– Вот как, – удовлетворенно сказал Кирпиченко и подмигнул морячку. – Чин-чинарем.
– А ты думал, – сказал морячок так, как будто самолет – это его собственность, как будто это он сам все устроил – объявления на двух языках и прочий комфорт.
Самолет повезли на взлетную дорожку. Бабка сидела очень сосредоточенная. За иллюминатором проплывали аэродромные постройки.
– Разрешите взять ваше пальто? – спросила бортпроводница. Это была та самая, которая прикрикнула на Кирпиченко. Он посмотрел на нее и обомлел. Она улыбалась. Над ним склонилось ее улыбающееся лицо и волосы, темные, нет, не черные, темные и, должно быть, мягкие, плотной и точной прической похожие на мех, на мутон, на нейлон, на все сокровища мира. Пальцы ее прикоснулись к овчине его тулупа, таких не бывает пальцев. Нет, все это бывает в журнальчиках, а значит, и не только в них, но не бывает так, чтоб было и все это, и такая улыбка, и голос самой первой женщины на земле, такого не бывает.
– Понял, тулуп мой понесла, – глупо улыбаясь, сказал Кирпиченко морячку, а тот подмигнул ему и сказал горделиво:
– В порядке кадр? То-то.
Она вернулась и забрала бабкин полушубок, моряковский кожан и Кирпиченкино пальто. Все сразу охапкой прижала к своему божьему телу и сказала:
– Пристегните ремни, товарищи.
Заревели моторы. Бабка обмирала и втихомолку крестилась. Морячок усиленно ей подражал и косил глаза – смеется ли Кирпиченко. А он выворачивал шею, глядя, как девушка носит куда-то пальто и шинели. А потом она появилась с подносом и угостила всех конфетами, а может, и не конфетами, а золотом, самородками, пилюлями для сердца. А потом уже в воздухе она обнесла всех водой, сладкой водой и минеральной, той самой водой, которая стекает с самых высоких и чистых водопадов. А потом она исчезла.
– В префер играешь? – спросил морячок. – Можно собрать пулечку.
Красная надпись погасла, и Кирпиченко понял, что можно курить. Он встал и пошел в нос, в закуток за шторкой, откуда уже валили клубы дыма.
– Сообщаем сведения о полете, – сказала по радио. – Высота 9 тысяч метров, скорость 750 километров в час. Температура воздуха за бортом минус 58 градусов. Благодарю за внимание.
Внизу, очень далеко, проплывала каменная безжизненная остроугольная страна, таящая в каждой своей складке конец. Кирпиченко даже вздрогнул, представив себе, как в этом ледяном пространстве над жестокой и пустынной землей плывет металлическая сигара, полная человеческого тепла, вежливости, папиросного дыма, глухого говора и смеха, шуточек таких, что оторви да брось, минеральной воды, капель водопада из плодородных краев, и он сидит здесь и курит, а где-то в хвосте, а может быть, и в середине разгуливает женщина, каких на самом деле не бывает, до каких тебе далеко, как до Луны.
Он стал думать о своей жизни и вспоминать. Он никогда раньше не вспоминал. Разве, если к слову придется, расскажет какую-нибудь байку. А сейчас вдруг подумал: «В четвертый раз через всю страну качу и впервые за свой счет. Потеха!»
Так все были казенные перевозки. В 39-м, когда Валерий был еще очень маленьким пацанчиком, весь их колхоз вдруг изъявил желание переселиться из Ставрополья в дальневосточное Приморье. Ехали долго. Он немного помнит эту дорогу – кислое молоко и кислые щи, мать стирала в углу теплушки и вывешивала белье наружу, оно трепалось за окошком, как флаги, а потом начинало греметь, одубев от мороза, а он пел: «Летят самолеты, сидят в них пилоты и сверху на землю глядят…» Мать умерла в войну, а отец в 45-м на Курилах пал смертью храбрых. В детдоме Валерий кончил семилетку, потом ФЗО, работал в шахте, «давал стране угля, мелкого, но много». В 50-м году пошел на действительную, опять его повезли через всю страну, на этот раз в Прибалтику. В армии он освоил шоферскую специальность и после демобилизации подался с дружком в Новороссийск. Через год его забрали. Какая-то сволочь сперла запчасти из гаража, но там долго не разбирались, посадили его как лицо «материально ответственное». Дали три года и повезли на Сахалин. В лагере он был полтора года, освободили по зачетам, а потом и судимость сняли. С этого времени он работал в леспромхозе. Работа ему нравилась, денег платили много. Что он делал – тянул прицепы на перевал, а потом вниз на всех тормозах, пил спирт, смотрел кино, летом ездил на танцы в рыбокомбинат. Жил он в общежитии. Всегда он жил в общежитиях, казармах, бараках. Койки, койки, простые и двухэтажные, нары, рундуки… У него не было друзей, а «корешков» полно. Его побаивались, с ним шутки были плохи. Он недолго думал перед тем, как засветить тебе фонарь. А на работе он был передовиком. Он любил технику. Он вспоминал машины, на которых ему приходилось работать, как вспоминают друзей. «Иванвиллис» в армии, а потом тягач, потом полуторный «газик», «Татра» и его теперешний дизель… В городах, в Южно-Сахалинске, в Поронайске, в Корсакове, он иногда останавливался на углу и смотрел на окна новых домов, на стильные торшеры и гардины, и это наполняло его тревогой. Он не считал своих лет и только недавно понял, что через несколько месяцев ему минет 30. Тихо! В Москве он купит три костюма, зеленую шляпу и поедет на юг, как какой-нибудь ИТР. В кальсонах у него зашиты аккредитивы, денег – вагон. То-то будет весело на юге. Все нормально. Нормально, и точка!
