Когда она дошла в своем рассказе до того места, где она взяла к себе в дом калеку, привезла его и стала ухаживать за ним, Алексей взволнованно спросил ее:
— И ты думала, что он — я? Ты приняла его — за меня?
— Ну конечно!
— И ты стала бы ходить за ним, пока он не умрет?
— Да, — просто ответила она.
Алексей вскочил со стула.
— Вера! Ты даже сама не знаешь, что ты сделала!..
Он быстро, жарко целовал ее руки.
— Алешенька, да что ты! Успокойся!
— Я не стою тебя! Я виноват перед тобой! — твердил Алексей и снова принимался целовать руки жены, ее маленькие руки, загрубевшие от работы, которыми она и добывала средства к существованию, и мыла, и стирала, и штопала, и ухаживала за больным.
Алексей приблизился к больному. Сдерживаемое волнение снова отразилось на его лице. Больной, казалось, понял. Он чуть пошевелился и медленно повернул голову…
— Постой! — воскликнул Алексей. — Этот шрам… Ты сказала, что у него нашли мое письмо? Покажи мне его…
— Ну да, так и есть, — бормотал Алексей, быстро проглядывая письмо. — Конечно, это он! Но он сильно изменился. Я не узнал бы его, если бы не шрам…
— Кто — он? — спросила Вера.
— Алексей Чердынцев, мой товарищ. Мы вместе шли с ним тогда. Перед этим мы обменялись письмами, на случай, если один погибнет, другой перешлет родным. Но мне повезло.
Смерти вопреки
(На ничейной полосе)
Ночь. Гром орудийной канонады и почти не затихающая, перекатывающаяся, как сухой горох, торопливая трескотня ружейно-пулеметной перестрелки. Лютует мороз. Визжит снег под ногами, осыпаются от тяжких ударов артиллерии мерзлые комья земли в окопе, седым инеем — будто маскхалатом — одеты все окружающие предметы. Беззвучно взвиваются ракеты и, медленно снижаясь, гаснут… Луч прожектора щупает блиндажи, проволочные заграждения, противотанковые надолбы и рвы, вырванные с корнем деревья, разбитые постройки, вонзается в зловещую черноту декабрьского беззвездного неба и, испуганно метнувшись вниз, снова переползает по искалеченной, страшной в своем уродстве земле…
Мертвой холодной пустыней лежит пространство между двумя линиями траншей, нашей и немецкой.
Ночь. Война.
…Это было на Пулковских высотах, под Ленинградом. Ждали атаки фашистских танков.
Отделение бойцов с собаками противотанковой службы получило приказ выдвинуться на исходный рубеж впереди своих окопов.
Люди в овчинных полушубках, в ушанках, завязанных под небритыми подбородками, в валенках, с автоматами на ремнях и собаки с вьючками на спине пошли, выждав короткое затишье.
Внезапно противник открыл минометный огонь. Воздух завыл, застрекотал. Короткие частые разрывы захлопали справа, слева, впереди, сзади… Прямым попаданием один из вожатых был убит наповал. Мина ударила его прямо в грудь и не разорвалась. Он упал замертво, не издав ни звука. Собака — некрупная, лохматая, похожая в сумраке ночи на небольшого волка — послушно легла рядом. Остальные отошли назад, в свое расположение.
Убитый лежал неподвижный и безмолвный, безразличный ко всему, как лежат все убитые. Он быстро застыл, кровь перестала течь. Прекратил подниматься легкий парок, подтаявший красный снег превратился в ломкий, хрупкий ледок.
