Про то, что есть в жизни такие вещи, от которых никаким волшебным мелом не отгородишься.
Андрей Рубанов
«Жизнь удалась»
«Эксмо», Москва
Третий рубановский роман раздражает и разочаровывает, как могут раздражать и разочаровывать только откровенные самоповторы людей, которых ценишь за непредсказуемость. Опять все тот же, что в первых двух романах – «Сажайте, и вырастет» и «Великой мечте», автобиографичный герой – бизнесмен средней руки, помешанный на работе, семье, независимости и качественном потреблении. Опять примерно те же воспоминания о бурных 90-х, опять сюжет, возникающий в момент, когда коммерческие интересы более крупного хищника пересекаются с интересами более мелкого, опять герой, который, похоже, умер, но почему-то продолжает разговаривать. Он очень, невыносимо разговорчив: «Зазвонил телефон – адская машинка, никогда не позволяющая послать весь мир туда, где ему самое место»; «Была когда-то, кто не знает, огромная страна: Советский Союз. Сверхдержава. Вариант: СССР, Совок, Совдепия, Империя Зла, Совьет Унион, Раша». Ему за строкаж, что ли, платят? Все, как всегда, по-рубановски, правдоподобно: характерные случаи, типичные характеры, точные детали; но материал поднадоел, правдоподобие приелось; а еще в романе нет ни одной по-настоящему сложно сделанной, сильной сцены; ситуации есть, диалоги есть, а сцен – нету. Но и это мы, в общем, знали по первым двум романам.
Единственное отличие состоит в том, что на этот раз пострадавшего зовут не Андрей Рубанов, а Матвей Матвеевич Матвеев: Рубанов рассказывает о нем в третьем лице (существенный эксперимент для автора, который настоятельно давал понять, что его товар – это прежде всего собственный жизненный опыт). Не то живого, не то мертвого Матвеева разыскивает нанятый женой Мариной знакомый капитан милиции Свинец. Собственно, перед нами история расследования – мент встречается с окружением пропавшего и копается в его биографии: того напугал, с тем пошутил, за тем проследил, все предсказуемо.
Но вот к концу примерно второй трети – садист Рубанов не раз и не два дает понять, что дочитывать до этого момента не обязательно, – в романе происходит поворот винта, сдвиг. Ментовский капитан, неинтересный, в сборе импортированный из американского нуара «грязный-гарри», жестокий, но честный коп, вдруг выходит на первый план и из технического орудия развития интриги превращается в центрального героя. И вот тут роман удивительным образом начинает «тянуть»; машинерия заработала. И даже многословие куда-то улетучивается; некогда.
Чем дальше, тем больше ты убеждаешься – тут не детектив. Не так уж важно, живой виноторговец Матвеев или мертвый, проблема в том, что никакого виноторговца и не может здесь быть. Он пропал не потому, что долги не отдавал, а потому, что полагал, будто может существовать за счет честного посредничества при циркуляции товаров и денег. Единственное, как мы видим, что здесь в самом деле может обращаться беспрепятственно, – это насилие, справедливое и несправедливое. Этим и занят Свинец – «страшный милицейский капитан», чья фамилия неслучайно рифмуется с другим словом, более точным применительно к статусу этого человека. Отмороженный, с мешком живых кошек в багажнике здоровенной черной машины терминатор, он бормочет себе под нос угрозы всем «этим»: приеду куда угодно, достану кого угодно, не один, так с двумя деревенскими «братовьями»; и вот природная тройчатость Свинцов гораздо сильнее искусственной, цивилизованной тройчатости «Матвей Матвеевич Матвеев». Они – фольклорные, доисторические, хтонические, неотменяемые, земляные существа; с них все началось, ими все и закончится.
«Доволен Федот. Вот соскреб толстый слой кокаина – обнажилась позолота. Блестит сально. Соскреб и ее. Дальше самый толстый слой: дерьмо окаменевшее, кровь, прочая физиология – и это долой. Все долой – пока не обнажится основа. Земля. Сырая, черная, мягкая».