Он встал и пошел ее искать. Куда она подевалась? В самом деле, у пассажиров горло пересохло, а она стоит и треплется по-английски с каким-то капиталистом.
Она болтала, щурила свои глаза, улыбалась своим ртом, ей, видно, было приятно болтать по-английски. Капиталист стоял рядом с ней, высоченный и худой, с седым ежиком на голове, а сам молодой. Пиджак у него был расстегнут, от пояса в карман шла тонкая золотая цепочка. Он говорил раскатисто, слова гремели у него во рту, словно стукаясь о зубы. Знаем мы эти разговорчики.
– Поедем, дорогая, в Сан-Франциско и будем там пить виски.
Она: Вы много себе позволяете.
Он: В бананово-лимонном Сингапуре… Понятно?
Она: Неужели в самом деле? Когда под ветром клонится банан?
Он: Забрались мы на сто второй этаж, там буги-вуги лабает джаз.
Кирпиченко подошел и оттер капиталиста плечом. Тот удивился и сказал: «Ай эм сори», что, конечно, означало: «Смотри, нарвешься, паренек».
– Спокойно, – сказал Кирпиченко. – Мир – дружба.
Он знал политику.
Капиталист что-то сказал ей через голову, должно быть:
– Выбирай, я или он. Сан-Франциско или Баюклы.
А она ему с улыбочкой:
– Этого товарища я знаю и оставьте меня, я советский человек.
– В чем дело, товарищ? – спросила она у Кирпиченко.
– Это, – сказал он, – горло пересохло. Можно чем-нибудь промочить?
– Пойдемте, – сказала она и пошла впереди, как какая-то козочка, как в кино, как во сне, ах, как он соскучился по ней, пока курил там, в носу.
Она шла впереди, как не знаю кто, и привела его в какой-то вроде бы буфет, а может быть, к себе домой, где никого не было, и где высотное солнце с мирной яростью светило сквозь иллюминатор, а может быть, через окно в новом доме на 9-м этаже. Она взяла бутылку и налила в стеклянную чашечку пузырящуюся воду. Она подняла эту чашечку, а та вся загорелась под высотным солнцем. А он смотрел на девушку, и ему хотелось иметь от нее детей, но он даже не представлял себе, что с ней можно делать то, что делают, когда хотят иметь детей, и это было впервые, и его вдруг обожгло неожиданное первое чувство счастья.
– Как вас звать? – спросил он с тем чувством, которое бывало у него каждый раз после перевала – и страшно, и все позади.
– Татьяна Викторовна, – ответила она. – Таня.
– А меня, значит, Кирпиченко Валерий, – сказал он и протянул руку.
Она подала ему свои пальцы и улыбнулась.
– Вы не очень-то сдержанный товарищ.
– Малость есть, – сокрушенно сказал он.
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Ее разбирал смех. Она боролась с собой, и он тоже боролся, но вдруг не выдержал и улыбнулся так, как, наверное, никогда в жизни не улыбался.
В это время ее позвали, и она побежала. Она оглянулась и подумала:
«Ну и физиономия!»
«Как странно, – думала она, спускаясь вниз, в первый этаж самолета, – он похож на громилу, а я его не боюсь. Я не испугалась бы, даже встретив его в лесу один на один».