Не двигалась и собака. Можно было подумать, что она тоже мертва. Но она была жива, и казалось, теплом своего горячего преданного тела хотела отогреть, оживить человека. Возможно, она надеялась, что это еще не смерть, не конец, после которого уже нет ничего, и способность жить, чувствовать, действовать еще вернется к нему? Полежит-полежит, поднимется и скажет: «Ну, пошли…» Ведь сколько раз бывало в истории, что собака собственным теплом отогревала ноги хозяина или ложилась ему на грудь и тем ограждала его от гибели. За тысячи лет, протекших с того затерянного в сумраке мгновения, как она пришла к нему, она спасла его тысячи и тысячи раз…
А может быть, в ней жило воспоминание, как еще щенком брала вместе с ребятами снежный городок. Ребята подползали в снегу с головы до пят и тоже лежали неподвижно, как сейчас, но потом вскакивали и бросались на штурм с оглушительным мальчишечьим криком, толкая друг друга. И пес с радостно разинутой пастью, из которой свешивался розовый парной язык, со звонким лаем тоже кидался брать городок. Но тогда была игра… И все были веселы, шумны, беспечны…
Ночь кончилась, обстрел прекратился. Собака лежала, подобрав под себя мерзнущие лапы, тесно прижавшись к неподвижному хозяину, инстинктивно сберегая тепло, которое теперь было нужно на двоих. Иногда принималась порывисто дышать, раскрывая пасть, и, облизнувшись, затихала, словно прислушивалась.
Из окопов звали ее, окликали по-всякому. Она не шла.
Медленно тянулся рассвет. Бесконечно долгий, томительно-нудный, потянулся неприветливый тусклый день.
Перестрелка то затихала, то усиливалась. Атаки танков не было. Собака продолжала лежать.
Впереди были враги, позади — свои. Собака и убитый лежали в простреливаемом пространстве на ничейной земле.
Текли минуты, часы.
Собака встала, потолкалась около трупа, как бы напоминая: «Хватит лежать, вставай… ну, вставай же!», не дождавшись ответа, поскребла лапой жесткую, как камень, землю, снова легла.
Мертвый уже успел покрыться инеем. Время от времени она лизала его в лицо. Жарко дыша, облизывала щеку, нос. Под слоем инея кожа была белая как снег и такая же холодная. Язык оставлял на ней влажный след, который тотчас замерзал.
Собаке было холодно, одиноко. Мучила нервная позевота. От окопов тянуло сладким запахом жилья. Хотелось туда, но она упорно оставалась на месте, около убитого.
В сущности, она даже не очень знала этого человека, ставшего теперь безмолвным, как мрамор. Когда враги обложили город кольцом блокады, некий гражданин привел ее на пункт, где принимали собак от населения; там они и встретились. Он, что лежал сейчас неподвижный, немой, кормил, поил ее, занимался с нею, готовя к самоубийственному подвигу — подрыву вражеского танка, иногда проводил жесткой ладонью по загривку и спине, — и этого было достаточно, чтоб привязаться к нему, чтоб он заменил ей все, что было до этого. Отныне в нем сосредоточились все радости несложного собачьего бытия.
Не всегда он был ласков с нею, этот молодой солдат. Иногда был груб, срывал свою злость на ней, бил ременным поводком, когда она не сразу понимала то, чего требовалось от нее. Таков человек. Да на войне и нет места нежностям. Но такова собачья доля — до конца быть с человеком. Она оставалась с ним даже после его смерти. Даже смерть не могла победить собачьей привязанности.
Куда она без него? Нет, нет. С ним, только с ним!
Сзади послышался какой-то шорох. К ним подползал один из товарищей погибшего. Мертвому уже не помочь; а собаку — жаль. Все-таки живая тварь. Мучается.
— Дружба! Дружба!
Это как-то само вырвалось у него (настоящей клички ее он не помнил). Дружба! — должно быть понятно каждому. Да и не была ли эта многострадальная терпеливая псина живым олицетворением этого чувства!..
Она чуть покосила глазом и отвернулась, явно давая понять, что не намерена слушаться кого-либо. Не хотела уходить.
Она ненавидела сейчас всякого, кто осмелился бы прикоснуться к ней, попытаться разлучить с мертвым.
После подползли двое. Судьба собаки никому не давала покоя. Ее подманивали куском. Не подействовало. Она только облизнулась и проглотила слюну: желудок был пуст. Попробовали потянуть за ошейник — она зарычала; хотели принудить силой — огрызнулась, угрожающе наморщив губу и показав белые крепкие клыки. Видать, всерьез. Еще вцепится — не обрадуешься!
Все тщетно. Нейдет. Нейдет, хоть бы что!
Хотели вынести убитого — тоже не удалось. Собака не подпустила к нему. Злющая сатана! А тут еще немцы заметили движение, повели прицельный огонь. Одного ранило. Пришлось укрыться. Только собака была невредима. Она лежала в ложбине, убитый служил прикрытием. Выходит, тоже оберегал ее…
День погас. Началась вторая ночь.
