Это – правда. Опубликованная «Литературной газетой» рецензия Володи на книгу того же Бочарова идеально соответствовала особенностям своего жанра. То есть она не пересказывала книгу (чем и поныне грешат рецензенты), но, указывая на новизну её материала, опираясь на неё, размышляла о её ценности: что даст открытая автором новизна читателю, продвинет она его к постижению истины или нет?
Или занявший целую страницу той же «Литературки» портрет Гаврилы Романовича Державина, написанный Королёвым, который мы сумели напечатать в годы перестройки! Недавно я перечитал его. Он не устарел и сейчас: всё по существу дела.
А в том, что напечатанная в девяностых проза Королёва не вызвала общественного резонанса, автор не повинен. Раньше он и помыслить не мог о её публикации. Когда же снесло цензурные плотины, известные журналы стали охотиться за именами, прославленными самиздатом или тамиздатом. Но проза Королёва не гуляла у нас нелегально и не публиковалась на Западе. Напечатать её он смог в неприметных изданиях. Кто её там прочитал?
Помню Володину телеграмму в Дубулты, в дом творчества писателей, пришедшую на следующий день после встречи 1976-го года. Он поздравлял меня с Новым годом и сообщал, что рукопись моей книги сдана в набор.
А Татьяна Николаевна Марусяк, редактор издательства «Современник», оказалась страстной почитательницей Пушкина. Это и спасло мою книгу «Покой и воля».
Был я для «Современника» явным чужаком. Поэтому книгу, которая выходила к 150-летию со дня смерти Пушкина, не просто посылали на внутренние рецензии. Её потихоньку от меня отправляли в Ленинград к Николаю Николаевичу Скатову, будущему директору Пушкинского дома. Он не нашёл крамолы, но редакция всё-таки колебалась.
И тут за дело взялась Татьяна Николаевна. Заключение Марусяк было весьма решительным: она не сомневалась, что книгу нужно издать, и бралась быть её редактором. Работать с ней было легко. Она бережно относилась к особенностям чужого стиля.
И всё-таки благодарный всем, о ком сказал, я с особым чувством вспоминаю Маэль Исаевну. Артистичная, обаятельная, она покоряла людей, которые к ней охотно тянулись. Покорила моих жену и сына, которые оценили прямоту её характера, её чувство юмора и дар рассказчика.
Своего отца, известного революционного деятеля Исайю Яковлевича Хургина, Маэль Исаевна помнить не могла. Он погиб в год её рождения – в 1925-м. Погиб в США на посту директора «Амторга» при обстоятельствах, не менее загадочных, чем фирма, которую он возглавлял.
Официально «Амторг» был американским акционерным обществом, зарегистрированным в США. Неофициально это было торговое советское представительство в годы, когда между СССР и США не было дипломатических отношений. Хургин сумел привлечь к сотрудничеству многих крупнейших бизнесменов Америки, в том числе и таких, как Форд и Рокфеллер. Трактора, автомобили, авиадетали шли из США в СССР напрямую, минуя европейских посредников. Очень существенная экономия для не признанной Соединёнными Штатами страны!
Погиб отец Маэли Исаевны, катаясь на лодке по озеру под Нью-Йорком вместе с зампредом РВС Э. М. Склянским. Есть версия, что их утопили агенты НКВД. Похоже, что к этому приложил руку Сталин. Ведь Склянский работал в реввоенсовете с Троцким, был его человеком.
А за несколько месяцев до гибели Хургина его жена Каролла Иосифовна выехала из США в Россию, где в Харькове и родила дочь. В 1937-м двенадцатилетняя девочка с матерью жили в Москве. За Кароллой Иосифовной, бывшей революционеркой, пришли чекисты. А потом пришли и за девочкой. Девочка открыла окно, встала на подоконник и предупредила, что один их шаг по направлению к ней – и она окажется внизу. Доблестные рыцари щита и меча отступили.
Так и проходила её юность до войны: недолго пожила у дяди Альфреда, искусствоведа по профессии, потому что того тоже арестовали, жила у знакомых, приходила к бабушке, ездила во Владимирскую тюрьму с передачей для мамы.
В двадцать лет Маэль Исаевна вышла замуж за Иосифа Львовича, родился сын Саня, который вполне мог пойти по стопам отца-пушкиниста, увлекался языками, подступался к серьёзным исследованиям, о чём свидетельствует его книга «Заметки о «Медном всаднике»». Книгу издала Маэль Исаевна в память о с ы н е, который трагически погиб, ненамного пережив отца.
В писательском доме в Безбожном (теперь Протопоповском) переулке, где жила Маэль Исаевна, в её трехкомнатной квартире дверь одной комнаты была плотно закрыта: комната Сани.
