— Очень далеко. В Сибири.
— Это, наверное, интересно… — не очень уверенно говорит мать.
— Для меня интересно.
— Как отец?
И тут появляется Люська с банкой растворимого кофе. Если речь заходит об отце, она не утерпит, ей обязательно нужно присутствовать и участвовать.
— Да, как поживает папочка?
— Ты могла бы сама спросить у него об этом, — отвечаю я Люське, и у нее от злости краснеют щеки и влажнеют глаза.
— Неужели с нашим папочкой никогда ничего не случится? — шипит она, и мать обрывает ее:
— Нельзя же так, в конце концов!
Я знаю то, чего не знает мать. Люська ненавидит отца, ненавидит его так же страстно, как любила в детстве, — и страдает от своей ненависти. Года три назад она позвонила отцу рано утром и попросила его ждать ее дома. Всю ночь Люська готовила объяснение, в итоге которого они должны были помириться, но, примчавшись на такси, только прокричала: «Папка, я люблю тебя!» и разрыдалась. Отец успокоил ее и выговорил ей за то, что он из-за нее опоздал на работу.
Когда он ушел, Люська устроила дебош в квартире, я еле с ней справился. Она оскорбляла меня, как могла, пыталась добраться до моего лица и на прощанье крикнула уже с лестничной площадки: «Вы оба выродки! Вы нелюди!» Когда я рассказал отцу, чем закончилось Люськино посещение, он лишь пожал плечами.
— Ну и как, — Люська норовит задеть меня, — наш папа по-прежнему бреется два раза в день?
Я пытаюсь отвечать миролюбиво:
— Шурик твой ни разу не бреется, это же тебя не смущает.
Они обе вдруг затихают.
— Можешь радоваться, — зло говорит Люська, — сейчас он уже бритый.
Я смотрю на мать.
— Посадили месяц назад.
Шурик — фамилию его я, оказывается, и не знаю — многолетняя Люськина любовь. Сначала это была односторонняя любовь: Шурик был женат. В конце концов Люська добилась своего, но я не понимал, почему они не женятся. Именно через Шурика мать с Люськой и занялись диссидентством.
Люська поджала губы, глаза полны слез.
— Понимаешь, что получилось… — начинает мать, — и Люська взвизгивает:
— Не смей! Он ведь будет только рад!
— Ну, почему обязательно рад? — робко возражает мать.
Я пожимаю плечами, и по взорвавшемуся Люськиному взгляду понимаю, что мне, наконец, удалось воспроизвести излюбленный отцовский жест.
— Они ничего не способны понимать! — шипит Люська. «Они» — это мы с отцом. — Они роботы!
— Перестань! — резко говорит мать. — Лучше, если Гена все узнает от других?
Люська дергает плечом и выбегает из комнаты.
— Понимаешь, — говорит мать тихо, — Шурик дает показания. И на Люсю тоже. Это так неожиданно…
Я не нахожу, что сказать. За несколько лет — первый случай, чтобы такой активный, такой, казалось, убежденный диссидент, и вдруг…
— Люсю вызывали на допрос. Она ничего не говорила, выгораживала Шурика, а ей устроили очную ставку, и он при следователе убеждал Люсю ничего не скрывать, потому что он, как он сказал,
Да, я знал его, я его слушал и читал его статьи, резкие и аргументированные.
— Что тебе сказать, мама… Может быть, он просто струсил. Я бы, например, наверняка струсил там. Я боюсь тюрьмы… Почему не предположить, что он тоже…
Когда Люська появляется в дверях, я не успеваю заметить.
— Нет, вы послушайте, он с собой сравнивает! — Она уничтожает меня своим горящим взглядом. — Ты!.. Да у тебя когда-нибудь были какие-нибудь убеждения?! Ты во что-нибудь верил?! У тебя вообще бывали какие-нибудь чувства, кроме конформизма?!
Мать спешит вмешаться.
— Люся считает, что его держат на наркотиках. Колют какими-то препаратами… Ведь Бухарин в свое время тоже Бог знает в чем признался, да и другие…
— Может быть, — отвечаю я с сомнением, — но, по-моему… Я, конечно, не борец, как вы… По-моему, бояться тюрьмы — это нормально для любого человека, испугаться тоже может любой…
— Чушь! — орет Люська. — Я не боюсь тюрьмы! Вот я, я не боюсь! Ты это можешь понять, плосколобый!
Мать, не давая мне ответить, говорит мягко и растерянно, она в самом деле не понимает, что произошло:
— Ты прав, тюрьма — это ужасно… Но ведь убеждения… Элементарная порядочность… И наконец, ведь он любил Люсю…
— А может быть, он действительно раскаялся?
— В чем? — вскрикивают они обе.
— Ну, понял, что все это бесполезно…
Люська хватается за виски, мотает головой.
— Я не вынесу этого! Прекратите сейчас же! Немедленно прекратите! Мама! Я прошу тебя!
— Хорошо, хорошо, не будем об этом. Давайте кофе пить.
— Мать, — спрашиваю я, — а выпить у тебя найдется?
Она, от растерянности, переадресовывает мой вопрос Люське:
— У нас есть что-нибудь?
— Я тоже выпью, — вдруг тихо говорит Люська.
Вот когда она хоть два человеческих слова произнесет, после всех гадостей, мне хочется обнять ее и потрепать за уши! Но разве ж у нас это возможно?
