Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Расставание - Леонид Иванович Бородин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Интересно, — отвечаю я безразличным голосом.

— Здесь и политических полно, — говорит Юра почему-то шепотом. — Бывшие зэки. Хочешь, покажу? По десятке за политику отсидели.

— Не нужно, я их видел.

— Ну да, — соглашается Юра, вспомнив, что я близкий к диссидентам человек.

— А евреи, — спрашиваю я, — их здесь много, они тоже православием интересуются?

— Это, брат, такой народ — они всегда нюхом чувствуют, к чему дело идет.

— А к чему идет дело? — спрашиваю я с искренним любопытством.

— А ты поменьше с полуэктовыми да диссидентами крутись, тогда и сам увидишь.

Я даже немного ошарашен, каким тоном он это говорит, и отвечаю неуверенно:

— Полуэктов тут ни при чем. А диссиденты, так их и тут достаточно.

— Еще бы! — говорит Юра с торжествующим сарказмом. — Они это дело под себя подмять хотят.

— Какое дело? — спрашиваю я уже раздраженно.

— Понимаешь, им вождь нужен, идол. Но этот номер им не пройдет. Батюшку им не отдадут.

— О каком деле ты говоришь, я еще не понял, а вот склоку уже чувствую. По крайней мере, письмо в защиту батюшки они пустили, а я что-то не видел, чтоб ты его подписал.

Маленькое личико Юры грустнеет. Он бурчит обиженно:

— От этого письма только хуже будет. Они его там как политического борца расписывают, это их старый приемчик. Кого-нибудь с работы уволят — они письмо строчат, подписей насуют, тому еще раз по шапке. И куда деваться? Подается в диссиденты…

— Ты бы другое письмо написал.

— Да. А знаешь, сколько сейчас здесь стукачей! — Юра ежится, оглядывается. — Диссидентам-то терять нечего.

Я кладу ему руку на плечо и стараюсь говорить без подвоха или иронии.

— Юра, а нам с тобой есть что терять? Есть ли в нашей жизни что-нибудь, что имеет ценность?

Он бросает на меня взгляд недоверчивый и подозрительный, да и сам я чувствую пустую риторику в своих словах. Как бы ни была ничтожна и жалка жизнь, в ней всегда есть, что терять. Каждому своя жизнь дорога, и если даже ум подсказывает иное, то инстинкт не обманет. В глазах Юры я вижу этот инстинкт. Я сам подписал «бумагу» только потому, что знаю — что сегодня это не опасно. Юра этого не знает, нет у него такой информации. Инстинкт, он ведь тоже информацией не брезгует!

Из дверей церкви вываливается толпа и тут же рассекается надвое. В образовавшемся проходе появляется священник. Он уже в костюме, и ростом кажется меньше, но зато теперь видно, что это еще крепкий человек, не старше пятидесяти. Свет падает ему на лицо — и я вижу на нем нескрываемую радость, почти торжество. Бородатые мальчики окружают его и мешают проститься с ним остальной толпе. Откуда-то, как по команде, подкатывает «Москвич». Священник садится рядом с шофером. Сзади ныряют двое бородатых, и машина тут же рвет с места.

«Крепко же у них дело поставлено!» — восхищаюсь я и дергаю Юру за рукав.

— Объясни мне, почему это допускают, почему терпят?

— Батюшка их не боится, — с достоинством отвечает Юра. — Пусть они его боятся.

Я внимательно смотрю на него. Неужели он верит в их страх? Самообман? Азарт? Сколько это продлится? Во что это выльется?

Что и говорить, я испытываю потребность поблагодарить милого Юру за все, что я увидел, он и сам для меня уже не тот, какого я знал несколько лет, я смотрю на него совсем другими глазами.

Я обнимаю Юру за плечо.

— Спасибо тебе. Жаль, что я не знал обо всем раньше.

Юра горд.

— Когда-нибудь я прочитаю тебе стихи, которые еще никому не читал.

Я, как могу, благодарю, но надеюсь, что этого никогда не случится. Я уже догадываюсь, это будут стихи о ВЕРЕ, а плохие стихи о вере — это невозможно! Однако он прав, я крутился не по тем орбитам и просмотрел что-то очень важное, о чем предстоит еще думать и думать.