Огромный холл, уставленный стеллажами с книгами. Старинные гравюры, связанные с жизнью и правлением Петра I, – Илья Львович много сделал для изучения пушкинской «Истории Петра». Мы работали с Маэлью Исаевной в гостиной за большим столом. Напротив, в громадном книжном шкафу за стеклом стояли и лежали папки с архивом Ильи Львовича. Я приходил, Маэль Исаевна отодвигала папку с архивными материалами и открывала мою – с рукописью. Замечаний у неё было немного, да она на них и не настаивала. Сидели в гостиной обычно недолго. А на кухне за чаем потом долго.
Доброжелательность Маэли Исаевны объяснялась ещё и тем, что незадолго до того, как мне выпало получить её в редакторы, ещё не зная, что это случится, я напечатал рецензию на новое издание книги Ильи Львовича Фейнберга «Читая тетради Пушкина». Маэль Исаевна была человеком благодарным. Много рассказывала об Илье Львовиче. Мечтала выпустить собрание его сочинений. Я удивлялся: Илья Львович не так уж много написал. Она кивала на папки. «Если разобрать и систематизировать всё это, – говорила она, – получится совсем немало». Но разобрать всё и систематизировать она не успела – умерла очень быстро после того, как ей был поставлен страшный диагноз. До семидесяти она не дожила.
Кто-то мне рассказывал, что Маэль Исаевна любила повторять: «Дайте мне текст, и я скажу о человеке всё». Сам я от неё этого не слышал. Но верю, что она могла так сказать. Она была прекрасным психологом. И проницательным редактором.
В одном мы с ней не сходились. Она писала стихи. А мне они не нравились. Неуступчивые, жёсткие, трагические, соблюдающие между собой и читателем некую дистанцию, отсекающие любые надежды на её преодоление, – эти стихи были даже не подражанием Ахматовой, а как бы её продолжением.
Маэль Исаевна читала:
А я не мог отделаться от ощущения, что звучат ахматовские интонации. Да, сбой ритма Ахматовой почти не свойственен. Но горько-угрожающе-ироническое: «Как ты счастлив, поверь, что не смог / Быть всегда собеседником мне» – это её фирменный знак. Да и почти бесстрастная ровная манера чтения Маэли Исаевны тоже вызывала в памяти Ахматову. Я сказал ей об этом. Она замкнулась.
Но на любви к Пушкину мы сходились. И это не дало нашему общению оборваться. Она обожала как-нибудь в разговоре кстати процитировать пушкинское нехрестоматийное и тут же спросить: «Откуда?» И удовлетворённо кивнуть, как близкому союзнику, услышав откуда.
Словом, с подачи Игоря Бузылёва, рано, увы, умершего, и в результате долгих бесед с Маэлью Исаевной во мне пробудился тот исследовательский интерес к Пушкину, который поддерживает меня в этой жизни и сейчас. Я не то чтобы совсем бросил пить, но не получаю теперь от водки того внутреннего освобождения, которое помогало преодолеть невыносимую рутину жизни. С тех пор, как я стал заниматься Пушкиным, для меня, как и сказал он сам, «следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная».
Хотя порой и очень изматывающая. Трудно, что и говорить, следовать за мыслями великого человека и не сбиться со следа. Ты ведь тоже мыслящее существо, и нередко вылезаешь со своим мнением, когда решил, что понял собеседника. Ответить великий тебе не сможет, но, не сомневайся, – даст понять, если ты сбился с пути и больше за ним не следуешь!
Я испытал это на собственном опыте, когда заключил с «Современником» договор на книгу о Пушкине, которую, как я уже здесь писал, собирались издать в 1987-м – к 150-летию со дня смерти поэта. А на дворе стоял 1985-й. Причём мне невероятно подфартило. Кроме обычного – 24 рабочих дня – отпуска, мне как члену Союза писателей полагался ещё и творческий, неоплачиваемый – 30 рабочих дней. В прошлом году я в отпуске не был. Теперь взял сразу два обычных и два творческих – за прошлый и за нынешний год. Да ещё и администрация расщедрилась: Кривицкий, узнав, что ухожу писать книгу, сказал: «Ладно, берите ещё месяц неоплачиваемого». Отпуск получился почти полугодовым. А у меня, по моим намёткам для этой книги, остались неразобранными стихотворная пушкинская повесть «Анджело» и стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный». Всего два произведения. Времени должно было хватить с лихвой.
Как же я был наказан за свою самонадеянность!
