— Ну, если в случае чего… так… это самое…
— Понятное дело, — отвечал Сашка.
Последним подходил Степан, что-то пробурчал Сашке, тот кивнул в ответ. Потом взглянул на Катю, и она впервые не отвела взгляда, и теперь ей было не страшно — они остаются с Сашкой одни, а этот опасный человек будет за двумя гривами. "Смотри, смотри! Знаю, что в твоем взгляде, но только мне до этого дела нет!" — злорадно подумала она, и Степан первый отвел глаза.
Под конец палили из ружей, и Катя, хмурясь, затыкала уши. Прощанье получилось долгим и немного утомительным. Но вот небольшая поляна перед зимовьем опустела, рассеялся дым и запах пороха, отзвучало эхо голосов, выстрелов и лай собак, и двух оставшихся будто всосала в себя подступившая тишина тайги.
СТЕПАН
В то утро снегопад опять, как всегда, привалил входную дверь, и Сашка долго боролся с завалом и, конечно, напустил холоду. Катя лежала в одеяле, как в спальном мешке, даже носа не высовывая, и капризно ворчала на Сашку за то, что понапрасну дергал дверь туда-сюда, вместо того чтобы подналечь и разом сдвинуть снег. Он, наконец, отвоевал у сугроба достаточную щель, протиснулся в нее, захлопнул дверь, и теперь уже оттуда слышала Катя шорох деревянной лопаты да Сашкино подсвистывание. Надо было бы встать и затопить печь, пока он там расчищает тропу, точнее — туннель в снегу до навеса с дровами, откопает поленницу, отбросит снег от окон. На растопку дрова закладывались с вечера, да под нарами всегда пребывал в неприкосновенности аварийный запас смолевого сушняка, зажигающегося от спички.
Сегодня, после такого снегопада, Сашка обязательно пойдет проверять капканы, петли, ловушки, и не столько на предмет добычи, сколько из опасения потерять. Уйдет на весь день, значит, надо вставать, готовить солидный завтрак да на дорогу собрать сухим пайком… Но страшно высунуться из одеяла, кажется, холод в мгновение схватит тебя в колючие объятия и превратит в льдину. И Катя лежит, не шевелясь, вопреки необходимости, притом ничуть не боясь Сашкиного недовольства, потому что его просто не может быть — недовольства! Она еще не знает, как оно может выглядеть, она надеется никогда не узнать этого, она улыбается своим надеждам, она не принимает их всерьез. Впрочем, сейчас он войдет и скажет: "Катя, мне бы надо пораньше уйти". И она спрыгнет с нар и засуетится.
А если нет? Если взять да и не вставать. А сказать просто: "Мне сегодня вставать не хочется. Спать хочу! Холодно!" И не встать. Что будет? Скорее всего, ничего. Сашка согласится, сам затопит, сам сварит и приготовит себе в дорогу все, что нужно, да и ей подаст в постель. И, наверное, один такой случай останется без последствий. Но зачем он нужен, этот случай? Лучше приберечь право разового каприза на будущее.
И все же долежала, когда он вошел и сказал: "Лежишь, неженка! Холодно! Ну, лежи, лежи, я сам!"
Но она уже одевалась торопливо, не для него, правда, а от холода. Быстро уложила «времянку» на голове, подскочила к зеркальцу на полочке, нашла себя милой и через минуту уже суетилась у печки. Дел-то было всего только спичкой чиркнуть, — все заложено с вечера, кроме рулончика бересты в середину. Бересту Сашка с вечера не закладывал, боялся самовозгорания от жара вечерней топки.
Железная печурка добросовестно затрещала, заискрилась, пламя язычками запрыгало из-под кастрюли, оставляя на ее вчера лишь вычищенных боках хвостики сажи.
Тепло в зимовье имеет запах. Конечно, это запах горящей березы, или сосны, или кедра, но кто вникает в это? И всегда через некоторое время после разгорания печки Катя говорила вслух с радостью: "Ну, вот и теплом запахло!" Иногда, правда, этот запах граничил с духотой, и в городской квартире Катя наверняка бы начала хлопать форточками, жалуясь на сердце. Но здесь сердце почему-то не обращало внимания на духоту, но вовсю радовалось теплу. Особенно нравилось Кате, когда можно было снять с себя все шерстяное и в одном легком платьице и на босу ногу сидеть на нарах с книжкой или просто так, ничего не делая. Было что-то чудесное в том, что вот кругом тайга в снегу, мороз… а посередине крохотная черная точка — их избушка, и в этой избушке среди зимы сидит она в платьице без рукавов, будто в другом измерении или в колдовском круге уюта и тепла. А когда еще снаружи голос пурги, хоть этакое и нечасто, Катя чувствовала себя вообще как в сказке!
