Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ясновидец: - Карл-Йоганн Вальгрен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И хотя она никогда даже не заикалась о причинах этого запрета, все прекрасно понимали: вид мальчика был настолько ужасен, что он мог распугать ее клиентов. Таким образом, с шести вечера до поздней ночи, когда гости расходились, его запирали в комнате горничной.

Это были часы работы, в доме царила совершенно особая атмосфера. Переполненные жаждой любви мужчины, кто стыдясь и робея, кто изнемогая от похоти, выбирали даму сердца в одном из залов, где девушки сидели в рядок, надушенные и весьма легко одетые, и исчезали в скромных номерах, где всю обстановку составляли койка, таз для умывания и несколько полотенец. Дом превращался в груженный мечтами корабль, и у Эркюля иногда возникало странное чувство убаюкивающей морской качки.

Много лет спустя, уже к закату своей необычайной жизни, он вспомнит эти вечера, их атмосферу, вдыхаемую им через запертую дверь комнаты. Внутренним своим слухом он невольно подслушивал все секреты дома — как нервничали юные студенты перед своим первым грехопадением, страстный шепот любовных объяснений, хихиканье девушек, пытающихся скрыть свой страх, дуэль в саду на саблях двух фельдфебелей, не поделивших новую девушку. Он вспомнит печальные ароматы безлюбой любви, запах увядающих цветов души и замерзших родников чувств; сердечную боль, когда он слышал лживые тосты, возбуждение ссор и драк; россыпи фейерверков, забывчивость пьяных; любовные неудачи и унижения, горечь и грусть во всех своих видах; и тысячи и тысячи желаний, проникавших в его сознание изо всех уголков большого дома.

Один, запертый в своей каморке, он легко соотносил улавливаемые им мысли и желания с той комнатой и тем мозгом, где они родились, все возможные виды мыслей и страстей; он, Эркюль Барфусс, был наделен редчайшим даром. В этом доме концентрация тоски была почти невыносимой — тоски по нежности, по боли, атмосферу пронизывали желания отведать запретный плод и желания причинить другому страдание.

Это последнее желание, проистекающее из самых темных глубин души, пугало его более всего, потому что Эркюль осознал, что оно свойственно человеческому роду. Он мог проследить вспышки его до источника, угадать болезненную страсть, он не видел ни людей, ни их лиц, но он ощущал их жуткие фантазии. Когда случилась эта трагическая история с Магдаленой Хольт, он уже тогда знал, кто это сделал, он обнаружил преступника намного раньше, он почувствовал его опасность в водовороте мыслей и желаний, наполняющих дом каждый вечер.

Насколько он себя помнил, он всегда обожал девочку, по неизъяснимой прихоти судьбы появившуюся на свет в тот же вечер, что и он. Начало этой любви таилось во тьме первых дней, когда мир еще не обрел в его сознании ясных контуров. Он не мог бы назвать первое связанное с ней воспоминание, потому что она всегда была с ним так же естественно, как воздух, которым он дышал, как ночь и день. Их вскармливали в одной и той же комнате, они спали в одной постели, играли в одной песочнице, их окружали одни и те же женщины известного сорта с нелепыми и несчастными судьбами, они были детьми одного и того же заведения, отцы были неизвестны, и они были связаны друг с другом неисчерпаемой мистерией любви.

Мать Генриетты в ту январскую ночь, под звон колоколов, как и доктор Гётц, пришла к выводу, что счастье и понятия не имеет о справедливости, и у нее постоянно возникало чувство, что все уже давно записано в книге судеб, и никто из людей не в силах изменить эту запись, а сам автор ни за что не признается, что совершил ошибку: ее сестра по несчастью должна была умереть, чтобы она сама осталась жить, а несчастный мальчик по чьему-то предначертанию должен был родиться уродом, чтобы ее дочь была совершенно здорова. Первое время после рождения детей эти мысли переполняли ее настолько, что она чувствовала себя в опасном долгу перед провидением. Она хотела даже, чтобы как-то загладить свою несуществующую вину, усыновить мальчика, но мадам Шалль, чье слово было законом в маленьком королевстве, передала все материнские обязанности Магдалене Хольт.