Я начал с внимательного чтения шекспировской пьесы «Мера за меру», которую Пушкин положил в основу своего «Анджело». Я прочитал её в переводе Т. Щепкиной-Куперник. Потом в переводе М. Зенкевича. Потом прочитал начало шекспировской пьесы в переводе самого Пушкина (чуть больше двадцати строчек). И почему Пушкину захотелось переделать её в поэму с небольшими драматургическими вставками (он вставлял их и в свои южные поэмы), так и не понял.
Я клал их рядом – произведения Пушкина и Шекспира. Отмечал материал, который перенёс к себе Пушкин, фиксировал, от чего именно он отказался у Шекспира. Начал это описывать, увлёкся сопоставлением, цитировал шекспироведов и пушкинистов. Написал больше двадцати машинописных страниц и понял, что зашёл в тупик, что это ничего не даст для ответа на главный вопрос: для чего потребовалось Пушкину переделывать Шекспира.
Снова вставил лист в машинку. Начал описывать разницу между пушкинским и шекспировским Анджело, между шекспировской Изабеллой и Изабелой Пушкина (он отказывается от удвоения согласных в именах, которые пишет во французской огласовке). И снова остановился: существенной разницы я не замечал.
Я отправился в библиотеку. Прочитал всё, что писали у нас об «Анджело». Даже чей-то реферат кандидатской диссертации. Сделал выписки, надеясь, что обрету истину в полемике. Зря надеялся. Полемизировать мне было не о чем. То есть по каким-то небольшим частностям мог. Но по существу – нет. У меня не складывалось своего виденья пушкинского произведения.
Прошёл месяц, прошёл второй. Гора разных машинописных начал работы росла (а выбрасываю я все отвергнутые материалы не раньше, чем ставлю заключительную точку: мало ли что из отброшенного вдруг может понадобиться в процессе работы). Я изнемогал от собственной тупости. Я клял себя за непрофессионализм. Завидовал приходившему что-то чинить водопроводчику: он овладел профессиональными навыками, а я нет. Последующая моя жизнь представлялась мне в самых чёрных красках: что мне в ней делать, если я ничего не умею.
Жена испугалась. Выводила меня гулять, как собачку. Я послушно ездил с ней в Филёвский парк, который мы проходили от начала до конца. Доезжали с женой до конечной тогда станции метро «Молодёжная» и пешком шли к Крылатской излуке. А вечером жена просила меня почитать Пушкина. Не «Анджело», а стихи, которые я особенно у него люблю. Милая моя женщина их внимательно слушала.
Но и эта терапия ничего не дала. Время уходило, меня охватывала паника. Отпуск кончился. Я вышел на работу измученным. Вечером дома решил почитать хотя бы пушкинский «Памятник» («Я памятник себе воздвиг нерукотворный»), зацепился глазами за выражение «Александрийский столп», открыл посвящённую этому стихотворению книгу академика М. П. Алексеева и вдруг дней в десять (с перерывами на службу) написал большую работу о том, что, как мне показалось, не заметили прежние толкователи стихотворения. Книгу для «Современника» я этим спас. Но главное – снова почувствовал, что владею профессией.
Долго ещё потом я боялся подступиться к «Анджело». Подступился, когда исчез страх – года через полтора. И написал о нём сравнительно легко. Потому что понял свою методологическую ошибку: надо слушать только Пушкина, вчитываться только в Пушкина, коли пишешь о нём. Когда же поймёшь, что именно он хотел сказать, ради чего брался за перо, можно, любопытства ради, взглянуть и на источники, которыми он пользовался. Здесь, в частности, на пьесу Шекспира, в которой с самого начала речь идёт о розыгрыше: временно доверив правление одному из своих вельмож, властитель решил разоблачить его ханжество, ибо не сомневался, что тот только притворяется непорочным. А у Пушкина всё серьёзно – и желание властителя восстановить во всей своей силе законы, которые из-за его доброты и мягкости фактически перестали действовать, и непритворная суровость Анджело, и психологически мотивированное его падение, и наконец – приговор властителя, который руководствуется законом, а не прежней своей сверхдобротой.
Следовать за мыслями великого человека есть наука самая увлекательная!
2 августа 1822-го года Пушкин пишет оставшиеся в рукописи заметки, которые его публикаторы назвали «Заметками по русской истории XVIII века». В принципе правильнее, наверное, было бы их называть заметками о царствовании Екатерины II, потому что в основном они посвящены ей. В частности, молодой Пушкин много пишет о её непоследовательности и даже фарисействе. К примеру, «Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешёл из рук Шишковского в темницу, где и находился до самой её смерти». Шишковский (сейчас мы пишем фамилию несколько иначе:
Шешковский), объясняет в сноске Пушкин, – «домашний палач кроткой Екатерины». Что же до русского просветителя Николая Ивановича Новикова, то он попал Екатерине под горячую руку после расправы над Радищевым, чьё «Путешествие из Петербурга в Москву» сильно напугало императрицу.