Первое время страшно было оставаться одной, когда Сашка уходил на охоту. Все мерещились шорохи и шуршание снега под окном. На улицу не высовывалась, бывало, весь день до его прихода. Но страх постепенно уступил уверенности, что все хорошо и плохо быть не может. И только когда Сашка задерживался по темноте, тогда дверь на крючке, и ружье (одно из двух Сашка оставлял) рядом на нарах, конечно заряженное, и слух напряжен до головной боли. Тут она ничего с собой поделать не могла. Ночь словно уменьшала толщину стен зимовья, если она сидела в темноте, если же зажигала лампу, то казалось, все, что есть в тайге враждебного и опасного, непременно должно сойтись на светлячки двух ее окошек, а когда окошки закрывала подушками, мерещились скребки по стеклу, будто кто-то стекло с улицы выставляет.
Насколько понятной и сочувственной казалась ей тайга днем, настолько враждебной становилась в сумерки и прямо-таки дышащей угрозой — ночью. Пытка страхом была для нее всякая случайная необходимость ночью выходить из зимовья, а выходить приходилось — жилье их далеко не со всеми удобствами! Но что ж, должны же были быть какие-то издержки ее, как она считала и уверена была, полосы счастья.
Утрами после снегопадов на прогнутых лапах кедров и сосен снег лежал красивыми белыми собаками, и казалось, свистни да крикни «фас», сорвутся они со своих лежанок и помчатся по тайге белой вьюгой и только ветки долго будут качаться обиженно и недоуменно.
По свежему снегу часто ходила она с Сашкой по тайге просто так, на прогулку. Широкие охотничьи обтянутые мехом лыжи-камусы не проваливались в снегу, мягко скользили вперед и совсем не скользили назад, если идти на подъем. Мех лосиных ног, обеспечивающий скольжение, он же и тормозил и сцеплялся прочно со снегом при обратном скате.
По первому снегу и по свежему снегу следы всякого зверя отчетливы и будто даже сохраняют тени своих хозяев. Сашкино толкование следов казалось Кате слишком уж утилитарным. Если он говорил, что, к примеру, соболь здесь шибко торопился, то ей этот след напоминал чей-то каллиграфический почерк, а беличьи тропки почему-то всегда рассказывали о суетливости… След колонка будто мячиком шероховатым поиграл кто-то. Глубокие, рваные следы изюбра вызывали жалость, думалось, что такому крупному, красивому зверю должно быть скучно и пустынно в зимней тайге. И вполне понимая Сашкин азарт при встрече со свежим следом изюбра (мяса на два месяца!), однако не разделяла его и никогда не желала Сашке удачи. То же самое было поначалу с куропатками. На ночь устраиваются эти шумливые птицы в снегу на полянках, а утром, почти с рассветом, Сашка не раз поднимал их в воздух, бесшумно подкравшись к такой полянке, и клал их выстрелами влет, иногда по две с выстрела. Когда первый раз она присутствовала при такой охоте, то как будто нечаянно попыталась раньше спугнуть спящих птиц и была искренне опечалена, когда Сашка все же подстрелил двух из трех взлетевших. Потом отказывалась ходить с ним на куропаток. Но скоро стала до отвращения приедаться тушенка, и запах пакетных супов отбивал аппетит, и потому не заметила даже, когда впервые обнаружилось в ней радостное волнение при виде пернатой добычи и когда вообще стала принимать, как свои, Сашкины удачи и неудачи, когда к обычному ожиданию его возвращения стало примешиваться ожидание и жажда охотничьего счастья. Она превращалась в жену охотника и, восхищенно поглаживая свежую соболиную шкурку, не только эстетическое удовольствие испытывала, но и видела в этой шкурке двухместное купе вагона «Люкс», и море, и фрукты, и тысячи других удовольствий, что будут сопровождать их во время будущего отпуска, о котором говорили они, правда, еще только однажды и не всерьез, но один раз поговорить не значит один раз подумать!