Она приносит початую бутылку вермута, мать достает рюмки.
— Есть хочешь?
Я не хочу есть. Я хочу выпить. Мне немного тошно. Мне немного тоскливо. Мне немного жалко всех и себя почему-то.
— Так ты, значит, женишься, — говорит мать. Я жадно заглатываю вино, без спроса наливаю вторую и тоже залпом. Мать смотрит удивленно.
— Это что-то новое! Пить начинаешь?
Я только рукой машу. Люська долго держит рюмку в ладонях, будто согревает вино, потом пьет осторожными глотками, как кипяток, и опять держит рюмку в ладонях.
— Кто она, жена твоя будущая?
— Поповская дочка, — отвечаю уже привычно.
— Шутишь?
— Нет, мама, она действительно поповская дочка, то есть дочь священника.
— И она… верит?.. Она верующая?
— И она верующая, то есть она верит в Бога. У матери на языке масса каверзных вопросов, но она не решается их задавать.
— А с Ириной, значит, все?
— Значит.
— Ты извини, но я хочу понять, это у тебя серьезно или из области оригинального? Я хочу сказать, это как-то не увязывается…
— Ну, как ты не понимаешь, мама, — опять взрывается Люська, — наш Гена просто не отстает от времени. Всякий революционный спад сопровождается религиозным бумом. Религия — это безопасно и оригинально! Сейчас самое время жениться на поповских дочках. Это может даже стать модой среди ренегатов!
— Спасибо за ренегата, — отвечаю я, — но между прочим, Солженицын у меня до сих пор висит, а у вас что-то пустовато на стенках.
— Еще бы тебе Солженицына снимать! — Люська, того и гляди, вцепится в лицо. — Он же теперь русский патриот. По тоталитаризму затосковал. Подожди, он еще вернется сюда, твой Солженицын.
— Мой? — я чуть не падаю от изумления. — Да не ты ли…
— Я! Я! — орет Люська. — Трусы и предатели! Настоящие люди подыхают в камерах и лагерях! А вы торопитесь жениться на поповских дочках! Чтоб вы пропали в своей похоти, иуды!
Терпению моему конец, я трахаю ладонью по столу. Мать успевает поймать свою рюмку одной рукой и придержать бутылку другой. Моя рюмка летит на ковер. Люська сжимается в комок, когда я подхожу к ней.
— Ну и сволочь же ты! — говорю я, чувствуя, как меня понесло.
— Геннадий! — кричит мать.
— Ну и сволочь. Твоего Шурика посадили не первым. До него уже полно сидело! А когда ты оставалась у него на ночь, вы с ним что, «ГУЛаг» конспектировали? А твои аборты — это итог революционного пафоса, да?
— Геннадий, прекрати, — умоляет мать. Но нет, раз уж я сорвался, я все выскажу этой истеричке.
— Твой герой оказался болтуном и трусом. Да! Но не в этом дело. А в том, что ты, со своей истеричностью, сумела из всех выбрать именно болтуна и труса. Он ведь пока один такой. Ты просто дура. Истеричная дура!
Я нагибаюсь над ней, и она вжимается в стул — не столько от испуга, сколько от изумления.
— А мне противно, понимаешь, противно как раз то, чем ты живешь. Игра в героев! Революционная любовь! Терминология твоя противна! Это все уже было! Это как раз и пошло! Я боюсь тюрьмы и не скрываю этого, но я бы тебя не заложил, как твой Шурик, хотя морду тебе набить — это просто с медицинской точки зрения полезно.
Мать вскакивает со стула, хватает меня за плечи.
— Геннадий, немедленно уходи! Немедленно! Я не знала, что ты еще и хам.
Я сглатываю слюну и говорю тихо:
— Я не хам, мама. Но я и не отец. Я больше не приду к вам. Вы ненормальные. Что я вам сделал такого, чтобы меня ненавидеть? Но вы всех ненавидите, кто не ваш, кто не по-вашему живет или думает. Я не герой и не борец, но вы тоже ничего не сделаете, потому что задохнетесь в ненависти.
— Геннадий!
— Ухожу. Ухожу.
— Постой, мама! — кричит Люська, поднимается и встает в проходе.
Чего еще она хочет! Пальцы на косяке двери белые, вся трясется, жилы на шее вздулись, некрасивая какая, Господи!
Я стою и жду. Она молчит, только губы дергаются.
— Мама, — говорит она, наконец, — пожалуйста, оставь нас двоих.
— Еще чего! Драки только не хватало. Уходи, Геннадий, я прошу тебя.
Я делаю шаг к двери, но Люська кричит:
— Нет! Он останется. Мама, оставь нас. Слышишь, мама, или мы с тобой поссоримся.
— По-моему, — говорит мать устало, — мы сегодня с тобой только этим и занимаемся.
Она машет рукой и уходит, опустив голову.
Люська делает шаг ко мне. Я на взводе и настороже.
— Генка, помоги мне, — вдруг говорит она, всхлипнув. — Спаси меня. Я погибаю! Я не хочу жить, Генка!
Она делает еще шаг, и я бросаюсь к ней, обнимаю крепко, целую в худые щеки и в лоб, глажу ее встрепанные волосы.
— Помоги мне, Генка! — шепчет она и плачет.
— Конечно. Конечно. Мы что-нибудь придумаем. У меня самого уже с глазами не все в порядке.
— Что мне делать, Генка?!