Казалось, самой большой заботой князя генерала Александра Александровича Прозоровского, назначенного в 1790-м году главнокомандующим Москвы, стало засыпать императрицу доносами на просветителя. Встревоженная, Екатерина посылает в Москву своего секретаря графа Безбородко для производства негласного дознания. Ничего компрометирующего Новикова тот не находит. Прозоровский не унимается. Екатерина предписывает ему расследовать, не печатает ли Новиков, вопреки закону, церковные книги. Нет, оказывается, не печатает. Отчаявшись найти хоть какие-то доказательства противоправных действий Новикова, Прозоровский просит императрицу прислать в Москву Шешковского, великого мастера такие доказательства выколачивать. Но не слишком ли много будет чести для жертвы везти к ней палача? «Кто более матери-истории ценен»? Жертв много, а палач – товар штучный! Так Новиков оказался в Петербурге, в Шлиссельбургской крепости, где после свиданий с Шешковским был приговорён к смертной казни за «обнаруженные и собственно им признанные преступления», «хотя он и не открыл еще сокровенных своих замыслов». Очень возможно, что Прозоровский остался недоволен решением человеколюбивой императрицы заменить смертную казнь Новикову 15 годами крепости. Но что тот упечён, наконец, в темницу, Прозоровский, конечно, был рад.
Ему и принадлежал поначалу угловой дом, одна сторона которого стоит в Малом Гнездниковском, а другая на Тверской улице. В 1795-м году Прозоровский перестал быть московским главнокомандующим. И дом менял владельцев. При знатных Голицыных и Куракиных он сохранялся в своей первозданности и неприступности. При людях служилых в его залах устраиваются платные танцы, вечера, всевозможные представления. Перестраивает его подрядчик С. М. Малкиель, владелец сада «Чикаго», на чьей территории расположились театр и эстрадные площадки. И. С. Соловейчик (находился ли он в родстве с моим приятелем и бывшим начальником Симоном Львовичем, Симой?), купивший у Малкиеля «Чикаго», отдал его в аренду знаменитому антрепренёру Шарлю Амону, которому сад обязан нынешним своим названием – «Аквариум». А в Малом Гнездниковском архитектор В. А. Гартман убирает колонный портик, изменяет декор. В 1880-м году в этом доме появляется новый театральный зал, в котором через два года будут идти спектакли Театра близ памятника Пушкину. Им будет руководить известная актриса Малого театра Анны Алексеевна Бренко, и в публике утвердится его другое название: Театр Бренко. Но в 1891-м театр закрывается, а театральный зал перестраивается под жилые квартиры.
А какое отношение этот дом имеет к тому пятиэтажному, ничем в архитектурном отношении не примечательному, мимо которого мы идём? Они соединены друг с другом аркой, и только. В эту арку мы и свернём. А теперь по прямой через длинный двор, и мы у цели.
Большой Гнездниковский, дом 10
К нему-то всё, как видно, и вернётся…
Приближается столетие со дня рождения тестя. Михаил Макарович Бондарюк родился 15 ноября 1908-го года. На 18-е назначен вечер, на котором соберутся бывшие сотрудники и продолжатели дела его жизни – авиационного и ракетного двигателестроения.
Жена всё лето трудилась над книжечкой об отце. Ей хотелось, чтобы сквозь его баснословную одержимость работой сквозили черты человека, привлекавшие к нему людей, – демократизм, жизненная стойкость, прекрасное чувство юмора. «Думаешь, что я ради собственного удовольствия решил полетать? – иронически пишет он перед войной своему начальнику, пытавшемуся запретить ему испытательные полёты. – Если это так, советую тебе собраться с духом и сесть в хвост МС-40, согнувшись в три погибели, и пролететь часов 8–9».
Книжка, по-моему, получилась очень хорошей. Она называется «Жизнь, какой она была». Мы издали её небольшим тиражом – для друзей, знакомых, для участников вечера.
А поначалу жена думала её назвать «Счастливая жизнь неудачника». В самом деле. Высочайшие оценки авторитетных специалистов. Среди них – легендарный академик Б. С. Стечкин: «Нет никакого сомнения, что М. М. Бондарюк является первым конструктором в нашей стране, создавшим прямоточный воздушно-реактивный двигатель и свою школу по конструированию и проектированию ПВРД». А с другой стороны, таковы были отношения Бондарюка с властью, что, как пишет один из историков космической авиации, даже в нынешних публикациях о зенитной ракете, чья великолепная техническая характеристика обязана установленному на ней (ракете) двигателю, «нет намёка о том, что этот двигатель явился результатом… разработок, начатых ещё при Бондарюке».