Кирпиченко пошел по проходу назад и увидел очкарика, который пытался захватить его законное место. Очкарик лежал в кресле, закрыв глаза. У него было красивое лицо, чистый мрамор.
– Слышь, друг, – толкнул его в плечо Кирпиченко, – хочешь занимай мою плацкарту. – Тот открыл глаза и слабо улыбнулся:
– Благодарю вас, мне хорошо…
Он не первый раз летал на таких самолетах и знал, что в них не качает даже в хвосте. Он занял место в первом салоне не из-за качки, а для того, чтобы смотреть, как открывается дверь в рубку, и видеть там летчиков, как они почесываются, покуривают, посмеиваются, читают газеты и изредка взглядывают на приборы. Это его успокаивало. Он не был трусом, просто у него было сильно развитое воображение. Кто-то рассказал ему о струйных потоках воздуха, в которых даже такие большие самолеты начинают кувыркаться, а то и разваливаются на куски. Он очень живо представлял себе, как это будет, хотя прекрасно знал, что этого не будет – вон стюардессы, такие юные, постоянно летают, это их работа, а командир корабля – толстый и с трубкой, и этот грубый человек, который его оскорбил, колобродит все по самолету.
Таня начала разносить обед. Она и Валерию подала поднос и искоса взглянула на него.
– А где вы проживаете, Таня? – спросил он.
«Таня, Та-ня, Т-а-н-я».
– В Москве, – ответила она и ушла.
Кирпиченко ел, и все ему казалось, что у него и бифштекс потолще, чем у других, и яблоко покрупнее, и хлеба она ему дала больше. Потом она принесла чай.
– Значит, москвичка? – опять спросил он.
– Ага, – шустренько так ответила она и ушла.
– Зря стараешься, земляк, – ухмыльнулся морячок. – Ее небось в Москве стильный малый дожидается.
– Спокойно, – сказал Кирпиченко с ровным и широким ощущением своего благополучия и счастья.
Но, ей-богу же, не вечно длятся такие полеты, и сверху, с таких высот, самолет имеет свойство снижаться. И кончаются смены, кончаются служебные обязанности, и вам возвращают пальто, и тоненькие пальчики несут ваш тулуп, и глаза блуждают уже где-то не здесь, и все медленно пропадает, как пропадает завод в игрушках, и все становится плоским, как журнальная страница. «Аэрофлот – ваш агент во время воздушных путешествий» – эко диво – все эти маникюры, и туфельки, и прически.
Нет, нет, нет, ничего не пропадает, ничего не становится плоским, хотя мы уже и катим по земле, а разным там типчикам можно и рыло начистить, вот так-так, какая началась суета, и синяя пилотка где-то далеко…
– Не задерживайтесь, гражданин…
– Пошли, земляк…
– Ребята, вот она и Москва…
– Москва, она и бьет с носка…
– Ну, проходите же, в самом деле…
Все еще не понимая, что же это происходит с ним, Кирпиченко вместе с морячком вышел из самолета, спустился по трапу и влез в автобус. Автобус покатился к зданию аэропорта, и быстро исчез из глаз «советский лайнер Ту-114, самолет-гигант», летающая крепость его непонятных надежд.
Такси летело по широченному шоссе. Здесь было трехрядное движение. Грузовики, фургоны, самосвалы жались к обочине, а легковушки шли на большой скорости и обгоняли их, как стоящих. И вот кончился лес, и Кирпиченко с морячком увидели розоватые, тысячеглазые кварталы Юго-Запада. Морячок заерзал и положил Валерию руку на плечо.
– Столица! Ну, Валерий!
– Слушай, наш самолет обратно теперь полетит? – спросил Кирпиченко.
– Само собой. Завтра и полетит.
– С тем же экипажем, а?
Морячок насмешливо присвистнул.
– Кончай. Эка невидаль – модерная девчонка. В Москве таких миллион. Не психуй.
– Да я просто так, – промямлил Кирпиченко.
– Куда вам, ребятишки? – спросил шофер.
– Давай в ГУМ! – гаркнул Кирпиченко и сразу же все забыл про самолет.
Машина уже катила по московским улицам.