Теперь уместно было бы уединиться и «обсудить» все чувства, что пережиты за такой необычный вечер, но мне жаль расставаться с Юрой. Он — сама серьезность, личико его сосредоточено и вдохновенно; возможно, в его поэтическом мозгу в эту минуту осторожно подстраиваются друг к другу подлинно поэтические строчки; я реально представляю себе, как неожиданно одно слово вышибается из строки другим, а это другое — третьим, как зачищаются и стыкуются рифмообязанные концы строк, и возникает-рождается здание-образ, который нечто совсем иное, чем все строки сами по себе. И какой, должно быть, восторг рождается в душе в такие мгновения!..

А может, все бывает совсем не так, но как светятся в темноте глаза Юры! Нет, в нем что-то есть, он чертовски славный парень. Жаль, что я не принимал его всерьез, отпускал, бывало, легкомысленные шуточки в его адрес, уверенный в безобидности и необидчивости адресата. И вообще, мы, простые советские люди — есть в нас что-то славное и сердечное! Может быть, мы даже вовсе и не мерзавцы и прохвосты, ведь, учитывая все, к чему нас призывали и принуждали, мы могли быть намного хуже. После нашего пионерского детства, комсомольской юности мы еще способны интересоваться идеалами веры, разве это не чудо? И то, что мы дожили до бунтующих батюшек, разве это не заслуга наша?..

В метро я сердечно прощаюсь с Юрой. Я бы и обнял его, но он не поймет, не в том состоянии. Он прощается со мной рассеянно и торопливо, явно спешит остаться один, и в мгновение исчезает в толпе.

«По закону — деньги пополам!» — вдруг слышу слова, что как оплеуха прозвучали несколько часов назад. Как бы там ни было, не представляю себе очередную встречу с моим героем после всего, что случилось. «Да провались! — бормочу всю дорогу в метро. — Провались!» И тяжело вздыхаю в ухо какому-то мужичку, что качнулся на меня при торможении.

Я открываю дверь своей квартиры, и тотчас же из своей комнаты выглядывает отец.

— У тебя полная комната гостей.

Я слышу мужской смех, несколько голосов и женский в том числе.

На кушетке, задрав ноги, валяются Женька и Андрей Семеныч, в пододвинутом кресле — его дочь. Они режутся в карты.

— Гена, — хохочет дочь Андрея Семеныча, — они мухлюют, я шесть раз подряд в дурачках. Садитесь, проучим их.

Они, как ни в чем не бывало, тащат меня к кушетке, и Женька раскидывает карты на четверых. Последний раз я играл в карты еще при культе личности.

Андрей Семеныч хлопает меня по плечу, Женька торжествующе вопит, моя партнерша проклинает меня, через несколько минут я оказываюсь в персональных дураках.

Андрей Семеныч обнимает меня и шепчет на ухо:

— Ты забудь, что было. Глупости все.

— Понимаете… — пытаюсь я что-то сказать, но он перебивает:

— Все понимаем! Твою книжку будет читать мой внук, а может, и правнук, ты же мне жизнь продлил, разве это деньгами меряется!

«Это Женькина работа», — догадываюсь я, но тронут, обнимаю Андрея Семеныча, говорю тихо:

— Я напишу хорошую книгу. Халтуры — не будет!

Его дочь тянет меня к себе.

— Вы на нас не обижаетесь? Не обижайтесь, не надо.

— Ну, что вы…

— Папаня мой добрый, мне всегда было жалко его. Он ведь большего заслуживает, правда?

— Конечно! Все, о чем пишу, это же он, он таким и остался, только условия жизни…

— Правильно, — радостно кивает она. — Значит, не обижаетесь?

— Хватит шептаться! — кричит Женька. Он уже не тот холеный интеллигент-деляга, каким был на квартире Андрея Семеныча. Он почти сам собой. И на это он пошел ради меня, чтобы не расстроились мои дела.

— Всё, братцы! — кричит он. — Я в цейтноте! — Стучит по часам. — Покидаю вас.

— Нам тоже пора, — торопливо говорит мой герой, и дочка поспешно соглашается. Они прощаются со мной, говорят мне теплые слова, кроме Женьки, который делает большие глаза и шепчет, почти не шевеля губами:

— Вот так, старик. Трудись и держи эмоции в узде. А деньги — в столе. С тебя ужин в «Праге».