Известно, за что в 1961-м году получили звёзды героев соцтруда секретарь ЦК партии Ф. Р. Козлов и председатель Президиума Верховного совета Л. И. Брежнев – за полёт Гагарина. Козлов курировал космос, а Брежнев в бытность главой компартии Казахстана следил за работами по возведению космодрома в Байконуре. Каждый успешный запуск ракеты, любое удавшееся испытание нового оружия – и высшие партийные или советские начальники неизменно возглавляли список награждённых или премированных. Вслед за ними шли и конструкторы, и разработчики, что, разумеется, никого не удивляло – всё-таки новую технику создавали именно они! Бондарюк, должно быть, стал единственным исключением из этого правила. Большой группе ядерных специалистов присудили ленинскую премию, в том числе и за работы, которые велись под руководством главного конструктора Бондарюка. Ленинской премии он, однако, не получил. Получил его заместитель.
Этим летом на даче мы с женой разговорились с нашим председателем садоводческого кооператива Александром Павловичем. Одно время он работал в оборонном отделе ЦК.
– У Сербина? – спросили мы, зная, что самым большим недоброжелатем Михаила Макаровича был зав оборонным отделом ЦК Сербин, который ставил палки в колёса любому начинанию конструкторского бюро Бондарюка, посылал наверх о нём ложную информацию.
– У Ивана Дмитриевича, – подтвердил нам Александр Павлович. И добавил: – Страшный был человек.
– Представляем, – кивнули мы, читавшие о грубости и некомпетентности Ивана Дмитриевича Сербина в воспоминаниях заместителя Королёва академика Б. Е. Чертока.
– Нет, это трудно представить, – возразил Александр Павлович. – Вызывает тебя. Ты входишь, здороваешься. Он не то что не отвечает, даже голову не поднимет от стола: чего-то пишет. Проходит минут пять, а то и десять. Ты переминаешься с ноги на ногу: уйти-то нельзя. Наконец посмотрит на тебя тяжёлым взглядом и вдруг: «Что думаешь по такому-то вопросу?» «На ходу ответить не могу, – отвечаешь. – Нужно документы посмотреть». «Так иди и смотри. Чтобы завтра доложил. Пшёл отсюда».
– Хам, – комментировали мы.
– А назавтра, – заканчивал рассказ Александр Павлович, – скажешь его секретарю, что готов к докладу. Вызовет тебя. Снова будешь стоять и ждать, когда он обратит на тебя внимание. И не дай тебе бог, если твоё мнение ему не понравится. «Дурак, – заорёт, – мразь! Пошёл к.!»
Вот с каким человеком приходилось иметь дело вольнолюбивому, независимому Михаилу Макаровичу. Наверняка он не позволял кому-нибудь так с собой обращаться. Естественно, что его не награждали: представления на награды подписывал Сербин. Естественно, что порой не давали закончить начатого: мнение руководства о перспективности работы формировалось с подачи Сербина.
В 1977-м году на днях литературы в Новосибирской области нас пригласили в обком, где выступил его первый секретарь Фёдор Степанович Горячев. Хмурый, поджарый, с небольшой чёлкой и маленькими глазками. Когда он обводил ими зал, казалось, что местные писатели вжимаются в кресло под тяжестью его взгляда. Говорил он негромко, чуть покачиваясь, от чего беспокойно вела себя на лацкане звезда героя соцтруда. И вдруг совершенно неожиданно он улыбнулся. Я похолодел. Это была не улыбка, а гримаса: глаза ещё уменьшились, растянутый рот приоткрыл острые зубы, из-за которых донеслось: «Есть, как видите, о чём нам рапортовать в Москву!» На что зал ответил подхалимскими аплодисментами.
– Один звонок туда, – показывала пальцем на потолок наша знакомая, – и все твои проблемы будут решены.
О, это обывательское умиление перед всемогуществом власти, сладчайшие фантазии на тему, как дозвониться «туда», каким-нибудь невероятным образом приобщиться к сферам, где все нудные, зудящие проблемы исчезают как по мановению волшебной палочки.
Нет, что собой представляют вблизи эти сферы, лучше не видеть.
Когда-то со смешливым удивлением я читал рецензию Владимира Коробова (помнит ли сейчас кто-нибудь такого критика?) на роман Бондарева. Роман, по мнению критика, написан в новой для автора нравственной атмосфере. Бондареву не нужно было больше думать о ленинской премии, о государственной союзной или государственной российской, о звезде героя соцтруда, – всё это у него уже есть. Теперь он мог себе позволить писать, не отвлекаясь на привходящие обстоятельства.
Да, вот так, по мнению многих, и творили писатели – ради премии, ради того, чтобы понравиться тем, на кого указывал поднятый палец нашей знакомой, убеждённой в их всемогуществе.
