к бегству» проблему активного вторжения в исторический процесс. Разве только прошедшее ответственно перед будущим? Пусть невозможно путешествие во времени, пусть ничтожно мала вероятность встречи в космосе с «прошлым», подобным нашему. Но разве прошлые века не встречаются с грядущими здесь, на Земле, в наше время, когда бок о бок живут и борются — друг за друга и одна против другой — отсталые и передовые социальные системы, революционные и реакционные идеи, вчерашние и завтрашние психологии, и от исхода этой борьбы зависит судьба человечества?
Повесть «Трудно быть богом» воспринимается как продолжение идеи Великого Кольца. Ефремов писал о галактическом единении. Но ведь встретятся звенья разума, которые еще надо будет подтягивать одно к другому. Опыт зрелого общества послужит моделью перестройки молодого мира. Но помощь должна быть предельно осторожной. Как и другие советские фантасты, Стругацкие исходят из того, что право всякого общества на самостоятельное и своеобразное развитие совпадает с его собственной объективной возможностью подняться на более высокую ступень. Неосторожное благодеяние может внести непоправимые осложнения в историческую судьбу незрелого мира. Ведь и на Земле различия между народами делают взаимодействие нелегкой задачей. И все же, по мере того как теснее становится мир, взаимодействие неизбежно в общих интересах всего человечества.
То, что может случиться при встрече с чужой жизнью, — у Стругацких и аллегория, но и фантастическое продолжение наших земных дел. Фантастика в «Трудно быть богом» заостряет вполне реальную идею научной «перепланировки» истории. Она вытекает из марксистско-ленинского учения о сознательном управлении историческим процессом и опирается на его практику. Писатели как бы распространяют за пределы Земли опыт народов Советского Союза и некоторых других стран в ускоренном прохождении исторической лестницы, минуя некоторые ступени. И вместе с тем предостерегают против авантюристического перескакивания необходимых этапом развития (Маоизм),
В «Стране багровых туч» Стругацкие полемизировали и отталкивались от научно-фантастической литературы. «Возвращение» и в еще большей мере «Трудно быть богом» — в русле более широкой литературной традиции. Ключевые беседы Антона-Руматы с бунтарем Аратой и ученым врачом Будахом перекликаются с однородными эпизодами в «Сне про Джона Болла» В.Моррисса и в «Братьях Карамазовых» Ф.Достоевского (Великий инквизитор). Романтически красочный и прозаически жестокий быт средневекового Арканара напоминает «Хронику времени Карла IX» П.Мериме. Горькая сатирическая и трагедийная интонация заставляет вспомнить М.Твена и Д.Свифта. Можно увидеть и портретные параллели (добрый гигант барон Пампа — Портос Александра Дюма), порой поднимающиеся до перекличек с мировыми типами (Антон — Дон Кихот). И все же Стругацкие меньше всего заимствуют. Мотивы и образы мировой литературы — дополнительный фон принципиально нового решения темы исторического эксперимента, которую отмечал, например, у Герберта Уэллса еще А.В.Луначарский.
К.Лассвитц в обширном романе «Земля и Марс. На двух планетах» (русский перевод в 1903г.) развернул эпопею колонизации Земли марсианами в духе колониальных захватов конца прошлого столетия. Те же ханжеские лозунги культуры и просвещения — и под ними та же политика канонерок. Автор достаточно либерален для своего времени. Но ему и в голову не пришло, что возможны
С тех пор много воды утекло. Термины стали тоньше — побуждения не изменились. П.Андерсону принадлежит серия рассказов о «патруле времени». Патруль следит, чтобы из одной эпохи в другую не просачивались нежелательные лица и тенденции. Нечто вроде исторической охранки. В рассказе «Delenda est» («Разрушен» — подразумевается Карфаген) патруль обезвреживает авантюристов, пытавшихся изъять из событий Сципиона Африканского. Ганнибал терпит положенное ему поражение. Ничто не подлежит перемене. В рассказе «From here to eternity» (строчка из псалма: «Во веки веков», буквально: «…И отсюда в вечность») патрульные пресекают попытку одного из отрядов Чингисхана прорваться в Новый Свет. Случись это, история англосаксов сложилась бы куда менее благоприятно. Ведь только потому, что напор чингисхановых орд иссяк в славянских землях, западноевропейские народы смогли пойти своим путем. Целые государства, народы, культуры в Азии стерты были физически с лица Земли.