Все трое долго топчутся в прихожей, шумят, и я с беспокойством поглядываю в сторону отцовской комнаты.

Наконец, они выходят, за дверью еще некоторое время топот и голоса. Надо бы извиниться перед отцом. Я подхожу к его двери, она вдруг открывается, и я почти сталкиваюсь с ним.

— Гена, — спрашивает отец, — как у тебя завтрашний день?

Я не совсем понимаю его вопрос, обычно мы таких друг другу не задаем.

— Валентина придет к нам около пяти. Ты будешь?

Милый папа! Я чувствую, как труден ему этот разговор, сама поза просителя, и с радостью помогаю ему избавиться от неловкости.

— Конечно. Завтра у меня как раз свободный день. Во всяком случае, — спешу поправиться, потому что еще ничего не знаю про завтрашний день, — в пять я точно буду дома.

Отец кивает и нервно застегивает верхнюю пуговицу на рубашке. Бедный папа! Завтра ему предстоит тяжелейшее мероприятие. Но я помогу ему, я буду паинькой, я буду тем, кем он хочет, чтоб я был. К тому же я вовсе не безразличен к женщине, которую он зовет Валентиной, мне чертовски любопытен отцовский выбор, я боюсь даже, что буду нервничать, ведь я люблю отца.

— Тут мы пошумели немного, извини.

Отец разводит руками, дескать, он даже внимания не обратил, и правда, он полон тревоги за завтрашний день, тревоги за меня. И я радуюсь, что в эту минуту и завтра весь день буду объектом его тревог — может быть, впервые за всю нашу совместную жизнь.

Нам больше нечего сказать друг другу, и мы несколько неестественно раскланиваемся. Я иду в свою комнату, подхожу к столу. Деньги аккуратной пачкой лежат в ящике. Я вынимаю их, швыряю на стол и пытаюсь понять, как мне нужно к ним относиться теперь, ведь не могло же пройти без следа сегодняшнее, от скандала в квартире героя до необычной церковной службы! Ведь я не толстокожая скотина, к тому же я на рубеже новой жизни. Я пытаюсь нащупать в себе состояние перехода и для этого заставляю себя сформулировать свое представление о той новой жизни, к которой столь жадно стремлюсь. Что она есть — эта моя новая жизнь? Благочестивая семья с твердыми нравственными устоями — раз? Погружение в сферу религиозных истин — два? Отречение от суеты московского безделия — три? Что же еще? Неужели это все?

Конечно, если не произносить имя, то больше и сказать нечего. Но если произнести: «Тося!» формула новой жизни наполняется до предела, нет сомнений, я отчетливо знаю, чего хочу!

И все же спокойствия в душе нет, в мою жизнь вторглась непривычная для меня динамика, и я не справляюсь со скоростью событий. С завтрашнего дня — снова садиться за халтуру. Я себя знаю, я могу работать по пятнадцать часов в сутки, но получить деньги — это еще полдела. Нужно искать блат на покупку квартиры, и тут не избежать обращаться к матери.

Я не был у нее с того сумасшедшего дня, когда мы все переругались, и я даже не звонил ей с тех пор. Мне стыдно. Я обо всех забыл в суете. Забыл о Люське, забыл об Ирине, пустил дела на самотек. Я, конечно, еще встречусь с Ириной, но не сейчас, немного позднее, когда у меня самого все определится.

Почему бы не признаться себе, что с именем Ирины связано у меня ощущение беспокойства, которое пока удается подавлять, то есть не обращать внимания. Мне нужна твердая почва под ногами, определенность.

* * *

Милый мой Генночка! Сразу два твоих письма, это такая радость! Я держала в руках конверты и танцевала по комнате. Мне повезло, я сначала прочитала второе письмо, а потом уже первое. Но все равно оно огорчило меня. Я не все поняла, дала прочитать папе. Ты не сердишься на меня? Но он у меня очень хороший, он все понимает. Он говорит, что душа твоя в смятении, что это очень трудно и тяжело. Если бы я могла помочь тебе хоть чем-нибудь! Но ты так далеко, что иногда мне кажется, что тебя вообще нет на свете…

А у нас три дня шел такой дождь, что все ручьи превратились в реки. Я сидела у окна, а вокруг дома вода, и я думала, что плыву на корабле к тебе и заблудилась в океане. Ведь если плыть в океане, то это все равно, что стоять на месте, и через час вода, и через день…

Не буду переписывать это письмо, хотя оно как-то не так пишется. Все время хочется плакать, но ты не подумай, я вовсе не плачу, это только по вечерам такое настроение. А днем я теперь сеном занимаюсь. Папа обкосил ту поляну, что за мостиком, помнишь? Вот я его сушу, а погода — по три раза дожди, раскидывать да ворошить нужно постоянно. Мне иногда Володя помогает, дьячок, но я не хочу, чтобы он мне помогал, он на меня так смотрит, будто я больная.