Самым большим по численности сотрудников в «Литературной газете» был отдел писем. Ему уступал даже отдел иностранной информации.
Непосвящённому это показалось бы необычайно странным. Информировать руководство о той или иной публикации в зарубежной прессе, не попавшей в ежедневный её обзор для начальников – в «белый ТАСС», было необходимо. Начальство имело возможность отличиться: газета первой заметила вражескую вылазку и достойно на неё ответила. А письма в редакцию? За вычетом графоманского барахла они во многом писались искренно, люди делились своей настоящей, непридуманной болью.
Посвящённые знали, однако, что раз в неделю отдел писем посещали ничем не примечательные люди, которых сажали в специальную комнату и которые внимательно изучали составленные нашими работниками обозрение редакционной почты по разделам. В том числе и по разделу литературы. Эти люди могли немедленно вытребовать подлинник заинтересовавшего их письма, списать все его данные: фамилию автора, его почтовый адрес.
А сами письма посылались в отделы. Отвечать на них было необходимо.
Я и сейчас по памяти воспроизведу адрес: посёлок Чернь Тульской области, улица Вознесенского, дом 8, квартира 71. Здесь жил (может быть, живёт и сейчас) Николай Фёдорович Андрияшин, великий энтузиаст переписки с редакциями. Можете себе представить, сколько я написал ему ответных писем, если адрес за 30 лет не выветрился из головы! Мыслил он интересно, отвергал казённую поэзию, поддерживал талантливую. И если его письмо удавалось пропихнуть на полосу, то потому только, что ещё в гранках начальство нещадно его обрабатывало: обезличивало, усредняло. Потому и не спешил я отдавать в набор подобные письма – изуродуют так, что автор себя не узнает, нужных редакции мыслей ему не припишут, но ненужные уничтожат обязательно.
Сколько помню, подлинные письма на наших литературных полосах печатались очень редко. Разве только когда они неожиданно совпадали с мнением руководства даже не газеты, а Союза писателей.
Тем не менее, полистайте газету за семидесятые-восьмидесятые. Ведёт газета дискуссию – публикуется масса читательских откликов. Те или иные произведения выдвинуты на ленинскую или государственную премии – вот читательские отклики о них.
А бывали и ежемесячные обзоры читательской почты – по прозе, по поэзии. Бывали и исчезали как раз на тот период, когда к ним теряли интерес «наверху». У нас о них не вспоминали до той поры, когда вдруг вновь выходило распоряжение кого-нибудь из тех, на кого указывал палец нашей знакомой. И обмелевшие было потоки читательских писем снова струились по газетным страницам.
Откуда их брали? Выдумывали. Это-то было нетрудно. Труднее было с подписями конкретных живых людей, если редакции требовалось, чтобы за выдуманными текстами стояли живые авторы.
Моё поколение журналистов хорошо помнит скандал, случившийся в 1969-м году с газетой «Социалистическая индустрия». Она напечатала открытое письмо токаря Подольского машиностроительного завода героя соцтруда М. Захарова редактору журнала «Новый мир» А. Т. Твардовскому. «Новый мир» дожимали. Трибуна демократической интеллигенции во времена хрущёвской оттепели, журнал держался только на авторитете своего редактора. Как ни крути, он автор народной эпопеи «Василий Тёркин», трижды лауреат сталинской премии, лауреат ленинской, а главное – живой классик русской литературы, герой школьных сочинений, студенческих дипломов, кандидатских и докторских диссертаций. На авторитет поэта знатный токарь не покушался. Наоборот, удивлялся: как, дескать, уживаются в одном и том же человеке народный поэт и редактор журнала, систематически публикующий антинародные произведения.
Твардовский попросил редакцию прислать ему фотокопию письма Захарова и сообщить его биографические данные и адрес. «Социндустрия» напечатала эту просьбу вместе с комментарием – новым письмом Захарова. Не верит поэт простому человеку, сокрушался знатный токарь, оторвался от народа. И всё бы, возможно, сошло редакции с рук, не тисни она на той же странице факсимильный вариант начала письма, с фотокопией которого захотел ознакомиться Твардовский. Оказалось, что поэт был прав, не поверив в подлинность послания золотозвёздного обличителя. Всего несколько фраз, написанных рукой токаря, воспроизвела газета, и они не совпали с текстом, который она же опубликовала! Почему так произошло? Что было тому виной? Паническая ли спешка или недобросовестность сотрудников, но скандал разгорелся нешуточный. Фальсификация вылезла наружу, свидетельствуя, из чего и как готовятся на редакционной кухне подобные блюда!