Впрочем, формальное родство было бы совершенно ненужным подтверждением их связи — душевные узы были крепче кровных. Они тянулись друг к другу, едва научившись ползать. Они все делали вместе, и приходилось иногда применять силу, чтобы оторвать их друг от друга, когда приходило время сна. Они думали об одном и том же одновременно, одновременно ощущали голод и жажду, поводы для смеха и плача были одинаковы. Некоторые считали такие совпадения жутковатыми, когда, например, у детей прорезался первый молочный зуб в один и тот же июльский пятничный вечер, и первый шаг свой они сделали тоже одновременно, весной, когда роскошная гроза сотрясала стены заведения мадам Шалль. Немалое удивление вызывало и то, что они, казалось, понимали друг друга без слов, никогда не разговаривали во время игр, им не надо было даже смотреть друг на друга, чтобы совершенно точно угадать желание. Точно так же один из них непонятным образом всегда знал, где находится и что собирается предпринять другой.

Эта странная пара трогала девушек до слез. Прекрасно сложенная хорошенькая девочка и непредставимый урод, и с годами это несоответствие все возрастало, поскольку Эркюль Барфусс так и остался ростом чуть более метра, а Генриетта Фогель была высокой девочкой.

Его прятали от мира; мир прятали от него. Он ничего не знал о том, что происходит за стенами борделя. Он не видел других людей — никого, кроме мадам Шалль и ее девушек. Днем он никогда не заходил за густые кусты лигусты, отделяющие сад от улицы. По неписаному правилу его никогда не брали с собой в город, если кому-то надо было в магазины или по делам. Не потому, что его стыдились — девушки, оказывающие платные услуги, не стыдились ничего, — нет, они хотели защитить его от мира, нетерпимого к любого рода отклонениям. Поэтому день, когда ему все же пришлось выйти за пределы заведения, стал для него еще большим потрясением.

Это было на Пасху, точнее, в Великий четверг; ему шел тогда седьмой год. День был теплый, но ветреный. Он играл с Генриеттой в саду, девушки обрезали фруктовые деревья. Внезапный порыв ветра сорвал с нее ситцевую шляпку и перебросил через кусты лигусты в окруженный стеной соседний двор. Там жил старый конюший. Девочка проводила шляпку взглядом, полным недоуменного изумления, и Эркюль Барфусс, не задумываясь ни на секунду, сделал первый исторический шаг за пределы своего ограниченного мирка, полного любви и понимания. Он правой ногой содрал с левой башмак, открыл пальцами ноги задвижку на калитке и помчался вперед, не думая, не сомневаясь, не прислушиваясь к предостережениям внутреннего голоса, задыхаясь от непонятного ему самому восторга, помчался, босой на одну ногу, по выщербленной зимней непогодой мостовой.

И не останавливаясь, он забежал во двор конюшего, где у стены, рядом с не распустившимся еще нарциссом, лежала шляпка Генриетты. Он поднял ее ногой и взял в зубы, он всегда так делал, когда ему надо было что-то куда-то отнести; он был совершенно счастлив, что ему удалось ей услужить, — и только в этот момент он почувствовал, что на него кто-то смотрит.

Перед ним стоял мальчик, полумертвый от страха — ему впервые в жизни пришлось увидеть фигуру, словно вышедшую из народной сказки, специально придуманную, чтобы пугать детей. Эркюль, почувствовав такой страх, испугался не меньше его, и уронил шляпку. Но, когда он попытался улыбнуться, чтобы успокоить мальчика, тот начал кричать и звать людей.

В одно мгновение Эркюля окружила разъяренная толпа, мужчины, женщины, дети, старики и старухи. Он слышал жужжание их мыслей, исполненных страха и такой ненависти, что он на какой-то миг испугался утонуть в ней: «…Уродина… откуда это дьяволово отродье в Великий четверг?»

Никто не вспомнил бы, кто швырнул в него первый камень, а для Эркюля все смешалось воедино — толпа, чужие люди, их злоба… в его память не врезалось ни одно из этих лиц.

Потом, когда Генриетта утешала его в каморке, она рассказала ему — на том странном беззвучном языке, на котором они всегда разговаривали, — что шерсть на спине его встала дыбом от страха, но сам он не знал, как ему удалось сбежать от них и вернуться в дом, да еще и со шляпкой в зубах. Он свернулся рядом с нею клубочком, лежал и не мог понять, откуда там, за пределами этих стен, столько злобы и ненависти, и почти не замечал боли в разбитой камнями голове. Она показала ему шляпку — и он улыбнулся; его утешила мысль, что он пострадал из-за любви.