Взлетали и медленно снижались осветительные ракеты, заливая местность неживым тревожащим светом. Земля затаилась, враждебная, израненная, полная смертельной опасности.
Скорбный, надрывный вой донесся вдруг до окопов. Верный пес прощался с хозяином, оплакивая его и свою горемычную судьбу. От этого воя мурашки ползли по спине. Его слышали на той и на другой стороне.
Затихла. Неужели все, конец? Нет, взвыла опять…
Стужа под сорок градусов. Стелется морозный туман. А она вторую ночь на промерзшей земле. Без куска пищи. Одна.
Вторые сутки лежит собака. Неужели так и погибнет?
В окопах совещались. Надо спасать. Зачем пропадать зря! Каждого брала за сердце такая преданность, всем хотелось видеть ее живой. Верность на войне ценится особенно дорого.
А может, все-таки придет сама. Ведь голодная же: небось спазмы в кишках, от холода сводит челюсти. Захочет жить — придет. Природа, инстинкт самосохранения возьмут свое.
Ждали.
Нет, такая преданность сильнее страха смерти, сильнее самой смерти. Ничто не сравняется с нею.
— Надо силком, — сказал кто-то.
— Факт — силком! — поддержал другой. — А что, так и станем глядеть, как подыхает животина? Не евши-то поди-ка полежи! Веревку накинуть и утянуть…
Мертвеца припорошило снежком.
Уже не разобрать ни черт лица, ни возраста. Все сровнялось. Лишь торчит беломраморный кончик заострившегося носа да выдались носки валенок. Вся заиндевела и собака. Издали оба — будто белый бугорок.
Собака продрогла до костей, ее била мелкая неудержимая дрожь. Под брюхом вытаяла ямка. На морде настыли комочки льда и снега. Будто поседела за эти двое суток…
И вдруг колыхнулась земля, осыпался иней с деревьев. Тяжкий грохот и гул прокатились над окрестностью. Собака вскочила и залаяла, после снова легла. Артподготовка продолжалась. Теперь орудия били непрерывно и отдельные залпы сливались в один мощный этот гром, в котором потонули все другие звуки.
Собака лежала, чутко поводя ушами, и внезапно, будто ужаленная, обернулась.
— Дружба, Дружба! Ну… пошли! Да не упрямься ты… Ну, что ты? Теперь уже не поможешь ничему…
Бойцы уже давно ждали этого часа. Тяжелые калибры не дадут гитлеровцам поднять головы, можно будет успеть забрать убитого и заодно спасти собаку.
Она злобно ощерилась, когда ее попытались осторожно оторвать от неподвижного тела. И вправду, без веревки не совладать, того и гляди, вцепится зубами…
Накинули веревку, затем поползли назад, к своим окопам, и потянули за собой. Собака упиралась, тащилась волоком на животе, поминутно оглядывалась и жалобно подскуливала.
За другую веревку тянули тело погибшего солдата. Тело было податливей, оно обогнало собаку, и тогда она сразу рванулась за ним, теперь уже без понукания. Это же было так просто: вытащить его — тогда и она приползла бы сама, без всяких принуждений, как они не догадались раньше!..
А пушки все продолжали грохотать, сотрясая небосвод, будто салютуя погибшему.
Вот и окоп. Человека положили, собаку повели…
Лишь когда все было кончено, она враз обмякла, сделалась покорной и жалкой, подчинившись неизбежному. И только в почти человечьих глазах — когда она уже следовала за новым вожатым, который отныне должен был распоряжаться ее судьбой, — все еще долге стояли человечьи боль и мольба: «Он же там, он же там остался… Пустите меня к нему!..»