Скандал рикошетом ударил по нам, работникам «Литературной газеты». Долго ещё от тебя требовал редакторат не только непридуманного человека с его подлинной подписью, но и переписанный им тот вариант письма, который газета опубликовала.
А до этого тебе, написавшему письмо за читателя и размышлявшему, где найти желающего поставить под ним подпись, добродушно советовали: «Обратись к Румеру».
Заведующий отделом писем помогал охотно. «Так, – говорил он, листая блокнот-алфавит, – фрезеровщик у меня недавно подписывал для отдела экономики, учащийся ПТУ – для отдела искусств, вот – хочешь слесаря?» И, получив утвердительный ответ, звонил при тебе по телефону: «Вася, это Залман Румер. Есть срочное дело, загляни ко мне».
Почти все румеровские протеже подписывали письма, не заглядывая в текст. Но один артачился:
– Меньше чем за пятьдесят рублей я письма не подпишу.
Был он сельским механизатором из Подмосковья. Белёсый, круглолицый с выпирающим круглым животиком. Когда он успевал работать, я не знаю. Потому что почти постоянно видел его в газете. Он заглядывал в кабинеты, предлагая свои услуги, но оговаривая свои требования. Пятьдесят рублей по тем временам были хорошими деньгами. Такой гонорар за небольшие заметки (тем более – за письма) не платили. А большие письма печатали редко. Однако всё-таки печатали. Это когда дозарезу нужно было откликнуться на какое-либо важное событие, а из журналистов никто за это не брался. Или когда в связи с подобным событием требовался именно глас народный. Мне этот механизатор не пригодился, но на международных полосах он выступал не раз. В духе весёлых виршей из романа Василия Аксёнова:
Но, разумеется, в другом – серьёзном и даже суровом стиле.
Выступил он однажды и на полосе отдела литератур народов СССР. Большое его письмо обозревало произведения национальных писателей на ленинскую тему. Завидную эрудицию проявил колхозный механизатор. А с другой стороны, такими, очевидно, были книги, которые он упоминал, что не смог отдел ни найти критика, который согласился бы их хвалить, ни подвигнуть на это собственного сотрудника. Тот предпочёл, чтобы это изделие подписал другой человек, в пользу которого отказался от гонорара.
Но одно дело просто подписать письмо и совсем другое – переписать его с газетного листа от руки, чтобы нам потом хранить переписанный текст в архиве. На переписывание охотников почти не находилось. Пришлось редакции оплачивать письма аккордно – то есть повышать за них гонорар.
Правда, когда история с обмишурившейся «Социалистической индустрией» забылась, всё вернулось на круги своя: переписывать текст напечатанных писем от читателей больше не требовали.
А в конце концов перестали требовать, чтобы за письмом стоял реальный читатель. Тебе предоставлялась полная возможность выдумывать фамилию человека и место его проживания.
Казалось бы, чего в этом трудного? Но это легко, когда в номер пойдут одно или два читательских письма. А обозревателю несуществующих писем, чья статья займёт половину, а то и две трети газетной страницы, надо выдумать не один десяток фамилий, да ещё не повторяться. Взять две-три фамилии из прежних обзоров – это пожалуйста: небольшое число подпоручиков Киже могут откликнуться на публикацию отрывков из их писем, поспорить с автором обзора. Такие вещи очень желательны. Они развеивают скепсис сомневающихся: дескать, а был ли мальчик? А девочка? Были, оказывается, и продолжают быть!
Но кроме них, придающих правдоподобие картине, должна быть масса других, и выглядеть они должны не менее правдоподобно. Разумеется, москвичи обязаны количественно уступать жителям других советских регионов. Приветствуются читатели – представители так называемых нацменьшинств – с Северного Кавказа, с Крайнего Севера, каракалпаки из Узбекистана, поляки, живущие в Прибалтике.
Так что напрягай память, вспоминай всех, с кем хоть когда-нибудь имел дело. Называй их. Проси знакомых припомнить и сообщить тебе фамилии. Чем экзотичнее, тем лучше!
Вот так и появилась в одном из моих обзоров некая М. Петрокац. Так я расслышал эту фамилию по телефону: родственница перечисляла мне своих знакомых. А через некоторое время после публикации обзора позвонили мне из Академии наук, из комиссии по ономастике, спрашивали, нельзя ли с этой Петрокац связаться: хотелось бы узнать поподробней о её родословной. Такая фамилия, объяснили мне, до сих пор никем не зафиксирована. Пришлось на ходу выдумывать, что она была в редакции проездом, адреса не оставила и если объявится, обязательно попрошу позвонить по телефону, который мне любезно продиктовали.
Родственница потом долго смеялась: что за русско-еврейская небывальщина? Она называла литовскую фамилию своей сокурсницы – Петракас, не такую уж и редкую.