Событие это было весьма примечательным, ибо не было такой жертвы, на которую он не был бы готов ради девочки, обожаемой им без рассуждений, без объяснений, без границ, без надежды получить что-либо взамен. Он собирал для нее букеты в саду и обвязывал их шелковой ниткой. Мадам Шалль как-то увидела его в цветочной клумбе, как он осторожно ломал стебельки двумя пальцами ног и собирал цветы в букет, удерживая его во рту, — и много лет спустя, в старости, она попросила художника изобразить эту сцену, запечатлевшуюся в ее угасающей памяти, как пример безусловной, необъяснимой и все же реальной любви. Эркюль Барфусс вырезал для нее фигурки из дерева — тоже, разумеется, ногами. Ногами же он расчесывал ее волосы и заплетал косы с ловкостью, ставшей в заведении мадам Шалль легендой; он убаюкивал ее ногами, а если ей становилось грустно или она начинала плакать, он нежно обнимал ее ногой за талию и прижимал к себе…

Генриетта со своей стороны любила Эркюля так же безоглядно, как и он ее. Он был с ней всегда; насколько она себя помнила, она совершенно не замечала его уродства. Наоборот, она находила его привлекательным, ей нравилось, как он разговаривает с ней без слов, и так же как и он, она не нуждалась в каком-то объяснении чувств, настолько сильных, что иногда казалось, что они живут своей жизнью. С самого младенчества он говорил с ней с помощью того, что мы, несколько упрощая, называем мыслями, и она привыкла к этому настолько, что никакой странности в этом не видела. Когда у нее возникал какой-то вопрос, она мысленно его формулировала и тут же слышала в себе ответ, причем внутренний голос этот звучал для нее совершенно неотличимо от обычных человеческих голосов, и тембр его нельзя было спутать ни с одним другим — это был голос Эркюля Барфусса.

Зная, что она носит то же имя, что и несчастная любовь Генриха фон Клейста, она потом рассказывала, что она никому, даже матери, не говорила про его удивительные способности из суеверия. Она, так же как и он, интуитивно чувствовала, что его дар может испугать толпу еще сильнее, чем его внешность.

Она не представляла себе мир без него, и по-детски была уверена, что существует он, этот мир, только для них двоих. Поэтому она всегда вставала на его защиту, даже если он случайно нарушал правила заведения. В восьмилетнем возрасте она начала борьбу за смягчение условий его вечернего карантина, и когда поняла, что из этого ничего не выйдет, начала настаивать, чтобы ее запирали в каморке вместе с ним — с минуты приезда первого гостя до ухода последнего. И она добилась этого, потому что никто не в состоянии победить любовь, граничащую с фанатизмом.

Когда Генриетте и Эркюлю исполнилось десять лет, произошло трагическое событие, которое впоследствии многими воспринималось, как дурная примета, как пророчество несчастий, постигших после этого заведение мадам Шалль. Все случилось февральской ночью. Все спали, кроме нашего героя. К этому времени дар его развился настолько, что даже во сне он слышал чужие мысли. Ничто не проходило мимо него, и он проснулся, еще когда преступник был в саду.

Он знал, что там кто-то есть, так же точно, как будто видел его в солнечном свете. Он знал также, что это мужчина, один из посетителей заведения.

Генриетта Фогель спала рядом с ним сном ангела. Он с небывалой силой ощущал жуткие фантазии этого человека, одержимого страстным желанием причинить кому-то страдание. В его представлении чужие мысли приняли форму картинок, настолько страшных, что он попытался отогнать их от себя, чтобы не заплакать.

Человек крался по саду, как охотник. Он перелез через стену, метнулся к сараю, проскользнул вдоль фасада к террасе. Эркюль чувствовал все совершенно ясно — отмычка, ускорившийся пульс, холодный расчет, взломанный замок, рука, поворачивающая дверную ручку.

Теперь он был уже в доме, на первом этаже, и осторожно двигался в темноте, чтобы никого не разбудить.

Эркюль затрясся в ознобе, когда понял, что человек этот находится как раз под ним, двумя этажами ниже; и когда этот сгусток ненависти в человеческом образе вновь пришел в движение и начал подниматься по лестнице на второй этаж, где спали девушки, границы чувства и понимания сместились в душе Эркюля — он был уверен, что сейчас же умрет от страха. Движение внизу вновь прекратилось, и Эркюль знал точно, где тот находится: у двери Магдалены Хольт.

Он сам не понимал, откуда у него взялись силы, чтобы встать с постели и выйти из каморки. Преодолевая колебания, подошел к лестнице. Все было тихо. На секунду появилась надежда, что все это — его выдумки, что его фантазия сыграла с ним злую шутку, но тут же исчезла, потому что он чувствовал теперь точно так же, как обычный человек чувствует вкус соли или запах дыма — ночной гость стоит теперь у постели Магдалены Хольт. Он не сразу сумел собраться и заставить себя спуститься на этаж, и потом он горько упрекал себя за свой страх, помешавший ему опрокинуть шкафчик с посудой, или постучать изо всей силы в дверь, разбудить весь дом и обратить преступника в бегство — две минуты спустя было уже поздно.

