— Ого! — сказал Олёша. — Это такая великанская телега будет?
Арсентий засмеялся:
— Чудак! Это колесо — водяное. Оно жернова станет крутить, зерно молоть, муку вырабатывать. Вот достроим мельницу — и будет наше Батурино с хлебом. Со своим.
Про муку и хлеб Олёша понял сразу. Понял, потому что не раз они с мамой Аннушкой сиживали на одной картошке. Не раз мама приходила из магазина с пустой кошёлкой, сердито совала её в угол и говорила: «Опять хлеба нет. Опять пекарня без муки. Ну когда это кончится?»
Муку в городок доставляли издалека, весной и осенью по бездорожью, а своя мельница обветшала и сломалась. Чинить её было некому, потому что все способные к этому делу работники ушли на войну. И вот каждый раз, когда кошёлка была пустой, мама вздыхала: «Видно, уж только тогда всё наладится, когда солдаты к домам придут».
После таких слов мама всегда замолкала. На глаза у неё набегали слёзы, и она отворачивалась. Она старалась, чтобы Олёша этих слёз не увидел, но Олёша всё равно видел и понимал: плачет мама об отце. Она всегда, когда хлеба не хватало, вспоминала об отце, и в такие дни Олёша хлеба не просил.
Он и Арсентию ничего не сказал про всё это, лишь грустно произнёс:
— Хорошо, что хоть ты вернулся.
— Куда вернулся? Откуда? — не понял Арсентий.
— Оттуда. С войны.
Арсентий удивлённо поглядел на мальчика. Его худое со впалыми щеками лицо опять, как тогда, стало немножко растерянным, и он ответил тоже тихо:
— Да, брат, хорошо. Конечно, хорошо…
Но Олёша думал уже о другом. Он окинул взглядом колесо, уважительно похлопал по нему ладошкой:
— Сам делал? Один?
И Арсентий вопросу обрадовался, даже засиял весь, быстро заговорил:
— Ты что? Разве один такую махину своротишь? Ни в жисть не своротишь! У меня друзья. Коллектив, так сказать… Я тут последки доделываю.
И, то ли желая немного похвалиться, то ли желая окончательно убедить Олёшу в будущей замечательной жизни, плотник махнул на колесо рукой, сказал:
— Мельница с водяным колесом — дело невеликое, допотопное. А вот мы настоящую заводскую турбину получим — тогда, друг ты мой, поглядишь и ахнешь! Тогда цельный комбинат построим и будем кормить не только себя, а и всех соседей! Смотри, как фронтовички стараются. Гвардия!
На плотине по-прежнему стучали топорами рабочие, и были они тоже все в выцветших добела гимнастёрках. Дело у них шло так дружно, топоры постукивали так складно — тюки-тюк! тюки-тюк! — что Олёше захотелось и про себя сказать что-нибудь хорошее.
— А я вот гвозди собираю, — громко заявил он. — Один уже нашёл. Показать?
— Покажи.
— Вот.
Олёша вынул гвоздь, и на широкой ладони Арсентия тот показался намного меньше, чем был на самом деле. Но Арсентий железную вещицу внимательно осмотрел и даже слегка подкинул:
— Отличная штука!
Олёша обрадовался:
— Ещё какая отличная! Я, знаешь, кем буду? Я хозяйственным мужиком буду. Накоплю гвоздей — и буду. Вот.
— Кем? — изумился Арсентий, и в карих глазах у него запрыгали смешливые искорки. — Кем-кем-кем?
— Мужиком. Хозяйственным, — повторил Олёша, но тут же развёл огорчённо руками: — Только тихо гвозди-то копятся. У меня один вот этот и есть. Я, знаешь, что им дома делаю?
— Что?
— Человечков рисую. На переборке. Они такие смешные, такие весёлые, только что не говорят. Но зато мы с котом разговариваем. Правда! Как мама на работу уйдёт, так мы с ним и разговариваем.
— О чём?