Но обзоры были хороши тем, что избавляли тебя от необходимости искать автора, который отрецензировал бы присланную из секретариата Союза писателей книгу или подаренную кому-нибудь из нашего начальства. «Вставьте её в обзор», – говорили мне, прекрасно зная, как трепетно относятся в провинции к одному только появлению фамилии местного литератора у нас в газете. Многие этим вполне удовлетворялись. Приходилось потом встречать в книжной аннотации ссылку на «Литературную газету», которая якобы тепло отозвалась об авторе. Хотя отзыв мог быть и предельно краток. Типа: «хотелось бы, чтобы другие читатели не прошли мимо таких-то книг», которые назывались чохом, через запятую.
Зато и тебе представлялась полная возможность отдубасить от имени читателя какого-нибудь графомана, оттоптаться на его журнальной подборке, высмеять его книгу. Разумеется, руководящих литераторов никто тебе трогать не дал бы, но очень нередко руководящие звонили в газету, заступаясь за обиженных. И ты понимал, что попал в точку, потому что, как заключил, понаблюдав за схожими явлениями, герой Фазиля Искандера, чесотка к чесотке тянется. Особенно неистовствовал секретарь большого Союза по работе с молодыми поэт Олег Шестинский. Но его негодование никого не страшило. Даже пугливый Евгений Алексеевич Кривицкий говорил ему по телефону: «Ничего. Молодому стихотворцу критика читателей только на пользу. Вот когда он станет Олегом Шестинским, к нему и будут относиться соответственно». И, смеясь, клал трубку.
Проглядывал я недавно список правления и ревизионной комиссии Союза писателей России и находил знакомцев, обруганных некогда в «читательских обзорах». А нынешний первый секретарь этого Союза Геннадий Иванов очень остро воспринял критику его стихов и возненавидел нашу редакцию. Особенно сильно – Гену Калашникова, которого подозревал в авторстве обзора. Но Гена обзоров не писал. Их писал я.
Многие графоманы стали, так сказать, Олегами Шестинскими. И «Литературная газета», теперь возглавляемая Юрием Поляковым, к ним относится с большой почтительностью: Евгений Алексеевич Кривицкий как в воду глядел!
Недавно в одной из многочисленных записных книжках тестя, находившимся в другом доме и сейчас попавших к нам, жена показала мне сделанную чётким красивым почерком её отца запись: «Какими бы выдающимися способностями и достоинствами природа ни наделила человека, создать из него героя она может, лишь призвав на помощь удачу». Принадлежит ли эта мысль Михаилу Макаровичу или он её откуда-то выписал, не знаю. В этих небольших книжечках-ежедневниках – в основном рабочие записи и телефоны сотрудников. Но встречаются и разные афоризмы, к которым тяготел мой тесть, человек философского склада ума.
– Жаль, что не прочла раньше, – сказала жена. – Пригодилось бы в работе о папе.
Да, жаль. Михаил Макарович писал, исходя из своего житейского опыта, который постигала жена, создавая книжку об отце. Хотя, конечно, аксиомой такую мысль не назовёшь. Жизнь богаче. История знает примеры посмертного признания неудачника и скорого забвения былого кумира. Причём хорошо ещё, если забвение не настигнет человека при жизни. Испытать равнодушие относившейся к тебе прежде с молитвенным преклонением или пусть только с восторгом публики – чувство, наверное, более болезненное, чем ощущать недооценённость твоих усилий. В этом случае можно жить и продолжать работать, а не изводить себя горечью неудачника и обидой на окружающих.
«Кто знает, что такое слава! / Какой ценой купил он право, / Возможность или благодать / Над всем так мудро и лукаво / Шутить, таинственно молчать / И ногу ножкой называть?..» (Ахматова о Пушкине).
А ведь взметнувшаяся до небес поначалу прижизненная слава Пушкина стала скукоживаться и сходить на нет, когда бывшим его почитателям были предложены «Евгений Онегин», «Граф Нулин», «Повести Белкина», «Домик в Коломне», три опубликованные поэтом «маленькие трагедии», стихотворная повесть «Анджело» и огромная россыпь блистательных лирических стихотворений. Но нет. Зрелого Пушкина публика не принимала. «Было время, литература была благородное, аристократическое поприще, – пишет Пушкин приятелю в апреле 1834-го года. – Ныне это вшивый рынок».
«Вшивый рынок» – барахолка. Но ведь и вся наша жизнь, если вдуматься, – большей частью барахолка, на которой царствуют нравы, меньше всего связанные с благородством и аристократизмом. Так что ахматовский вопрос «какой ценой?» обращён к личному нравственному выбору человека.