В освещенной призрачным лунным светом комнате Магдалены Хольт стояла мертвая тишина. Дверь была открыта. Она лежала на матрасе, привязанная к стойкам кровати, без сознания. Рот ее был заткнут тряпкой. Она вся была залита кровью — левая грудь ее была отрезана.

Всю весну продолжалось полицейское расследование. Те немногие улики, что удалось найти, никуда не привели. От девушек было мало проку. Их расспрашивали по одной, не было ли у них клиентов с необычными прихотями — но такие клиенты составляли скорее правило, чем исключение, согласно выводу, сделанному одним из жандармов. Сама Магдалена не помнила ровным счетом ничего — ее ударили по голове, и она сразу потеряла сознание. Следователь отметил также, что девушки плохо помнили не только имена своих клиентов, но и их внешность. Страх был непременным элементом их существования, и это скверно влияло на память. Эркюля Барфусса никто не допрашивал, поскольку известно было, что на время посещений его запирают; и даже если бы его спросили, свидетельство его, скорее всего, внесло бы только дополнительную путаницу…

В конце мая Магдалена Хольт покинула заведение, с пометой на всю жизнь, но в победительной надежде — вернувшись на остров своего детства, выйти замуж за человека, которого она, как помог ей понять Эркюль, любила всю жизнь. Она уже начала с ним переписываться. Она долго и мучительно болела, не раз была близка к смерти, и выздоровела не без вмешательства провидения. Случившееся с нею, а потом отъезд ее оставили странное чувство — как будто несчастья только начались. Атмосфера в доме была отравлена подозрениями. Девушки замкнулись в себе и стали очень осторожными — некоторые даже отказывались идти в постель с неизвестными, другие завели себе привычку класть под подушку кинжал. Слухи о кровавом происшествии отпугнули кое-кого из гостей, другие предпочитали не иметь дело с борделем, куда чуть не каждый день являются жандармы со своими бесконечными расспросами. К лету оборот заведения упал чуть не вдвое. Клиентов было мало, и некоторые девушки просто сбежали, без предупреждения, выбрав ночь потемнее и не оставив ничего, кроме нескольких старых тряпок и торопливо накарябанной прощальной записки.

Именно в это смутное время решили продать Генриетту Фогель на аукционе свободного рынка любви.

Генриетта был очень хорошо развитой для своих лет, высокой девочкой, и многие думали, что она старше, чем написано в ее свидетельстве о рождении. Мужчины уже провожали ее тоскующими взглядами, и не один гость шепотом спрашивал мадам Шалль, не пора ли ей перестать носить косички. В доме, где все было на продажу, где верность была не более, чем сонной мечтой после сытного обеда, не существовало никаких препятствий к тому, чтобы продать невинность десятилетней девочки тому, кто больше предложит. Jus primae noctis, право первой ночи, было в то время ходовым товаром в европейских борделях, таким образом часто удавалось поправить пошатнувшиеся дела заведения. Девочка к тому же и воспитана была так, что ни минуты не сомневалась, что ей суждено продолжить дело ее матери — профессия тогда, как, впрочем, и сейчас, наследовалась из поколения в поколение.

Как бы то ни было, неустойчивое положение заведения вынудило мать девочки и мадам Шалль принять это тяжкое решение. Девушки старались изо всех сил подготовить ее к дебюту; был запущен целый ритуал посвящения — тысячи советов и указаний. Они научили ее приемам, как побыстрее и с минимальными потерями довести мужчину до состояния блаженства, как действовать руками, какие позы удобны и безболезненны, как необходимо искусство забвения и как бороться с постоянным отвращением с помощью настоя из гвоздичного вина и камфары. Они рассказали, как проще всего избавиться от клиента, когда он уже получил свое, как и до какой границы можно торговаться о цене. Они настоятельно убеждали ее ни в коем случае не влюбляться в своих клиентов, хотя иногда это и помогало избегать унижений, никогда не идти против своих инстинктов, особенно если за такую уступку не предлагали хорошую цену. Они советовали ей сохранить какие-то слова и жесты любви для себя, на тот случай, если вдруг настанет день, когда она, вопреки всему, встретит человека, который сможет дать ей лучшую жизнь, жизнь супруги какого-нибудь буржуа, что было заветной и недостижимой мечтой почти всех девушек. Они научили, как предохраняться от болезней и беременностей, что за поцелуи надо взимать отдельную плату, как защищаться от перепивших матросов. Они осыпали ее маленькими подарками — аксессуары, украшения, духи и амулеты, приносящие удачу и предохраняющие от постыдных болезней.