Патрульных заботит лишь то, чтобы мир вышел из пелен истории таким, каким его создал Господь бог для англосаксов. Узость Национально-культурного патриотизма переплетается с фаталистическим отношением к истории. Рациональное предостережение о непредвидимых и поэтому, возможно, опасных последствиях «исторической самодеятельности» подавлено ретроградным охранительством
Умней и человечней рассказ Бредбери «И грянул гром». Самое ничтожное изменение в прошлом может привести в будущем к катастрофическим последствиям. «Наступите на мышь — и вы оставите на Вечности вмятину величиной с Великий каньон… Вашингтон не перейдет Делавер. Соединенные Штаты вообще не появятся».[376] И все же Бредбери гипертрофирует случайность. Ничтожный случай приравнен к роковой неизбежности. Стихийная взаимосвязь биологической жизни перенесена на жизнь социальную, в которой такую большую роль играет разумное начало. Бредбери возвышает предостережение до крика, потому что не верит в разум и добрую волю
Марк Твен не опасался вторжения в исторические обстоятельства: гуманистическая традиция XIX в. еще не успела разочароваться в человеке. Великий сатирик с сочувствием относился к творческим усилиям героя своей повести «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» поднять бедную и примитивную жизнь средневековья до уровня современной цивилизации. Но у мастерового Янки, человека дельного и доброго, не хватило сил вытащить средневековую колымагу на железную колею. Вся выстроенная и выстраданная им цивилизация, все эти фабрики и пароходы — все сгинуло без следа, словно и не было. И дело не в злобе волшебника Мерлина. Во имя
Трудолюбивый Янки, торопясь развести фабричные пары, не затруднялся пристрелить заупрямившегося болвана-барона. Герои Стругацких могли бы делать это куда лучше. Кроме того, что у них есть неотразимые молнии, они владеют искусством рукопашного боя, к какому в Арканаре придут лишь через столетия. И хитроумный дон Рэба недоумевает: «Сто двадцать шесть дуэлей за пять лет! И ни одного убитого…».[377] Арата, союзник и брат, тоже не понимает. Благородный мятежник просил оружия, и он знал, каким оружием обладают «боги».
«— Нет, — сказал Румата, — Я не дам вам молний… Вы живучи, славный Арата, но вы тоже смертны; И, если вы погибнете, если молнии перейдут в другие руки, уже не такие чистые, как ваши, тогда даже мне страшно подумать, чем это может кончиться…
— Вам не следовало спускаться с неба, — сказал вдруг Арата. — Возвращайтесь к себе. Вы только вредите… Вы внушаете беспочвенные надежды… Раньше я вел каждый бой так, словно это мой последний бой. А теперь я заметил, что берегу себя для других боев, которые будут решающими, потому что вы примете в них участие… И впервые Румата подумал: ничего нельзя приобрести, не утратив, — мы бесконечно сильнее Араты в нашем царстве добра и бесконечно слабее Араты в его царстве зла…» (с.315-316).
В 20-30-е годы советским фантастам представлялось, что для успеха освободительной борьбы в каком-нибудь XVIII в. не хватало малого — пулемета, пары — другой гранат. Для Гусева в «Аэлите» нет вопроса: браться или не браться за оружие. Ход событий во Вселенной ему видится прямым продолжением атаки на Зимний дворец. В романе Зуева-Ордынца «Сказание о граде Ново-Китеже» (1930) экипаж самолета, потерпевший аварию над тайгой, попал в русский город, с XVIII в., который проспал среди непроходимых болот. Многое оказалось не столь уж далеким: в Ново-Китеже острая классовая борьба. Советские люди приняли в ней участие, но пулемет, который мог обеспечить победу, вышел из строя. «Исторические экспериментаторы» едва выбрались домой. Для писателя это был спасительный выход. Иначе пришлось бы давать сюжету отнюдь не приключенческий поворот. Как Ново-Китежу перешагнуть два столетия? Пулемет, будь он трижды исправен, не решил бы этой проблемы, да фантаст ее и не ставил.
В повести Владко «Потомки скифов» (1939) советские археологи обнаружили во внутренней полости Земли маленький изолированный мир. Тысячелетие назад природа заперла здесь скифское племя. По-видимому, Владко ставил перед собой скромную цель: дать этнически-культурную экспозицию прошлых веков. Но столкновение с социальными противоречиями оказалось неизбежным. Заступаясь за обездоленных, наши современники дали волю своему гневу. Однако сами угнетенные еще не сознают в должной мере классовой несправедливости, и археологи вступили в конфликт со всем архаическим укладом жизни. События сложились так, что уже некогда заботиться о потомках скифов — спасти бы собственную жизнь. Археологи с трудом выбрались на поверхность. Отверстие, конечно, завалилось…
Китежане затерялись в лесах, скифы навечно остались в подземелье. Игра воображения окончилась, и занавес можно опустить. Художественным инстинктом стремясь к более реалистическим мотивировкам путешествий в прошлое, фантасты не преодолели, однако,
Герои Стругацких не могут выйти из игры, ибо взяли на себя ответственность за эту цивилизацию. И как раз поэтому не могут поднять оружие. Они связали себя, как они говорят, Проблемой Бескровного Воздействия на историю. Впрочем, эта формула не передает сложности их задачи: они не уклоняются от борьбы, но сознают, что от оружия зависит лишь малая доля исторического движения. Они пришли сюда, «чтобы помочь этому человечеству, а не для того, чтобы утолять свой справедливый гнев» (с. 170).