— Обо всём! О солнышке, о траве, о доме, о человечках, о маме. Мы только про папку с ним не разговариваем. Про папку говорить грустно. Плакать почему-то хочется…
Улыбка на лице Арсентия погасла. Он тихо накрыл шершавой ладонью голову мальчика, запрокинул её легонько и пристально взглянул в Олёшины синие глаза.
— Да, брат… — Потом помолчал и опять сказал: — Да, брат…
И вдруг склонился так близко к мальчику, что Олёша увидел себя в его тёмных зрачках, и зашептал быстро-быстро:
— Ты знаешь что? А ведь папка твой, может быть, и вернётся. Честное слово, может, вернётся… Это бывает. Это с солдатами очень даже бывает. Вот и письмо про него пришлют, и уже все навроде бы простятся с ним, а солдат возьмёт и придёт!
— Верно? — прижал руки к груди и даже отступил на один шаг Олёша.
— Верно! Честное солдатское, верно! Мне бы и тогда вам про то сказать, да, понимаешь, не сообразил я… Растерялся.
— А теперь не растерялся?
— Теперь нет. Теперь, думаю, вернётся. Должен вернуться!
— Живой-живой?
— Конечно, живой! Ну, может быть, раненый. Как я. Ну, может быть, и не очень ещё скоро.
— Это ничего, что не скоро! — замахал руками Олёша. — Это ничего! Я потерплю. Я ужас какой терпеливый! Хочешь, залезу в крапиву и стану терпеть? Не веришь?
— Верю, верю, — уже опять ласково и почти легко сказал Арсентий. Сказал — и даже вздохнул, выпрямился, будто сронил с плеч целую гору. — Верю. Да только в крапиву лазить не надо, а лучше лезь-ка ты на колесо. Поработаем вместе… Идёт?
Олёша обрадовался, закивал и полез по шаткой лесенке на колесо.
4
На колесе было ровно и гладко, как на столе. Там одиноко торчал плотницкий ящик. Олёша заглянул в него и увидел топор, молоток, пилу-ножовку и кучу гвоздей, очень похожих на тот, что лежал у него в кармане. Арсентий, опираясь на руки, медленно сел, хлопнул возле себя ладонью:
— Давай молоток, подноси гвозди.
И Олёша стал подносить гвозди.
Арсентий забивал их в доски почти с одного раза.
А как забьёт, так обопрётся руками, пересядет, скажет Олёше:
— Давай новый гвоздь. — И опять у них на колесе идёт весёлый стукоток.
Время близилось к полудню. Раскалённое солнце поднималось всё выше и выше. Тени от густых, с дремотно опущенными ветвями ив почти пропали, и работать на колесе стало жарко. Но чуть заметное движение воздуха от плотины нет-нет да и наносило водяную пыль, и тогда Олёша подставлял ей разгорячённое лицо, ловил эту влажную морось губами, а потом, подражая Арсентию, утирался рукавом своей теперь уже вконец измаранной рубахи.
Да что рубаха? Про неё Олёша и думать позабыл.
Так славно, как сейчас, ему еще не бывало никогда.
Он смотрел, как ловко взлетает молоток в руках Арсентия, прислушивался, как бойко и складно стучат топоры на плотине, и у Олёши под этот стукоток прямо-таки сама собой выпевалась не то считалочка, не то песенка:
Пел он, конечно, даже не шёпотом, а про себя. Запеть вслух он стеснялся. Но было ему всё равно хорошо, и он даже попробовал заманить на колесо Милейшего.
Тот устроился на куче бревен у самой реки, на Олёшин зов чутко оборачивался, умильно щурил глаза, но идти на колесо, по которому Арсентий так бухал молотком, не желал. Ему там, на брёвнах, было тоже отлично.
Наконец Арсентий пристукнул особенно громко и сказал:
— Всё!
Олёша заглянул в ящик: гвозди там кончились. Арсентий сказал:
— Надо бы серёдку чуть покрепче уколотить, ну да ладно. Сойдёт.