Это и есть мрачный рубановский ответ усвоенному обществом мифу о якобы тотальной «гламурности» всего, о необратимости перемен, о стабильности и о легализации состояний. В России нет никакого «гламура»; в России не работают протестантские ценности; в России нельзя писать бесконечные саги с продолжениями о рационально мыслящих, «нормальных» бизнесменах с жестким стержнем правильности. Хороших финалов на всех не хватит. Здешний мир принадлежит Свинцу и его братьям, которые никому не завидуют, но которые никому не дадут набрать лишнего. Роман, оказывается, не про героя, а про землю, про то, что «рубановским» персонажам тут делать нечего, что в России не выживают «нормальные», Матвеевы Матвеи Матвеевичи.
Эта рокировка главных героев – сильный и неожиданный ход; зря вот только Рубанов так долго выдавал свой третий роман за очередную автобиографию. Но обманул, заморочил; жизнь не жизнь, а трюк удался.
Захар Прилепин
«Грех. Роман в рассказах»
(Премия «Национальный бестселлер»-2008)
«Вагриус», Москва
Предполагалось, что Прилепин явился в литературу в первую очередь для того, чтобы сообщить о своем экстремальном жизненным опыте: война в Чечне отразилась в «Патологиях», деятельность НБП – в «Саньке». В третьей книге – это роман в рассказах и стихах – главный герой почти не изменяет своей «хемингуэевской» линии поведения: он роет могилы, грузит хлеб, палит из гранатомета, выгоняет из кабака распоясавшихся посетителей, словом, неизменно поддерживает уровень тестостерона в организме на грани интоксикации.
Любопытно то, что рассказы – и теперь это очевидно – написаны не чтобы показать изнутри специфический мир гробокопателей или вышибал; что Прилепина прежде всего интересует, так это не просто-жизнь, «фон», а сам «Захарка», герой, работа его оптики, его движения души – счастье, недоумение, умиление, изумление, смятение, горечь; чаще всего эти «колыхания» возникают в насыщенной опасными событиями среде, но вовсе не обязательно. Прилепинский герой может запустить трансляцию своих чувств вовсе и не спровоцированный смертельной опасностью или взволновавшей его беседой, а ни с того ни с сего, без особой мотивации. Рассказчик делится с читателями продуктами своего нарциссизма – или «витаминами», если воспользоваться термином автора предисловия Д. Быкова. Это означает, что сам Прилепин воспринимает себя прежде всего как художника чувств, специалиста по движениям души.
Очень хорошо. Трансляция, однако ж, движений собственной души – дело хлопотное, редко кому дающееся и что существеннее, не всегда увлекательное для читателя; тонкость, и Прилепин это знает, состоит в том, что о чувстве хорошо бы не просто сообщить, а оно должно как-то само по себе возникнуть, проявиться, в идеале одновременно у героя и читателя.
Вот, например, рассказ «Какой случится день недели», где, с одной стороны, рассказчик и его возлюбленная присматривают за дворовыми щенками, которые то пропадают, то находятся а с другой – вступают в контакт с неким пожилым актером, который ведет себя в разной степени неадекватно, а потом умирает. В финале рассказчик и его возлюбленная чувствуют себя страшно счастливыми. Пересказ грубый, но не коверкающий; именно об этом идет речь в тексте.
И история про щенков, и история про актера могли быть отдельными сюжетами; но Прилепин – переросший бытописательство, банальное исследование феноменов действительности – заплетает обе линии в один жгут, справедливо предполагая, что если «чувство» и может где-то проявиться, то скорее в зазоре между событиями, в сюжетной рифме, в сложной комбинации. В идеале все именно так и происходит – но на практике «собачья» и «актерская» линии рифмуются плохо, они подогнаны друг под друга и соединены механически; и поэтому катарсис героев в финале, прилив благодати, который они испытывают, производит впечатление искусственного, надуманного, фальсифицированного.