И когда Сашка возвращался с охоты с удачей больше обычного, то испытывала она примерно то же самое, что жена какого-нибудь кандидата наук при виде очередного, но щедрого гонорара за талантливую статью или своевременную идею.
Обнаружив в себе практицизм жены-потребительницы и имея привычку ковыряться в тайниках собственной души, Катя, конечно же, тот же час "свистала всех наверх" и начала выкорчевывать и клеймить проснувшиеся в ней столь низменные побуждения, но, как говорится, рука руку моет. И она установила посредством силлогизмов, что при всем том прискорбном, своих интересов, не связанных с интересами мужа и уже, тем более, противоречащих его интересам, она не имеет и своей радости не мыслит без радости его, и даже более того, именно его радости есть источник и условие ее счастья.
А удача на охоте — это, кроме всего прочего, прекрасное настроение Сашки, умопомрачительные ласки до утра, когда к утру кажется, что существуешь не в жизни, а в фантазии, и нет совсем пробуждения отрезвления, а только истома и восторг, переживаемый не сознанием, а каждой клеткой…
Раньше, даже в семнадцать, в шестнадцать не чувствовала она себя такой молодой, о своей способности любить не подозревала, будучи четыре года замужем…
Умом доподлинно знала — рано или поздно начнется проза, но надеялась, что поздно, и что на это «поздно» с избытком хватит впечатлений, что были до этого, и тогда проза будет похожа на белые стихи, которым она будет стараться придумывать рифмы…
Зима в этом году выдалась снежная. Так говорил Сашка. И верно! Вдоль тропинок от избушки выросли снежные валы в рост человека, а снег в отвалах так утрамбовался, что днем, когда Сашки не было, она вырывала поперечные тоннели в снегу, превращала их в лабиринты, ползала по ним на корточках, а когда Сашка не брал с собой Чапу, играла с ним в прятки. Иногда их, барахтающихся, заваливало обрушившимися сугробами, и они выкарабкивались с визгом — чей громче! — не разберешь! — отфыркивались, отряхивались, и Катиному хохоту вторил по тайге игривый лай Чапы. Бывало, что такую забаву устраивали втроем, и тогда Чапа вел себя как истый ревнивец, яростно оттаскивал Сашку, если он крепко наседал на Катю, когда она кричала: "Чапа, фас!", или носился с лаем вокруг Сашки, когда он закидывал Катю снежками.
Если вечером они читали книжку или слушали радио, Чапа неизменно сидел на дальнем конце нар, где для этого специально подворачивалась постель, и слушал не чтение или радио, а то, что положено было слушать ему по службе и по долгу — он слушал и сторожил ночную таежную тишину. Потом, разумеется, с нар он удалялся, и вид его при этом выражал одно "С вами тут, конечно, хорошо, но устал я прислушиваться и пора на свое место!"
Если бы кто-то посторонний спросил бы Катю, сколько их там живет, в зимовье, она не задумываясь ответила бы: «Трое».
Сашка уже затягивал на поясе патронташ, когда сначала как-то не по-обычному залаял на улице Чапа, а в ту же минуту с улицы послышалась возня и радостный визг нескольких собак. Катя, стоявшая ближе к двери, раскрыла ее, и в зимовье влетели вместе с Чапой Хук и Рекс. Чуть не сбив Катю с ног, они метались по избушке между нею и Сашкой, опрокидывая на пути все, что можно опрокинуть.
— Ребята идут! — радостно возвестил Сашка, выгоняя собак из зимовья. Он вышел, и Катя поспешила за ним, накинув на плечи телогрейку. Они стояли, отбиваясь от собак, и взволнованно смотрели поверх сугробов в ту сторону, откуда уже слышались голоса и скрип лыж. Скоро из-за деревьев показался сначала Моня, он сразу замахал руками, за ним след в след шли Филька со Степаном, они потрясали ружьями, а выкатившись на поляну, разрядили стволы, вызвав этим вопль собак и снегопад с ближайших деревьев. Рукопожатия и хлопанье по плечам сопровождались радостными восклицаниями, и суматошным топтанием, и толканием, и борьбой в обхват с подножками, и валяньем в снегу, и, словом, люди и собаки вели себя одинаково, сплетясь в один туманный клубок. Но вот из этого клубка вывернулись Сашка со Степаном и отошли в сторону. Катя, еще продолжая смеяться, вытряхивала снег из рукавов телогрейки, видела, как радостно схватил Сашка Степана за рукав, когда тот что-то сказал ему. Сашка даже в ладони хлопнул. Катя потянулась к ним, но ее опередил Моня, показал ей большой палец, таинственно подмигнул. И Филька уже рядом.