В этом году такая земляника крупная и сочная, я собираю в кружку и потом уже не могу есть ее, как будто для тебя ее собираю… Отдаю кому-нибудь…

Я прочитала книжку, которую ты позабыл. Может быть, я чего не понимаю, но не люблю я такие книжки, обязательно где-нибудь кто-нибудь выругается на веру или священников, мне это в школе надоело, и я никогда не понимала, почему все злятся, ведь мы никому не мешаем, папа ведь никого в храм не зазывает и не затаскивает, это они всех куда-то тащат, то на собрания, то на воскресники, и все ругают нас… Или юмор такой, как инженер тот из твоей книжки, он же ничего о нас не знает, а только шуточки…

Ты хочешь, чтобы мы в Москве жили, а я боюсь, я по телевизору смотрю — в Москве так тесно, такая жизнь, что невозможно ни во что верить, и лица все такие некрасивые, будто у них вообще души нет, они все какие-то планы выполняют и решения принимают… Я их боюсь…

А ты привык, да? А я привыкну ли? В Москве такие дома, за ними ничего не видно. А у нас, куда ни пойди, отовсюду наш храм видно, хоть колоколенку, да видно, и захочешь, не заблудишься.

Я до девятого класса тоже мечтала кем-нибудь быть и жить в другом месте, где много разного и интересного, я даже космонавтом мечтала быть, а потом, когда телевизор купили, я все на лица смотрела этих героев, когда они говорят о своей жизни, будто у них тысяча жизней или одна вечная, и мне всегда хотелось крикнуть им, что одна только жизнь бывает, а самое главное — после нее, и если про главное не думать, то зачем вообще жить, для чего? Вот и ты говорил, что главное — это интересное дело, работа, а я этого не понимаю, почему это главное, для меня главное, после самого главного, это то, что я тебя люблю. А у тебя так быть не может, да? И мне грустно… немножечко…

А твои папа и мама? Я им не понравлюсь, так ведь? И тут ничего не поделаешь, хотя я уже их всех и сестру твою, я их люблю. Но я еще об одном скажу, что меня пугает. Мне иногда кажется, что Господь не для жизни свел нас с тобой, а для чего-то другого, потому что все, что случилось у нас с тобой, оно как бы против всех законов. Не за что тебе было полюбить меня, и что со мной произошло, разве такое можно было предполагать, ты же как с луны свалился по мою душу…

Нет! Нет! Нет! Я больше сегодня не буду писать. И вообще сегодня не нужно было писать. Я устала сильно, все из-за сена. Три раза дождик был, а тучи сколько раз набегали. Это я просто устала. А ты пиши так же часто, хорошо?

Очень жаль, что впереди осень, а не весна, мне было бы легче ждать тебя, если бы впереди весна.

Целую тебя. Я и забыла, как это, когда я целую тебя, но было очень хорошо!

Твоя

4

В десять утра звонит Андрей Семеныч. Это он как бы закрепляет нормализацию отношений. Сообщает мне, что вспомнил очень интересный эпизод кёнигсбергской операции, который почему-то забыл, а теперь даже название фронтовой газеты вспомнил, где о том писалось. Я по телефону минут двадцать записываю его голос на магнитофон, зажав ладонями телефонную трубку и микрофон. Потом Андрей Семеныч стучит пальцем по трубке, я благодарю его и назначаю очередную встречу. Назначаю ее в моей квартире, и это настораживает Андрея Семеныча, он робко зондирует, нет ли в том моего нежелания появляться у него дома; я успокаиваю его, здесь под рукой все материалы, и так мне удобней и прочее, но мне действительно не хочется ехать к нему, потому что знаю, жена его тоже будет извиняться, а извиняться ей, в сущности, не в чем. Он еще некоторое время говорит и никак не может закончить, словно боится первым положить трубку. Я помогаю ему, говорю, что мне нужно работать, и прощаюсь.