Чапа из Ленинграда
Вероятно, прежде всего вас нужно познакомить с героями нашего рассказа. Начнем с Чапы. Вообразите существа пятидесяти восьми сантиметров от пола (все собаководы знают рост своих четвероногих друзей с точностью чуть ли не до миллиметра, а Вовка — хозяин Чапы — с некоторых пор ярый «собачник»), тело — квадратное, если смотреть сбоку, ушки приподнятые, но висячие, кончики смотрят вперед, голова кирпичиком, с рыжей кудлатой бороденкой и насупленными щетинистыми бровями, из-под которых поблескивают умные бойкие глазенки, шерсть жесткая и курчавится, вместо хвоста — кочерыжка… Нет, это не фокс. Фокс вдвое меньше, он белый с пятнами, а Чапа вся рыжая-прерыжая, будто осыпанная ржавчиной, только спина и бока темные. Кроме того, кочерыжка у фокстерьера всегда в движении, туда-сюда, туда-сюда, как заводная, и весь он точно ртутный шарик, ни минуты не посидит на месте, а Чапа солиднее и хвостом двигает лишь в важных случаях…
Чапа — эрдель-терьер. Вы наверняка уже догадались. Отличительный признак всех терьеров — необычно жесткая шерсть; хотя фоксы есть и гладкошерстные, но теперь они стали очень редкими — перевелась мода на гладких. «Терра» в переводе с латинского значит «земля»; все терьеры превосходные лазуны по норам, землю роют что твой экскаватор, а чтоб земля не попадала в глаза, природа и дала им мохнатые насупленные брови. Впрочем, у хорошо ухоженных эрделей бровей почти нет — их выщипывают, того требует фасон, жестокий тиран собак и женщин-модниц; но в то время, к какому относится наш рассказ, было не до фасонов и все собаки, какие еще оставались, обросли, щеголяли как есть.
Кажется, Чапа — пушистая и мягкая, как медвежонок, игрушка, купленная в магазине; а тронь-ка — ого, как проволока! Чего доброго, наколешься и будешь ходить в занозах, как в колючках от кактуса (кактусы разводила перед войной знакомая, подруга Вовкиной мамы).
Да! Я чуть не упустил самое важное: Чапа обладает поразительным чутьем и великолепно ориентируется на любой местности — никогда не заблудится. Такими рождаются все эрдель-терьеры. По-ученому это называется ориентировочным инстинктом. Он не раз пригодится нашей Чапе.
И еще: Чапа — бесстрашна. Ее не испугаешь. Ничем.
Таков четвероногий герой нашего рассказа.
Ну, а Вовка — это Вовка Клягин, боевой парень, в ближних домах в радиусе нескольких кварталов всяк знал его. Кто первый, когда началась Великая Отечественная война и фашисты перебили водопроводную сеть, организовал бригаду ребят таскать воду с Невы в квартиры одиноких стариков? Он, Вовка Клягин. А кто потушил зажигалку, сброшенную с фашистского самолета и чуть было не наделавшую большой беды? Опять он, Вовка. Зажигалка свалилась прямехонько на гараж, где стояли машины, пробила крышу и упала в такое место, что ее не сразу и заметили бы; а кругом автомобили, бензин, если бы воспламенилось — так рвануло бы, что поминай как звали! Хорошо, Вовка со своего наблюдательного пункта на крыше вмиг обнаружил опасность и поднял тревогу. Наконец, кто помог подняться на улице обессилевшему гражданину, у того внезапно закружилась голова, упал да так ударился затылком о мостовую, что и не встать без посторонней помощи. Ладно, Вовка оказался поблизости. У него такая способность — появляться как из-под земли в нужный момент. И если уж говорить честно, и храбрости ему не занимать, почти как Чапе.
Мать Вовки работала уборщицей, а отец — слесарь с Балтийского завода — давно воевал на фронте. Вовка целыми днями был предоставлен себе. Но он не терял время попусту, и, когда загремели первые выстрелы на Выборгской стороне, а затем немцы обрушили с воздуха свирепый шквал бомб на Ленинград, Вовка первый из сверстников в своем дворе вызвался дежурить вместе со взрослыми, чтобы предупредить распространение пожаров.
— Ты же еще мал! — сказали ему в штабе противовоздушной обороны, когда Вовка явился туда.
— Я — пионер, — строго ответил Вовка.
А теперь о спасении Чапы. Собственно, все с этого и началось. С него, пожалуй, следовало бы начинать и нам…
Вовка бежал стремглав по улице, прижимаясь к стенам домов, озираясь по сторонам, чтобы не попасть в руки дежурных, и торопясь поскорее добежать до своих ворот. Вверху жужжали самолеты, где-то неподалеку рвались бомбы, зло и часто огрызались зенитки, земля содрогалась от гулких ударов.