— Слышь чего! — Сашка кинулся к ней навстречу. — Михаила Ивановича брать будем!
Катя не поняла.
— Берлогу нашел Степка, понимаешь!
Сашка светился как ребенок. Катя растерялась, не зная, радоваться этому или тревожиться. Но уже всеобщий азарт передался и ей. Не представляя себе, как это все будет происходить, она лишь пыталась из общего настроения понять, есть ли основания для тревоги… Нет, оснований не было, и в этом случае, естественно, она внимательнее всего наблюдала за Степаном, и именно его хозяйская уверенность в себе, а не бесшабашность Сашки и хвастовство Фильки совершенно успокоили ее. Более того, она даже вполне искренно потребовала:
— Я тоже с вами!
Никто не удивился и не ужаснулся, а Сашка даже заявил, как бы спрашивая общего мнения:
— А что? А?
— Не дело, — спокойно сказал Степан, и все с ним согласились.
— Обед нам всем приготовишь, — примирительно сказал Сашка.
— Ладно уж! — согласилась она, не очень-то огорчившись отказом.
Она просыпалась или засыпала?.. Отчего так сдавлена грудь? И боль в голове? Перед глазами серый туман, и на глазах пелена. Может быть, она только что родилась и потому ничего не знает о себе? Нет… Она знает… что все забыла… и сейчас начнется воспоминание… "Не хочу!" — кричит она громко и рвется куда-то, но что-то держит ее… Что-то удерживает… И вот она уже слышит чей-то голос, и лицо перед ней чье-то, очень знакомое… Сейчас вспомнится и голос, и лицо… Она это знает и кричит: "Не хочу!" И бьется головой о что-то твердое, и волосы хлещут ее по лицу. "Не хочу!" еще раз и в последний кричит она, потому что пустота незнания вдруг разом заполнилась болью и отчаянием.
Моня по-прежнему крепко держит ее за руки, а Филька подложил ей под голову свою мокрую от снега шапку, и холод расстаявшего снега окончательно вносит ужасную ясность в сознание.
— Сашенька! — кричит она теперь, вырываясь из Мониных рук и бросаясь к нарам, около которых упала без сознания несколько минут назад.
— Не кричи! — грубо и властно обрывает ее Степан и отстраняет от нар.
— Как же это, Филька! — говорит она стонущим шепотом, обводя всех взглядом недоумения и, скорее, удивления, чем упрека.
— Два их там оказалось… — тихо отвечает Филька, не глядя на нее, одного уложили, а тут второй…
— Но почему Сашка?! Почему именно он?! А вы! Разбежались, да?!
Она подступает вплотную к Фильке и, кажется, вот-вот вцепится ему в лицо. Филька смотрит ей в глаза.
— Нет, мы не разбежались.
— Ну, хватит! — раздается у нее за спиной окрик Степана. Она мгновенно оборачивается.
— А ты чего командуешь! Ты чего! Там надо было командовать! Там! Понял! Ненавижу! Уходи отсюда! Уходи!
Обезумев, она хватает все, что попадается под руку — сначала Сашкин нож в ножнах, потом ремень и еще что-то, но каждый ее замах на Степана перехватывает то Филька, то Моня, и она в отчаянии хлещет их обоих по лицам и рукам, впадая в истерику, пока Филька, изловчившись, не обхватывает ее крепко и бесцеремонно. Досада, злость и боль словно растворяют ее энергию в апатию, и она, обессилев, охрипнув, повисает на Филькиных руках, захлебываясь беззвучными слезами.