В ГУМе он с ходу купил три костюма – синий, серый и коричневый. Он остался в коричневом костюме, а свой старый, шитый четыре года назад в корсаковском ателье, свернул в узелок и оставил в туалете, в кабинке. Морячок набрал себе габардина на мантель и сказал, что будет шить в Одессе. Потом в «Гастрономе» они выпили по бутылочке шампанского и пошли на экскурсию в Кремль. Потом они пошли обедать в «Националь» и ели черт-те что – жюльен – и пили «КС». Здесь было много девушек, похожих на Таню, а может, и Таня сюда заходила, может быть, она сидела с ними за столиком и подливала ему нарзана, бегала на кухню и смотрела, как ему жарят бифштекс. Во всяком случае, капиталист был здесь. Кирпиченко помахал ему рукой, и тот привстал и поклонился. Потом они вышли на улицу и выпили еще по бутылке шампанского. Таня развивала бешеную деятельность на улице Горького. Она выпрыгивала из троллейбусов и забегала в магазины, прогуливалась с пижонами по той стороне, а то и улыбалась с витрины. Кирпиченко с морячком, крепко взявшись под руки, шли по улице Горького и улыбались. Морячок напевал:
Это был час, когда сумерки уже сгустились, но еще не зажглись фонари. Да, в конце улицы, на краю земли алым и зеленым светом горела весна. Да, там была страна сбывшихся надежд. Они удивлялись, почему девушки шарахаются от них.
Позже везде были закрытые двери, очереди и никуда нельзя было попасть. Они задумались о ночлеге, взяли такси и поехали во Внуково. Они сняли двухкоечную комнату в аэропортовской гостинице, и, только увидев белые простыни, Кирпиченко понял, как он устал. Он содрал с себя новый костюм и повалился на постель.
Через час его разбудил морячок. Он бегал по комнате, надраивал свои щеки механической бритвой «Спутник» и верещал, кудахтал, захлебывался:
– Подъем, Валера! Я тут с такими девочками познакомился, ах, ах… Вставай, пошли в гости! Они здесь в общежитии живут. Дело верное, браток, динамы не будет… У меня на это нюх. Вставай, подымайся! Ма-да-гаскар…
– Чего ты раскудахтался, как будто яйцо снес! – сказал Кирпиченко, взял с тумбочки сигарету и закурил.
– Идешь ты или нет? – спросил морячок уже в дверях.
– Выруби свет, – попросил его Кирпиченко.
Свет погас, и сразу лунный четырехугольник окна отпечатался на стене, пересеченный переплетением рамы и качающимися тенями голых ветвей. Было тихо, где-то далеко играла радиола, за стеной спросили: «У кого шестерка есть?» и послышался удар по столу. Потом с грохотом прошел на посадку самолет. Кирпиченко курил и представлял себе, как рядом с ним лежит она, как они лежат вдвоем уже после всего и ее пальцы, словно лунные пальчики, гладят его шею. Нет, это и есть этот свет, не как будто, а на самом деле, и ее длинное голое тело – это лунная плоть, потому что все непонятное, что с ним было в детстве, когда по всему телу проходят мурашки, и его юность, и сопки, отпечатанным розовым огнем зари, и море в темноте, и талый снег, и усталость после работы, суббота и воскресное утро – это и есть она.
«Ну и дела», – подумал он, и его снова охватило ровное и широкое ощущение своего благополучия и счастья. Он был счастлив, что это с ним случилось, он был дико рад. Одного только боялся – что пройдет сто лет и он забудет ее лицо и голос.
В комнату тихо вошел морячок. Он разделся и лег, взял с тумбочки сигарету, закурил, печально пропел:
– Эх, черт возьми, – с сердцем сказал он, – ну и жизнь! Вечный транзит…
– Ты с какого года плаваешь? – спросил Кирпиченко.
– С полста седьмого, – ответил морячок и снова запел:
– Спиши слова, – попросил Кирпиченко.
Они зажгли свет, и морячок продиктовал Валерию слова этой восхитительной песни. Кирпиченко очень любил такие песни.
На следующий день они закомпостировали свои билеты: Кирпиченко на Адлер, морячок на Одессу. Позавтракали. Кирпиченко купил в киоске книгу Чехова и журнал «Новый мир».
– Слушай, – сказал морячок, – у нее в самом деле подружка хорошая. Может, съездим с ними в Москву?
Кирпиченко уселся в кресло и раскрыл книгу.
– Да нет, – сказал, – ты езжай вдвоем, а я уж тут посижу, дочитаю эту политику.
Морячок отмахал морской сигнал: «Понял, желаю удачи, ложусь на курс».
Весь день Кирпиченко слонялся по аэропорту, но Тани не увидел. Вечером он проводил морячка в Одессу, ну, выпили они по бутылке шампанского, потом проводил его девушку в общежитие, вернулся в аэропорт, пошел в кассу и взял билет на самолет-гигант Ту-114, вылетающий рейсом 901 Москва – Хабаровск.