Нужно работать. Легко сказать! Перематываю пленку, еще раз прослушиваю записи — и понимаю, теперь куда труднее будет мне корпеть над своей халтурой, потому что вчера неосторожно пообещал не халтурить, сделать настоящую книжку. Теперь уже все написанное следует пересматривать, да, чего доброго, переделывать!

Я пытаюсь настроиться на работу — убираю постель, принимаю душ, пью кофе и говорю вслух: «Поработаем! Поработаем!» Но когда я уже неотвратимо один на один с работой, — признаюсь себе, что работать сегодня не могу. Пересчитываю деньги, свой трудовой аванс, вычисляю истраченные, прикидываю, смогу ли при желании вернуть аванс в редакцию. Мне это очень хочется сделать. И уехать в город Урюпинск, в чудесный мирок отца Василия! Это было бы подлинно македонским решением — как распутать узел моих проблем.

Еще вчера это можно было сделать. И смешно сказать, связывает меня с Москвой нынче всего лишь поспешное обещание превратить мою халтуру в добросовестный мемориал для потомков Андрея Семеныча.

Попытаюсь сегодня написать главу о победе: мой герой в госпитале узнает об окончании войны. Всё это уже тысячекратно описано, обэкранено, и я обязан найти новый нюанс, оттенок, не придумать его, а найти… Я хочу это пережить! Но сначала я должен определить свое отношение к войне, чем она была бы для меня, если б я жил в то время. Но если бы я жил тогда, что мог я знать обо всем, что было раньше — лагеря, пытки, измордованное крестьянство и очумелые от власти хамы… Нет, чтобы быть героем, как мой Андрей Семеныч, я должен был ничего этого не знать, ничего не понимать в происходящем. Или еще один вариант, в порядке исключения, — я мог что-то знать и даже иметь к этому свое отношение, но война могла зародить во мне надежду, что мы потом разберемся во всем и всем воздадим по заслугам. Своеобразный кретинизм… Есть еще один, совсем частный случай — это если бы я осознал себя личностью именно на войне. Как бы воспринял я победу и возвращение к строительству все того же социализма?

Но при чем здесь мой конкретнейший Андрей Семеныч, и при чем здесь книжка, заказанная официальным издательством? Никаких вариантов мне не остается. А что остается? Радость героя по поводу великой победы, скорбь о погибших! Это, конечно, имело место, и в массовом количестве, но почему-то и самый крепкий кофе не вдохновляет меня. Я же, в конце концов, не множительный аппарат, не однозвучное эхо партийных установок, я личность с запросами. Мне и калым подай, и чтоб совестью не тревожиться, ведь есть она у меня, пусть вся в ущербинках, как лицо после оспы, но есть.

Я набираю номер Женьки Полуэктова, слышу в трубке его солидный голос, завидую его солидности и мямлю:

— Слушай, Жень, а если я вообще пошлю всю эту халтуру и верну аванс, это будет очень неприлично?

Женька долго кашляет.

— Старик, — говорит он голосом разъяренного дипломата, — если бы кто-нибудь видел, как я вожусь с тобой, меня приняли бы за гомосексуалиста. У тебя что, период духовного климакса?

— Как раз наоборот, — у меня период духовного возрождения.

— Ну, так возрождался бы! — рычит Женька. — Я тут при чем?

Я тяжело вздыхаю — и достаточно громко, чтобы Женька услышал и оценил, как мне тяжело.

— А и правда, ради чего ты со мной возишься?

— Ради чего? — Кажется, он скрипит зубами, а, может, просто жвачку жует. — Ради того, чтобы твои планы осуществились полностью.

Он подчеркивает слово «полностью», и я глупо хихикаю.

— Ты хочешь жениться на Ирине?

— Хочу! — отвечает он лаконично.

— Разве только во мне дело? А ее мнение тебя не интересует?

— Слушай, старик, мы уже и так сказали много лишнего…

Но у меня зуд, я перебиваю его:

— Между прочим, Ирина ждет ребенка, и заметь, не от меня, но ведь и не от тебя.

Я краснею, я чувствую, что совершаю подлость.



Поделиться книгой:

На главную
Назад