Не исключено, лучшим ключом к прилепинской прозе является одно его стихотворение, опубликованное в этой же книге. Оно называется «Концерт» и начинается со слов «В полночный зной в кафе у Иордана…», явным образом отсылая к лермонтовскому романсу «В полдневный жар в долине Дагестана». Далее следует ритмизованный текст, навеянный впечатлениями «я» – все того же «я», что и в рассказах, оказавшегося в израильском кафе в компании палестинцев («Аллах акбар, о кроткий мой собрат!») и размышляющего о смерти, бренности человеческого тела и соответствиях крови оттенков граната и цвета восходяшего солнца. Понятно, что автор пребывает в экзальтации, связанной с экзотической обстановкой, близостью смерти и употребленным алкоголем. От этого, однако ж, стихотворение не становится понятнее – и однороднее. Ода ухает в элегию, романтический нарциссизм приправлен политической злободневностью, возвышенная лексика («Восток, яви мне душу!») мешается с бытовой («Коктейль не остужал»), экзотика путается с экзальтацией («Изящные зенитки, их алый зев к Всевышнему воздет»).
Поразительнее всего, что очевидное ритмическое и лексическое сходство с Лермонтовым не подкреплено никаким смысловым соответствием; такое ощущение, что автор сделал этот шаг неосознанно; для читателя такого рода «переделка» обеспечивает эффект пародии, комической икоты. Так что когда дальше начинается нечто несусветное – «взойдет бесстрастно сумрак галифе, не разделив виновных и безвинных», «внутри Саддама ветер ищет эхо» и все такое – удивляться уже не приходится. Адам, Саддам, Лермонтов, Державин, Ломоносов – не хватает только Наполеона. Это анекдотически плохие, лебядкинские стихи – именно потому, что автор, как и следует стихотворцу, начинил их образами, цитатами, аллюзиями, созвучиями, ритмами, метафорами – но не знал, как все это увязать между собой, и получилась дичь, стакан, полный мухоедства – ну или витаминный коктейль, как сказал бы Д. Быков.
Та же, в общем, петрушка происходит и в заглавном рассказе «Грех» – который гораздо, гораздо лучше, чем стихотворение «Концерт», но строится по тому же принципу: Захарка влюблен в свою двоюродную сестру, а дед при этом режет свинью, Иван-«Темные аллеи»-Бунин жмет руку Александру-«Вечный город»-Проханову; коктейль крепкий и не то что остужающий – леденящий. «Грех» лучше, чем «Концерт» потому, что, по идее, свинью и сестер можно зарифмовать – любовь-кровь, танатоэрос, смерть как сдерживающий фактор для греховной любви, совершённый грех деда уравнивается с несовершенным Захарки, но все это натяжка и неточность: мнимая двуплановость, мнимая рифма, мнимая глубина – и опять впечатляющий, но не слишком мотивированный чувственный катарсис в финале.
Между тем в книге есть и замечательные, естественно напряженные, чреватые «честным» катарсисом рассказы – «Шесть сигарет и все такое» (про ночь в клубе), как «Белый квадрат» (про погибшего мальчика), как «Карлсон» (про странного друга); все это внятные, без особых вывертов сконструированные тексты, где автору не нужно напрямую проговаривать те чувства, которые он испытывает; сами события действуют и на героя, и на читателя таким образом, что сложное движение души возникает само по себе – и улавливается локаторами даже самых прожженных скептиков; и вот это и есть мастерство писателя.
Разумеется, интересно узнать, что чувствует Прилепин-лирик, но, как сказал бы блаженный Августин, не сию минуту; в первую очередь нам любопытен мир, который видит и знает Прилепин, ценный свидетель, обладающий уникальным опытом. Факт остается фактом: чем однороднее, внятнее прилепинские рассказы, тем лучше, чище у него получается; чем «многоплановее», «метиснее», чем больше он озабочен трансляцией некоего чувства, а не собственно истории – тем претенциознее, хуже получается. Сюжеты съедают друг друга, и остаются одни «витамины».
Такое ощущение, что Прилепин, несмотря на свой непогрешимый прищур, сам еще не понимает, кто он – лирик, изучающий собственную реакцию на мир, или стремящийся к объективной правде исследователь действительности. Дежурное утешение, которым лечат такого рода неопределенность, всем известно: в любом случае хорошо, что он не застаивается, что все время на ногах, что готов встретить удар, что, так или иначе, остается писателем. Несколько раз – плохим, несколько – хорошим.