Во время налетов полагалось прятаться в убежище. Но разве Вовку удержишь? Только силой можно было заставить его отсиживаться в подвале. А тут еще как назло налет застал далеко от дома, его пост на крыше пустует, и Вовка чувствовал себя солдатом, спешащим на выполнение боевого задания.
Внезапно бомба рванула за углом, зазвенели выбитые стекла. Вовка присел, как заяц, затем, резонно рассудив, что второй раз бомба в то же место не падает, по крайней мере за один заход, бросился прямиком через эту клубящуюся мглу из пыли, обломков дерева и земляной крошки, продолжавших сыпаться сверху. Он бежал берегом Мойки и вдруг услышал: кто-то плещется в воде. Потом донеслось жалобное повизгивание. Вовка остановился, прислушался, затем заглянул через парапет: так и есть, на воде виднелась голова собаки, мокрая, несчастная, с испуганными глазами.
Собака была оглушена и тонула. Очевидно, взрывной волной ее смело в воду, и теперь она тщетно била лапами, заплескивая себя брызгами. Вот несчастье! Острая жалость захлестнула Вовку. Он сбежал по гранитным ступеням к самой воде, но собака была далеко, не дотянуться. Плавал Вовка отлично, он не медлил. Бултых в чем был, сложив руки рыбкой, нырнул, вынырнул и поплыл, уверенно загребая…
Через минуту собака была на берегу. С Вовки текли потоки воды; он стал отжиматься, расшнуровал ботинки и выплеснул из них воду. Пес тоже отряхивался, не спуская благодарных глаз со своего спасителя. Вид у собаки был довольно жалкий, но Вовка не замечал этого. Он был рад, что спас животное.
— Ну что, испугался? — ласково сказал Вовка.
Рыжая псина дернула обрубышком хвоста.
— А хвост-то тебе что, осколком отхватило? — посочувствовал Вовка, но тут же понял, что сказал глупость: короткохвостых собак он видал и раньше.
— Куда же теперь ты, а? — снова проговорил Вовка, кончив шнуровать ботинки. — Давай беги домой!
Кстати, и налет кончился, опасность миновала для обоих. Но рыжая псина не уходила. Как прилипла!
Так, нежданно-негаданно, Вовка Клягин обзавелся собственным четвероногим приятелем, который отныне повсюду сопровождал его, как Санчо Панса Дон-Кихота.
Собака пристала к нему, и тщетно было бы гнать ее. Да, признаться, Вовка и не пытался этого делать: ему льстило, что она сразу признала его за хозяина, беспрекословно подчинялась ему, только в одном ставила всегда на своем: куда он — туда она. Впрочем, и это нравилось Вовке. Приятно щекотало сознание своего человеческого превосходства: не случись он, Вовка, поблизости — утонула бы рыжуха, и все, конец, амба, как говорят матросы. А Вовка спас, вот он какой, он все может! Видали, как он плавает брассом? Он и кролем умеет. Кончилась бы поскорей война, чтоб опять начали проводить спортивные соревнования. Вовка обязательно будет в них участвовать по плаванию, в составе юношеской команды. Он и спасение собаки рассматривал как своеобразную тренировку «в боевых условиях». Словом, как видите, чувствовать себя человеком оснований у Вовки было более чем достаточно.
Собака по всем признакам была бездомной. Прежние хозяева ее, может быть, уехали, эвакуировались, как многие, кинув животное на произвол судьбы (уж до собак ли тут!), а может, были убиты, дом, возможно, разбомбило — долго ли? Жаль, собаки не умеют говорить, а то рассказала бы.
От прежней жизни у собаки оставался лишь добротный кожаный ошейник. На нем, на металлической бляшке, Вовка прочитал выгравированное с красивыми завитушками: Ч-А-П-А.
Вовка даже сразу не понял, что это имя собаки: уж очень смешное — Чапа! Но потом быстро привык к нему, оно хорошо запоминалось и скоро стало даже нравиться ему. Ча-па. Ча-па. Придумайте-ка лучше! Чапа, Чапа, Чапа, Чапа!..
После своего чудесного спасения собака никак не могла унять своей радости. Она вертела обрубком хвоста, стоило Вовке лишь повернуть голову в ее сторону, ловила каждый его взгляд, жест, улавливала даже перемены настроения.