Генриетта слушала все это с беззаботностью, граничащей с бесчувствием. Она позволяла обучать себя искусству платной любви, погружаясь в мир пахнущих мускусом спален, принимала ритуальные дары, примеряла платья и шляпы с кокардами, туфельки из кардуанской кожи и нижнее белье с кружевами, она старалась побороть страх перед аукционом. Иногда ей удавалось забывать о предстоящем, потому что она думала об Эркюле Барфуссе.

Он был в отчаянии. Он почти не ел, сраженный несправедливостью жизни. Он знал, что будущее девочки определено давным-давно, но любовь отказывалась этому верить.

Он не мог представить себе большего несчастья — ее собирались продать какому-то неизвестному мужчине.

Впервые в своей жизни он осознал, что есть такое понятие — будущее, и что будущее это чернее ночи. Он вглядывался в этот мрак и не видел ничего, потому что там не было места для таких, как он. Он впервые понял, что жизнь его доныне была всего лишь наброском и что те, кто дал ему убежище, защиту и любовь могут в любой момент поинтересоваться, кто он такой и что, собственно, он здесь делает. Он словно заглянул в могилу.

За две недели до аукциона он заболел лихорадкой, все думали, что смертельной — настолько он был ослаблен отчаянием. Мадам Шалль пригласила опытную знахарку, и той пришлось призвать все свое искусство, чтобы вернуть его к жизни — после ночи, когда, казалось, уже не было никакой надежды и все слышали, как остановилось его сердце с тяжким коротким хлопком, как будто бы кто-то вытащил пробку из бутылки. Он выздоравливал медленно и мучительно, Генриетта не отходила от его постели с раннего утра до поздней ночи, пока, наконец, сон не настигал ее, сидящую с одной рукой на его покрытой шерстью спине и с открытой Библией — в другой. Она кормила его с ложки бульонами, ставила горчичники и облегчала лихорадку мешочками со льдом. В бреду видел он, как будто лицо ее танцует по комнате, но это было даже не лицо, а маска, сорванная с нее невидимой рукой, а под маской было ее будущее, лист бумаги, но не чистый, а испещренный грядущими несчастьями. Погруженный в кошмарные извивы подсознания, обезумевший от горя, сила которого, приняв иные формы, могла бы изменить ход истории, он ждал конца.

Наконец, настал день аукциона. Нижний этаж заполнили приехавшие гости, бокалы звенели, девушки профессионально шутили; через несколько часов должны были начаться торги.

Подъезжали все новые экипажи, хрустя гравием во дворе, липкий туман похоти окутал заведение. Жизнь девушек не знала снисхождения — надежда на счастье ежевечерне умирала с каждым новым клиентом, очутившимся в их постелях.

В своей каморке на чердаке Эркюль вдыхал отравленный, лишенный любви воздух и проклинал смертельную иронию судьбы — тот же воздух вдыхал и тот неизвестный пока мужчина, кому суждено было вскоре обладать Генриеттой. Плача, он бился головой об стену в напрасной надежде потерять сознание.

Внезапно он почувствовал странное напряжение в доме и понял, что аукцион начался. Он ясно чувствовал дуновение безумия, пролетающего из комнаты в комнату, как заблудившийся осенний ветер. Задыхаясь от слез, он пытался понять, что за смертельный, неотпускаемый грех совершил он, что должен быть так наказан. Раздавленный отчаянием, неотрывно видя перед собой Генриетту, окруженную толпой безликих мужчин, он, должно быть, потерял сознание, потому что вдруг очнулся от того, что ледяная лапа ужаса сжала ему горло так, что на какую-то секунду он решил, что сейчас умрет. Человек, чуть не зарезавший Магдалену Хольт, был сейчас наедине с Генриеттой.