Михаил Елизаров
«Библиотекарь»
(Премия «Букер-2008»)
«AD Marginem», Москва
Книги всеми забытого третьестепенного советского писателя Громова обладают сверхъестественной способностью вызывать в читателях исключительные чувства: силу, ярость, терпение и проч. За раритетами охотятся несколько сект библиофилов; руководителем одного из таких формирований приходится стать главному герою Алексею. За право читать галлюциногенную Книгу приходится сражаться с топором в руке – на каждой странице, и это почти не преувеличение; подлинное понимание сути Книги приходит к герою в тот момент, когда его «я» решает разделить судьбу выбранного им – и полагающегося по праву рождения – «мы».
Как всегда, Елизарову («Ногти», «Pasternak») удалось найти тему, по-настоящему захватывающую своей курьезностью, и составить интригующее попурри из сюжетов литературы 90-х годов – чтобы затем аккуратно вплести коллизии «Сердец четырех», «Бубна Нижнего мира» и «Голодного времени» в представляющуюся ему интригующей тему – ностальгию по «советскому», по «Небесному Союзу». Острые выходы один на один с минимальным вкусом («канувшая страна из небытия предъявляет свои векселя о долге»), далеко не плоские мысли («Союз знал, как сделать из Украины Родину. А вот Украина без Союза так и не смогла ею остаться»), шокирующие декорации (бойня в доме престарелых), десятки батальных сцен, духоподъемный пафос, умело придушенный всепронизывающей иронией, – буквально все говорит о том, что, несомненно, перед нами самый сильный текст Елизарова, непобиваемый в той системе координат, которую он сам для себя создал.
Не в первый раз приходится признать: у Елизарова удивительно сильные и проворные пальцы – которыми он с непостижимой ловкостью перебирает горы слов, чтобы выбрать единственно возможные таким образом, чтобы у читателя сложилось ощущение полного отсутствия контакта с реальностью; Елизаров – по-настоящему креативный автор, с фантастической сноровкой преобразующий в законченные художественные произведения самые нелепые и выморочные сюжеты.
Наблюдая, с каким тщанием унавоживает автор свою ностальгию, трудно не разделить с героем тот энтузиазм-задним-числом, который он испытывает в отношении «Небесного Союза»; и если правда, что в громовских книгах есть сила и кто-то в самом деле должен поддерживать это поле в надлежащем состоянии, то Елизаров лучший кандидат на эту должность; также, имея представление о его далеко не громовской харизме, можно не сомневаться, что в распоряжении Библиотекаря окажется достаточное число подобных ему трейнспоттеров, пожелающих обзавестись читательским билетом.
Юрий Поляков
«Гипсовый трубач, или Конец фильма»
«АСТ», «Астрель», Москва
Три необходимых предуведомления: 1. Нынешние тексты Полякова отличаются от его же ранних текстов типа «ЧП районного масштаба» и «Ста дней до приказа»: он остался замечательным рассказчиком, но не дает ни малейшего повода обвинить себя в конъюнктурности; 2. О Полякове-писателе не стоит судить по его деятельности в качестве редактора «Литературки» и члена Общественной палаты – разница между «бу-бу-бу» и «бла-бла-бла» («поучать» и «развлекать») ему хорошо понятна. 3. Неверно, что Полякова читают одни тетки, которые от скуки интересуются «мужской психологией», – во-первых, не только, во-вторых, «тетки» не являются целевой аудиторией, а в-третьих, «теткам» как раз нравится не «психология», а чтоб тестостерон и «ботинки, полные горячей водкой»; а здесь ничего подобного нет.