Он постучал молотком по доскам, прислушался и опять подтвердил:
— Пожалуй, сойдёт…
И тут Олёша вдруг сел на корточки, выхватил из кармана свой гвоздь и протянул Арсентию:
— На! Давай забьём и вот этот.
Он протянул свой драгоценный гвоздь, сам не зная почему. Он об этом не успел даже подумать. Он только испугался, что работа сейчас кончится, что Арсентий встанет и скажет: «Ну, брат, спасибо! Теперь беги домой!» — и тогда всем этим прекрасным минутам тоже придёт конец, и песенке про папку тоже придёт конец, и вот он поэтому испугался и протянул гвоздь и повторил:
— Давай забьём! Ну пожалуйста…
Арсентий кинул на Олёшу быстрый взгляд и сразу всё понял.
— Ну, когда так… — сказал он и на обеих руках передвинулся к центру колеса, туда, где темнела квадратная дыра для толстой оси. — Ну, когда так, забивай сам. Вот здесь наиважнейшее место.
— Сам? — так и всколыхнулся Олёша.
— Сам. Бей, да только не согни.
И Арсентий показал пальцем, куда бить.
Олёша взял тяжёлый молоток, нацелил на это место гвоздь и тихонько тюкнул по шляпке. Гвоздь немного вошёл.
Олёша снова тюкнул, и гвоздь ещё чуть-чуть вошёл.
Олёша тюкнул два раза подряд — гвоздь как был, так и остался стоять.
— Колоти смелей! — приказал Арсентий, и тут Олёша начал бить смелей, и гвоздь пошёл, пошёл, пошёл и вот уже весь до самой шляпки скрылся в дубовой доске, в самом наиважнейшем месте.
Арсентий перехватил молоток, добавил ещё один хлёсткий удар, сказал своё любимое словцо:
— Порядок!
А ещё он сказал:
— Я так и знал, Олёша, ты мужик компанейский.
— Какой? — переспросил Олёша.
— Компанейский. Не для себя одного, а для всех, значит. Пойдём перекурим…
Они слезли вниз, уселись на старое щелястое бревно у самого родника, Арсентий скрутил папироску, набил махоркой, и от папироски поплыл горьковатый дым. Но Олёше этот запах был приятен.
Олёше вдруг почудилось: когда-то где-то он этот запах уже вдыхал. И он опять услышал в самом себе песенку:
А в Арсентии ему нравилось теперь всё до капли. Ему нравилось и то, как плотник бережно поглаживает крепкой ладонью своё больное колено, как закидывает кудрявую голову и пускает вверх, подальше от Олёши, табачный дым, и даже то, как после каждой затяжки он морщится и сухо покашливает.
Наконец Арсентий докурил, встал и опять шагнул к роднику. Только на этот раз он вынес из прохладных зарослей не кружку с водой, а солдатский мешок.
— Развязывай, — сказал он Олёше. Тот потянул завязку, и туго набитый мешок сам раскрылся.
На самом верху там заманчиво горбатилась непочатая буханка, сочно зеленели луковые перья, а под этой вкуснотой лежало что-то ещё.
Дальше Арсентий принялся опрастывать мешок сам. Из мешка появилось объёмистое, величиной с добрый таз, эмалированное блюдо, потом берестяной тяжёлый бурак, соль и варёная картошка.
— Чистить умеешь?
— Умею, умею! — сказал Олёша, схватил картофелину и принялся чистить.
Арсентий покрошил ножом-складнем в блюдо картошку, лук, щедро посолил всё это и залил из бурака жёлтым шипучим квасом. Затем он вдруг сунул пальцы в рот и так свистнул, что у Олёши заложило в ушах, а кот Милейший проснулся, подпрыгнул и кинулся под брёвна.
Стук топоров на плотине разом умолк. Арсентий кинул на траву пустой мешок, разложил на нём хлеб и поставил блюдо с квасом.
Олёша оглянуться не успел, как вокруг собралась целая толпа мужиков. Вблизи он их всех узнал. Это были те самые мужики, за которыми он следил по утрам через дырку в калитке, но они-то Олёшу, конечно, как тот шофёр, не узнали.