Много позже, в Данциге, когда в образе бродячего кота он сидел на подоконнике богатого буржуазного дома, он в малейших деталях припомнил последовавшие за этим вечером события, в результате которых он был оторван от своих корней и выброшен на орбиту беспощадных лет вокруг солнца — черного, переставшего светить солнца. Он помчался по коридору, скатился по лестнице. Он помнил удивление гостей, мужчин, глядевших на него с легко читающимся на лице отвращением или оторопью, девушек, пытавшихся преградить ему путь, помнил крик ужаса, вызванный его появлением; он мчался по следу пульсирующей болезненной страсти и молил Бога только об одном — чтобы ничего не случилось с Генриеттой. Он открыл дверь в одну из комнат. Мужчина, одетый в женское платье, обернулся к нему и улыбнулся, но улыбка тотчас же сменилась гримасой брезгливости. Ему было нелегко найти верный след в паутине желаний, опутавшей дом, в паутине тайных стремлений души и тела. Изнемогая от ужаса, он бежал дальше, хромая на своих коротеньких ножках, то и дело теряя равновесие под тяжестью огромной головы; перед глазами его неотступно стояла Генриетта Фогель.

В зале стояли несколько гостей, совершенно голых и пьяных, они склонились над девушкой, упавшей на пол — на глазах у нее была повязка. Он распахнул дверь еще в один номер — там двое мужчин занимались одной девушкой. Лицо ее было настолько искажено стыдом, что он ее не узнал. Группа матросов указывала на него пальцем, нервно хихикая, а двое из них, близнецы, вспомнили о своей сестре, тоже родившейся уродом. Он, не обращая внимания, бежал по следу, но след этот то и дело пересекался другими.

Он нашел ее номер в самом дальнем конце пристройки. Попытался открыть дверь, но она была заперта, и он начал изо всех сил стучать в нее головой и ногами. На шум начали сбегаться люди — те самые смеявшиеся над ним матросы, офицер в парадном кителе, но босой и без штанов, знакомые девушки, едва прикрытые попавшимися под руку тряпками.

«Что происходит?» — спросил кто-то, но мальчик, казалось, не слышал, он бился и бился в дверь головой.

Отовсюду доносились до него обрывки мыслей: «Бедное дитя… такой урод… зачем позволили ему родиться на свет…» Откуда-то появилась мадам Шалль. «Все, аукцион закончен, маленькое чучело, — пошутил кто-то. — Сто восемьдесят золотых марок. За эти деньги можно прожить у вас год, включая любовь и завтрак».

Но он продолжал грохотать в дверь, пока кто-то не повернул ручку изнутри.

Он никогда не забудет внешность этого человека, которому суждено еще произнести свою заключительную реплику в драме его жизни — бегающие голубые глаза, усы с блестящими капельками пота, отглаженный бархатный халат, расстегнутые панталоны. Он обвел всех холодным взглядом и, наконец, заметил мальчика.

— Это еще что за выродок? — повернулся он к мадам Шалль. — У вас тут бордель или сумасшедший дом?

— Нижайше прошу прощения, господин придворный судья, — сказала она, — мальчик поднял такой шум, и мы подумали, что случилось несчастье.

Сквозь щелку двери он увидел Генриетту. Она сидела на краю постели, пока еще в одежде. Лицо ее было бледным как мел. На этот раз, сказал он себе, я успел вовремя.

— Проследите, чтобы это чудовище заперли, и оставьте нас в покое.

Собравшиеся стали расходиться, а мадам Шалль еще раз попросила извинения за случившееся. Ей надо было бы внимательнее следить за мальчиком, сказала она, он недавно болел и еще не совсем поправился. Человек с усами кивнул и хотел было закрыть дверь, но Эркюль успел проскользнуть в комнату.

Вновь возникло замешательство. Он вцепился в Генриетту, и та вдруг, прижавшись к нему, горько зарыдала. Вновь собрались девушки — им было интересно, что тут опять случилось. Мадам Шалль попыталась оторвать его от девочки, но вдруг замерла как парализованная и смертельно побледнела. На какую-то секунду ей показалось, что она сошла с ума, потому что вдруг услышала в себе замогильный голос. Она почему-то сразу поняла, что голос этот принадлежит Эркюлю, и он произнес совершенно отчетливо:

Это он отрезал грудь у Магдалены Хольт!

Перекрывая тревожный шепот девушек и душераздирающие рыдания Генриетты, судья заревел:

— Уберите немедленно этого проклятого урода, или я не знаю, что я сделаю!

Но даже если бы Эркюль мог слышать эти слова, они не испугали бы его, потому что единственное, о чем он думал, было спасти девочку. Он даже не замечал сыпавшихся на его спину ударов, но мадам Шалль, все еще потрясенная услышанным и посчитавшая, что сам Святой Дух говорит с нею голосом Эркюля, оттолкнула магистра.