Режиссер Жарынин (нахрапистый бабник, говорун и экстраверт) и писатель Кокотов (флегматик, рохля, романтик и интроверт) поселяются в Ипокренино, подмосковном санатории для «ветеранов культуры», чтобы сочинять сценарий по кокотовской повести. На «ветеранов» ни тот, ни другой не тянут, но у обоих в большей или меньшей мере бурное прошлое – советское, перестроечное, постперестроечное; именно там, в прошлом, находится неиссякаемый источник баек, историй, анекдотов. Есть официальная версия, есть менее официальная, есть вроде как подлинная, а есть версия тех же событий, рассказанная другим человеком; клубок, который люди, имеющие вкус к этой игре, могут разматывать и сматывать сколько угодно.
Вставным историям нет конца (фигурально выражаясь – на последней странице стоит штамп «Конец первой части»); мемуаристы с наслаждением вязнут в прошлом – а между тем не оказаться бы им на улице. Жадность и финансовая некомпетентность начальства привели к тому, что вот-вот на Ипокренино, лакомую подмосковную недвижимость, наложит лапы кредитор-рейдер. Надвигающаяся катастрофа (теоретически можно принять гериатрический санаторий за аллегорическое изображение всей России) неизбежно способствует активизации «декамероновской» компоненты. Творческая интеллигенция, боящаяся внешней опасности, жмется друг к другу; шашни заводятся там и сям; колоритные старики, появляясь в эпизодах, очень оживляют второй план – и обеспечивают бесперебойное поступление комического материала.
В общем, ничего особенного – немного комедия положений, немного экономический детектив; да даже и без всякого жанрового ограничения – просто коллекция забавных диалогов. И да, – это же Ю. Поляков, большинство историй, разговоров и шуток так или иначе крутятся вокруг секса, и да, было бы разнообразнее, если бы, кроме как про женщин, автор острил еще про что-нибудь, ну хоть бы, что ли, про машины… Но улучшился ли бы от этого текст? Вряд ли. И так хорошо.
Хорошо? Ну вот еще! Почему бы не осведомиться у Ю. Полякова, с какой стати он растрачивает очевидный свой талант на салонные комедии? Почему его сатиру, при несомненном остроумии, нельзя назвать «зубастой», и вообще – не является ли смех признаком слабости? Почему бы… Да, Поляков «ни холоден, ни горяч», да, отпуская шпильки по поводу «власти», Поляков не ненавидит ее, а относится к ней всего лишь иронично-скептически – но правда ли, что это так уж плохо? Правда ли, что сытый писатель пишет хуже злого и голодного? Правда ли, что общество ждет от писателя серьезного высказывания, идей, образов – и отторгает его, когда тот отделывается патрицианской салонной шуткой, остроумной и изящной?
«Гипсовый трубач» стал одним из главных бестселлеров 2008 года.
Елена Некрасова
«Щукинск и города»
«Флюид», Москва
Иногда семейные кризисы разворачиваются по очень странным сценариям. Мать, актриса щукинского кукольного театра, умирает, но превращается в привидение и не дает живым прохода; ее 18-летняя дочь, сама того не зная, воюет с собственной матерью, которую принимает за полтергейст; а брат умершей, много лет назад эмигрировавший в Америку и превратившийся в арканзасского фермера и интернет-блогера, приезжает в Одессу искать старинные масонские регалии, изображения которых обнаружены его случайным знакомым на вывезенной из СССР картине.
Мир, описанный в «Щукинске и городах», общеизвестен: одиночество невыносимо, денег мало, работа скучная, ближайшее окружение обрыдло, перспективы что-то изменить крайне сомнительны. Как и все нынешние люди, обитатели Щукинска живут внутри мощных информационных потоков – только, по простодушию, не отключают фильтры. Благодаря этому обстоятельству их мир, который постороннему покажется ничем не примечательным, переполнен чудесами; «фантастическое» тут не то что вторгается в повседневную жизнь, а укоренено в ней. Здесь привидение специально летает на хлебозавод, чтобы погреться в ароматном дыме трубы; свингеры убивают подопытных морских свинок головой о батарею; у соседей, похоже, произошло непорочное зачатие – «надо срочно заказать икону, чтоб ее с натуры нарисовали». Странные события происходят вовсе не только в провинциальном Щукинске – доходят слухи, что где-то в Израиле найдена могила Гарри Поттера… А в Москве якобы есть секта адамитов, которые, как Адам и Ева, ходят голые… А в одной из американских масонских лож магистр – карлик в фартуке… В Щукинске, Одессе, Тольятти, Вене, Арканзасе – везде все то же самое; весь мир превратился в гигантский Щукинск—Макондо; везде, видим мы, люди, получив интернет и свободу передвигаться в любом направлении, парадоксальным образом сделались еще более одинокими и использовали новые возможности только для того, чтобы поглубже окопаться в своем каменном веке и развесить уши пошире – что там еще новенького в таких ультрасовременных областях, как секс, деньги, беременности, поминки и чудесные исцеления; какой плоский, глупый, нелепый, первобытный – зато удивительный мир.