Сашка не приходил в сознание. Смыв кровь с лица, голову ему перебинтова-ли, как могли. Но не эта сама по себе тяжелая рана приводила в ужас друзей, а сломанное ребро, проткнувшее кожу и высунувшееся страшно нелепым сучком сантиметра на три. Даже малейшее движение причиняло Сашке боль, потому нечего было и думать о том, чтобы попытаться вправить ребро, как предложил было сначала Филька. Кровотечение ослабло, но не прекратилось совсем и возобновля-лось с каждым движением тела. Сашка тяжело дышал ртом, и вздоху, как эхо, вторил глухой хрип в покалеченной груди.
Если бы сразу обнаружили эту рану, то скорее всего понесли бы Сашку не в зимовье, а на базу. Оттуда на пятнадцать километров ближе к тракту. Теперь же и думать нечего было тащить его до тракта. Общая растерянность никому не подсказывала разумного решения.
Но Степан опомнился раньше других.
— Лазуритка! — сказал он вдруг громко и в то же время будто самому себе.
— Лазуритка! — громко повторил Моня.
— Это мысль, — одобрительно подтвердил Филька.
— Что? — не поняв, спросила Катя.
Успокоившись немного, она сидела теперь рядом с Сашкой, держа его за руку, незаметным движением время от времени прослушивая пульс, неровный и тревожный.
— Что такое Лазуритка? — спросила она, стараясь скрыть вспыхнувшую слабым светлячком надежду.
Никто ей не ответил. Думали.
На четвертой гриве от Пихтача в сторону гольцов Хамар-Дабана геологи вели опытные разработки лазурита. Там у них был врач, был вертолет и рация. Летом туда была тропа, еле заметная, сто раз теряющаяся, но все же была… Зимой от нее не оставалось и следа. Если напрямую — километров двадцать пять, это если напрямую, как по воздуху… А тут три гривы — три тяжеленных подъема, четыре спуска по сугробам и бурелому… Под силу это было только Степану, и Моня с Филькой смотрели на него и, не смея ничего предложить, взглядами, однако, выбрасывали ему жребий.
Степан взглянул на часы, сказал вслух:
— Половина первого!
И снова все молчали, прикидывая, успеет ли он до полной темноты добраться к геологам.
— …Если налегке… — словно продолжая мысль, пробормотал Филька.
— Конечно налегке… — также ответил Степан, кусая губы, подергивая бородой.
Катя взволнованно переводила взгляд с одного на другого и больше ничего не спрашивала. Мужчины искали выход. Мужчины принимали решение, и она только желала, чтоб это решение — любое решение — скорей бы стало действием, потому что самое страшное — это бездействие, как приговор без помилования…
— Мясо… сухие носки… — сказал Степан.
И все заметались по зимовью, даже не обращая внимание на стоны Сашки. Степан занес свои камусы, тщательно осмотрел их.
Катя виновато суетилась вокруг него, заглядывала в глаза, несколько раз пыталась сказать что-то, но Степан не замечал ее и, пожалуй, не специально, — просто еще и еще раз прикидывал шансы успеха, иногда поводил мускулами, словно проверяя их надежность…
Прошло не более получаса с того момента, когда стонущего Сашку внесли в зимовье, и вот Степан уже стоял на камусах с рюкзаком и «тозовкой» за плечами. Напутствий не произносилось. Лишь в короткой паузе — несколько секунд, застыли все на снегу возле зимовья, а может быть, даже и не было паузы, а лишь один глубокий вдох Степановой груди да мгновение для первого толчка, который сорвал его с места и кинул навстречу километрам занесенной снегом тайги. Шорох камусов еще был слышен некоторое время в полной тишине, когда Степан уже исчез, как нырнул с разбега в белое марево, и в след ему сочувственно покачивались ветки молодых кедров, задетые им на ходу.
Катя кинулась в зимовье, снова припала, вцепилась в Сашкино запястье. Пульс был так же неровен, но дышал он чуть спокойнее, меньше слышался хрип, на щеках и на лбу выступил легкий румянец, а веки закрытых глаз вздрагивали, как у просыпающегося человека. Моня с Филькой замерли за спиной Кати. Веки задрожали сильнее, чаще, и Сашка открыл глаза. Катю поразило их выражение. Казалось, что Сашка просто спал, спал крепко и просыпался с трудом. В глазах не было боли, но вот он едва лишь пошевелился, и гримаса боли тут же завладела всем лицом и удивлением и беспокойством отразилась в глазах. Румянец мгновенно растаял на лице, оно стало белым, и всем показалось, что Сашка сейчас снова потеряет сознание. И несколько секунд он действительно боролся за сознание, об этой борьбе говорило напряжение мускулов лица, и Катя почувствовала ее по хаотическим прыжкам пульса. Крепко сжимая запястье, она помогала ему, как могла.