— Довольно! — сказала она ледяным тоном, тоном, усвоенным ею за всю ее жизнь на грани катастрофы. — Господин фон Кизинген может получить свои деньги в моей конторе. Сделка отменяется. Девочка не продается.

Не прошло и недели, как заведение закрылось. Не помогло ничто — ни протесты, ни петиции к влиятельным господам, годами поддерживающим деятельность мадам Шалль, ни мольбы о милосердии. Решение принял не кто иной, как юридический советник кенигсбергского суда — Клаус фон Кизинген.

Мадам Шалль отправили морем в Таллин, где ее старинный поклонник выложил целое состояние, чтобы избавить ее от обвинения в сводничестве. Многие девушки угодили в женскую тюрьму в Данциге, где не одна из них впоследствии умерла от лишений. Другие рассеялись по всему свету. О Генриетте Фогель и ее матери известно только, что им удалось бежать к своим родственникам в Саксонии, хотя некоторые утверждали, что они поссорились и расстались, а девочку потом видели в публичном доме в Берлине.

Нашего же героя ждали долгие годы тьмы и унижений.

II

Воскресным августовским вечером монах Юлиан Шустер стоял у окна трапезной иезуитского монастыря Хайстербах в горах Верхней Силезии и оглядывался по сторонам с гримасой, свидетельствующей о глубоком его изумлении. Внимание его привлекла не толпа людей, собравшихся у ворот монастыря в ожидании чуда, не два новичка в саду, углубившихся в духовные упражнения Лойолы, и даже не аббат Киппенберг, с озабоченным видом прогуливающийся в крытой колоннаде монастыря, погруженный в глубокие размышления, в которых, кстати, Шустер играл не последнюю роль. Он мог бы вообще закрыть глаза, потому что размышлял он не о чем-то им увиденном, а о странном голосе, звучавшем где-то внутри него, и говорившем очень странные вещи.

Шустер подумал, что голос этот звучит, как голос огорченного ребенка. Может быть, подумал он, это его собственный голос, доносящийся из какого-нибудь темного закоулка памяти.

Как долго… произнес голос еле слышно, как долго скитался я в долине смерти…

Странно, пробормотал Шустер, наблюдая, как аббат перешептывается с одним из новых, старость всегда начинается с того, что человек разговаривает сам с собой, сам того не замечая; но, оказывается, это еще не все: ты при этом еще и совершенно уверен, что слушаешь не себя, а кого-то другого.

Шустер и в самом деле, если смотреть с точки зрения его эпохи, был очень пожилым человеком. Хотя имя его и звучало вполне по-немецки, он, как и основатель ордена Игнациус из Лойолы, был иберийского происхождения. Глядя на серо-стальную гриву седых волос, широченную грудную клетку, восхищаясь его мощью и ловкостью, приобретенными еще в годы бурного ученичества, мало кто мог подумать, что ему вот-вот исполнится восемьдесят четыре.

Он снова услышал внутренний голос и, хотя и не мог разобрать слов, понял, что речь идет о какой-то утрате.

Слегка испуганный такими явными признаками неумолимо надвигающейся старости, он прислушался к гомону толпы за монастырскими воротами.

Они безумны, пробормотал он, если бы это зависело от крестьян, они объявили бы его святым уже сегодня. Все это очень плохо кончится.

Эта мысль заставила его вздрогнуть — она звучала, как пророчество, но тут он снова услышал голос, на этот раз не тот замогильный голос и уж точно не его собственный, вещающий из глубин памяти; на этот раз к нему обратился аббат, подойдя к открытому окну трапезной.

— Что будем делать, Шустер? — вздохнул он. — Мы же не можем прогнать их силой.

Киппенберг был вдвое моложе его, австриец по происхождению, учившийся в Риме у кардинала Теобальди. Он строил и укреплял иезуитский орден в Пруссии в самые трудные годы преследований, и за его мягким взглядом скрывался незаурядный организаторский талант. Шустер предполагал, что в один прекрасный день этот талант приведет его в самые верхи руководства орденом.

— Почему бы не разрешить мальчику показаться им на минутку? — спросил Шустер. — Хуже не будет. Желания крестьян очень умеренны — речь идет о какой-нибудь сбежавшей телке или потерянном медальоне. Они вообразили, что мальчик каким-то образом видит вещи, недоступные для глаз. Суеверие можно победить только знанием.