Удивительный – и узнаваемый. «Щукинск» невероятно хорошо ложится на душу – состояние, которое энтузиасты водочного опьянения описывают формулой «будто Христос в лапоточках прошел». Несмотря на то что здесь изложены крайне малоправдоподобные события (мать превратилась в привидение, а ее брат связался с американскими масонами), это один из самых естественных, невыморочных, «нелитературных» текстов во всей нынешней русской литературе: ты знаешь этих людей, знаешь все эти ситуации, знаешь, как эти люди могут говорить и как не могут; ты с самого начала знаешь, что как ни пытаются мать, дочь и дядя «повзрослеть», перейти в иное качество – нечего и стараться: слишком неороговевшие, слишком инфантильные, слишком живые души. Это «знание» удивительным образом воспринимается как комплимент самому себе: раз знаешь, то, хотя бы немножечко, сам такой же. Точно так же ясно, что и написал этот текст кто-то такой же – видно, что в Щукинске автор чувствует себя в своей тарелке, что он в ладах со своими героями – и умеет передать это чувство читателю.
В «Щукинске», при всей его запредельной тривиальности, несомненно, есть какое-то если не второе дно, то смутно знакомый фон, легко вычленяемый набор известных событий: смерть, воскресение, крещение, сретение, непорочное зачатие. Упоминание о появлении «Щукинской Богоматери» выглядит провинциальным курьезом; однако именно такие города и такие люди становятся историческими прототипами персонажей священных книг, именно на таком фундаменте по прошествии времени созидается священная история: эпизоды тасуются, одни выкидываются, другие акцентируются, заводская труба превращается в колокольню, обитателям подрисовывают нимбы – и из Щукинска получается Иерусалим. Это называется «увековечение ошибки»; но первым эту ошибку – создать неверную копию реальности, описать обычное место так, как будто оно не такое, как все, – должен сделать некто обладающий большим воображением и чутьем, чем его современники. Щукинск увидела Елена Некрасова, 1964 года рождения, художник, режиссер и писатель. Первый ее роман, «Гиль-гуль», издали пару лет назад – и тут же забыли. «Щукинску» повезло больше: был один шанс из шести, что 3 декабря 2008 года она получит за него Букеровскую премию – роман попал в шорт-лист; однако хотя этого не произошло, призрак романа наверняка долго еще будет преследовать своих конкурентов – слишком живой, слишком натуральный, слишком прекрасный это текст, чтобы просто взять и умереть только из-за того, что ему не досталось каких-то масонских регалий.
Герман Садулаев
«Таблетка»
«Ad Marginem», Москва
«Я»-рассказчик – тридцати-с-чем-то-летний офисный служащий Максимус Семипятницкий – испытывает кризис среднего возраста, а также профессиональной и экзистенциальной самоидентичности. Внешне он спокоен и сдержан, но на самом деле чрезвычайно недоволен существующим порядком вещей; у него есть свои представления о том, как все должно быть, – и он умеет остроумно и занимательно рассказать о них. Открытый бунт ему не по карману, да и не по психологии; и пока его не достанут окончательно, он продолжит механически выполнять навязанные ему обществом обязанности, какими бы абсурдными они ни были.