Вдруг Сашка спросил спокойным и вполне твердым голосом:
— Как все… кончилось?
Филька, чуть отстранив Катю, склонился над Сашкой.
— Порядок… обошлось… Второго взяли… Помял тебя малость…
— Грудь больно… — также отчетливо сказал Сашка.
— Терпи, Сашенька, — плача, залепетала Катя, — терпи, миленький, Степан ушел…
— На Лазуритку! — вставил Моня.
— Ты только не шевелись, лежи спокойно… Хочешь чего-нибудь… Пить? А?
— Да, пить! — торопливо шепнул Сашка.
Моня метнулся туда-сюда, и Катя осторожно, не вызывая движений, влила Сашке в рот несколько глотков. Они тем не менее стоили ему напряжения, и он, закрыв глаза, сжав челюсти, снова несколько минут лежал молча.
— Больше никто?.. — спросил потом, не открывая глаз.
— Хука задрал… — выскочил Моня и ойкнул, получив пинок от Фильки.
— Хук?! — открыл глаза Сашка. — Хук! — повторил он. — Совсем его, да?
Филька кивнул. О том, что Чапу тоже пришлось пристрелить, никто не рискнул заикнуться.
— Чего плачешь? Заживет… как на собаке…
Катя ощутила движение его руки, бросила пульс, и Сашкино рукопожатие вселило в нее и надежду и веру в лучший исход, который целиком зависел теперь от Степана. Она испытывала угрызения совести относительно Сашкиного друга и торопилась исправить свою ошибку…
— Это Степа медведя застрелил, который…
Она уже знала подробности. И тем более было досадно, что, зная это, накричала на Степана. Правда, тогда поспешное объяснение Мони она будто пропустила мимо ушей, так поразил ее вид бездвижного и окровавленного Сашки.
— Степа — человек!.. — ответил Сашка и поморщился, как ребенок. Больно… в груди… что там, а?
Катя растерялась, беспомощно обернулась к Фильке. Тот ответил с наигранной беззаботностью:
— Ребро у тебя треснуло. Это ерунда! Пятнадцатиминутное хирургическое вмешательство — и порядок! Ты, брат, крепись, а то жену свою в больницу уложишь. Мы ее тут еле-еле откачали, как она тебя увидела.
Филька нашел верный ключ к мужеству приятеля. Тот теперь скорее умер бы, чем пожаловался.
Сказывалась потеря крови…
— Хука жалко, — прошептал Сашка и закрыл глаза.
Катя было забеспокоилась, но Филька жестом объяснил ей, что нужен покой… Сашка то ли заснул, то ли снова впал в забытье.
День тянулся до раздражения вяло. Площадку для вертолета расчистили быстро. Один за другим, а то и все вместе выходили из зимовья и подолгу смотрели на ту, четвертую гриву, куда по нехоженым сугробам и буреломам теперь пробирался Степан. Когда начало темнеть, ожидание сменялось беспокойством — успеет ли, не заблудился ли? Зимняя ночь светла, но ориентира все равно не увидишь. Отклонишься чуть в сторону — и можешь пройти в сотне метров мимо, а потом можно идти до бесконечности, до самого Хамар-Дабана, пока не кончатся силы.
Несколько раз Сашка приходил в себя и даже шутил с Катей, но к вечеру у него поднялась температура. Он часто просил пить, и никто не знал, можно ли ему пить, а если можно, то сколько.
Катя сменила ему повязку на голове. Кровь на ране запеклась, но стоило тронуть бинты, рана снова оживала, и Катя решила больше не трогать повязку. К груди она даже прикасаться боялась, понимая, что ничего сделать не может, кроме как причинить лишнюю боль.
Полная темнота наступила, казалось, раньше положенного, хотя время все так же сочилось по капле, растягивая секунды и минуты, тормозя стрелки часов. Моня долил в лампу солярки, прочистил стекло. Филька топил печь, готовил ужин — суета обещала ускорение времени.