Арата Горбатый, мститель божьей милостью, храбр, умен и живуч, и ему, быть может, удастся сравнять с землей баронские замки. Волна крестьянского бунта, возможно, забросит его на трон, и он будет править добро и мудро. По доброте раздаст земли сподвижникам. А на что земля без крепостных? «И завертится колесо в обратную сторону. И хорошо еще будет, если ты успеешь умереть своей смертью и не увидишь появления новых графов и баронов из твоих вчерашних верных бойцов» (с.317).
Герои Стругацких вооружены сказочной техникой, они синтезируют золото на нужды повстанцев из опилок — и это почти божественное могущество упирается в то, что народ Арканара все-таки
Беседа разведчика-историка Антона-Руматы с ученым врачом Будахом, в которой земной «бог» отвергает одно за другим предложения: всех накормить, сделать всех добрыми и т.д., — драматичнейшая сцена бессилия силы. Ибо Будах, перебрав все, о чем он попросил бы бога, если б тот был, и на все получив от Антона-Руматы разумное «нет», сказал: «— Тогда, господи… оставь нас и дай нам идти своей дорогой.
— Сердце мое полно жалости, — медленно сказал Румата. —
(Не этот ли эпизод имел в виду Немцов, утверждая, что Стругацкие
Трудно и, вероятно, опасно вмешиваться, но и не вмешаться нельзя. Коммунары будущего были бы недостойны предков, если бы не отважились провести корабль чужой истории через гибельные рифы и мели. Но они были бы отъявленными авантюристами, если бы обещали каким-нибудь «большим скачком» перенести отсталую цивилизацию в обетованный мир коммунизма. Для Немцова здесь нет проблем. Но марксисты знают, что история не уравнение с одним неизвестным. Ее диалектика редко позволяет сказать «да» или «нет». Не так наука пролетарской революции учит с величайшей ответственностью определять момент воруженной борьбы (когда народ уже не может жить, а угнетатели уже не могут управлять по-старому). В.И.Ленин учит использовать периоды спада не только для подготовки новой революционной волны, но и настойчиво искать в этот период мирных путей социального освобождения. Повесть Стругацких с большим драматизмом предостерегает от псевдореволюционной игры с историей.
Писателей упрекали за якобы неисторичное совмещение фашизма со средневековым варварством; в средневековье было, мол, и позитивное историческое содержание.[380] Всем известно, что феодализм несводим к угнетению, самовластью и темноте, а варварство — не единственная черта фашизма как военной диктатуры империализма. Но разве всем известная характеристика
Тем не менее повесть исторична и не метафорически. Средневековый эквивалент фашизма, показанный Стругацкими, как диктатура военно-религиозного ордена, — явление типично феодальное. Разве нет более глубокой, не только нравственной аналогии между повергнувшей в ужас Европу инквизицией и застенками Гиммлера (кстати сказать, сознательно скопированными и с средневековых машин подавления)? В придуманных Стругацкими средневековых «серых ротах штурмовиков» столько же от гитлеризма, сколько и от озверевшего обывателя
Во все времена было нечто близкое фашизму, и во все времена было нечто родственное коммунизму. Идея духовной преемственности эпох лежит и в основе исторической фантастики Ефремова. Только у Стругацких она интуитивней — не осознана с той логикой, что придает ефремовскому оптимизму научную убедительность. Разведчики-историки ищут во мраке невежества тех, через кого может быть решена задача исторического родовспоможения. Непреложна очередность социально-исторических формаций. И только неустанная активность разума, тлеющего в этой несчастной и невежественной толпе, может подтолкнуть неспешную поступь истории. Люди из будущего раздувают искру товарищества и братства, справедливости и чистоты, знания и культуры. И это не от рассудка, но от сердца: они верят в человека.
Конечно, «Трудно быть богом» — гипербола. Но авторы не чернят народ феодальной эпохи. Глядя на разнузданную скотскую толпу, Антон-Румата мысленно обращался к товарищам: «Не воротите нос; ваши собственные предки были не лучше…» (с.298). Беда разведчиков-историков не в том, что они не увидят плодов своих усилий, а в том, что не могут снять с себя надетую для маскировки шкуру подонков — «донов». «И все вокруг помогает подонку, а коммунар — один-одинешенек» (с.171).
Оттого Антон и не отправил на Землю, подальше от бунтов и заговоров, Киру, полудикарку, родившуюся на тысячу лет раньше, чем приобретет величайшую социальную ценность ее бескорыстие и доброта, чистота и верность.