— Мы не имеем на это права, — ответил Киппенберг. — Не от имени ордена. Не на монастырской земле, пока мы сами не поймем, как он…

Аббат замолчал, а Шустер вновь услышал в голове голос: искать, произнес голос совершенно отчетливо, я должен найти… И опять что-то непонятное.

— Знаете, Киппенберг, — сказал он, — в годы моей юности в Новом Свете, в Царстве Музыки, мы выманивали индейцев из джунглей звуками органа. Для них, дикарей, это было чудом, а без чуда они отказывались во что-либо верить.

— Но эти люди не дикари, — возразил аббат. — Им не нужны миссионеры. Здесь живут одни католики. Я очень обеспокоен, Шустер, и удивляюсь вашему хладнокровию. Вчера я всерьез опасался, что чернь пойдет на штурм монастыря. Вы обратили внимание, что их с каждым днем все больше? Их сотни, может быть, уже тысячи… Как, кстати, с мальчиком — он по-прежнему отказывается говорить?

— Я не уверен, что он может говорить, — сказал Шустер. — Мне кажется, у него отсутствует слух. Я попрошу врача обследовать его. Нельзя исключить, что он глух.

— Глухой не мог бы играть на органе, Шустер. Вам бы следовало это знать.

— Он мог оглохнуть позже. Может быть, шок в детстве. Наверное, подкидыш…

— А он соображает что-нибудь?

— Странно, но мне кажется, он понимает почти все, что ему говорят. Возможно, читает по губам. Я только не понимаю, почему я его выбрал. Он ни на что не годится, кроме игры на органе. Подручные работы слишком тяжелы для него, к тому же как он сможет, например, носить воду ногами или сортировать репу…

Шустер опять потерял нить разговора: с тех пор, как мальчик появился в монастыре, ему все время было трудно сосредоточиться, его мучили припадки задумчивости, кошмары, от которых он вскакивал среди ночи и не мог заснуть, пока первые лучи восходящего солнца не касались горных вершин. Он не подходил более к музыкальным инструментам, желание исчезло по мере того, как мальчик все глубже погружался в мир звуков. Его одолевали сомнения, он чувствовал это, но не мог понять, откуда они взялись и в чем он, собственно, сомневается.

— Мальчик беспокоит меня не меньше, чем осада монастыря, — продолжал Киппенберг. — И вы правы, Шустер: нельзя так быстро научиться играть на органе, наверняка он учился и до того, как нашел у нас убежище. Откуда он взялся? Мы должны это установить.

— Судя по всему, его оставили на крыльце сумасшедшего дома, — сказал Шустер. — По крайней мере, мне так рассказывали: среди ночи, в пургу.

— Бедняжка… — аббат понизил голос. — К тому же меня очень беспокоят новые послушники. Вчера исчез еще один, и даже не оставил прощальной записки. И вы представить себе не можете, что я слышу на исповедях… Вера покидает даже самые чистые души… Шустер, вы слышите, что я говорю?

Шустер снова весь покрылся потом. Середина августа, немилосердная жара. Он достал платок из кармана кушака и старательно вытер шею. Откуда-то пахло свежим хлебом, гул толпы, казалось, немного стих. Аббат прав, подумал он, вера покидает новичков, и он знал, что это тоже как-то связано с мальчиком, только не мог понять, как.

— Простите, — сказал он с легким поклоном, — мне хотелось бы пойти в свою келью. Я пропустил и молитву, и службу. Время поговорить с Создателем наедине.

По пути в дортуар Юлиан Шустер размышлял, какая может существовать связь между немотой мальчика и годами, проведенными им в доме призрения, и не дают ли ответа на этот вопрос извлекаемые им из органных труб отчаянные аккорды. Мысль эта не казалась такой уж невероятной. Современные дома призрения не укладывались ни в какие рамки. Из одного из таких заведений в Ратиборе они брали мальчиков для работы на кухне — среди слабоумных были и такие, кто более или менее справлялись с несложными заданиями. Для этого Шустер и поехал туда тем апрельским утром — ему надо было найти замену идиоту, что умер недавно от удара, объевшись пасхальных лакомств.

Он никогда не забудет сцену, увиденную им в подвале: мальчик сидел на цепи, как зверь; перед ним стояла деревянная миска с отбросами, в монастыре такое не давали даже свиньям. Соломенная подстилка была загажена испражнениями. Стояла такая вонь, что даже вши держались подальше. Шустер и раньше видел уродов — в Венеции, где они шли во время карнавала отдельной группой, или на острове в Эгейском море, куда греки отправляли таких детей, но никогда не мог вообразить себе что-то подобное.



Поделиться книгой:

На главную
Назад