«Современные» главы (сатирическое описание повседневной жизни Семипятницкого, выстроенное вокруг необычного случая с галлюциногенными таблетками) иногда перемежаются разного рода эссе на тему «Я и общество потребления» и «хазарскими» снами. Максимуса завораживает загадочное государство, ничего, кроме странного «рыбьего клея», не производившее, не то исчезнувшее, не то никогда не существовавшее, не то превратившееся в нынешнюю Россию; ему кажется, что он живет в Хазарии, что хазарский молодой человек Саат – его двойник. Почему нет? Убедительно и остроумно; могло быть гораздо хуже.
Что касается умения выстраивать сюжет, то оно не относится к сильным сторонам Г. Садулаева: Максимус работает – Максимус увольняется, Максимус в Петербурге – Максимус в Хазарии, Максимус нашел галлюциногенные таблетки – Максимус отдал таблетки, Максимус не продал душу дьяволу – Максимус продал душу; (анти)герой не развивается, он в конце точно такой же, как в начале. В общем, и параллель между таблетками и хазарским «рыбьим клеем» выглядит довольно натянутой; ну так не на ней роман держится.
При всех своих минусах, которые осознаются ретроспективно – пока читаешь, никаких претензий, – «Таблетка» – хорошая сатира: злая, задиристая, обидная, умная; к манифесту о борьбе с «корпоративным фашизмом» и прочему офисному резистансу роман не сводится. «Таблетка» держится на фигуре рассказчика, который умеет иронизировать над собой, умеет прикладывать других, умеет имитировать чужие стили, умеет хорошо воспроизводить диалоги; в общем, более-менее без разницы, о чем именно он в данный момент рассуждает, – все равно получается живо. И даже эпизоды про таблетки, про стандартный день голландского и китайского партнеров Семипятницкого, про секс с «офисной богиней» – которые в исполнении подавляющего большинства других писателей были бы блевотными – у Садулаева выглядят адекватно: мир одномерный – и персонажи одномерные, форма соответствует содержанию.
Но роман – скорее однодневка; такой материал заслуживал большего, и напрасно Садулаев поторопился с публикацией.
Иван Наумов
«Обмен заложниками»
«Форум», Москва
Автору тридцать семь; редкая комбинация экстраординарного воображения, языкового слуха, трезвого взгляда на вещи, навыка оригинально сжимать и паковать информацию, умения брать читателя за шкирку, перекрывать кислород – и одурманивать его переизбытком. «Обмен заложниками» – первая книга Наумова; в ней около четырехсот страниц, два десятка текстов. Дебют вряд ли станет такой классикой, как пелевинский «Синий фонарь», – «Обмен заложниками» менее reader-friendly и все-таки «слишком фантастика», – но чем черт не шутит; тут есть несколько замечательных рассказов. «Бабушка Мороз» (про асимметричный ответ переселенцев на Марс, которые поняли, что их обокрали), «Обмен заложниками» (про нарушенное перемирие между землянами и инопланетянами), «Лас-Эгас» (мм…), «Гарлем-Детройт» (детективная история про психостимуляторы будущего), «Наш закат» (про Змея Горыныча и Илью Муромца), «Сто один» (про то, как делается история), «Гип-гип» (про мягкое вторжение инопланетян), «Четвертое октября» (виртуозно выстроенное произведение про 4 октября 1993 года; герои не штурмуют «Останкино», а сидят в телецентре – именно в этот момент они испытывают только что изобретенный аппарат, который перевернет мировую науку).
Это фантастика в классическом лемовско-стругацком изводе: нетривиально разрешаемые социально-психологические задачи-парадоксы, ставящие под сомнение этические аксиомы, с акцентированно реалистичными условиями – но и с эффектными фантастическими допущениями.
Невозможно не заметить, что очень часто в сборнике повторяется один и тот же мотив: контакт с чужаками, обман, открытое вторжение или скрытая экспансия. Не надо быть психоаналитиком, чтобы заметить, что всех мастей инопланетяне ведут себя примерно так же, как американцы с русскими, обнаружить в «Обмене заложниками» переживание и метафорическое описание известной коллективной травмы – проигрыша в Третьей мировой, колонизации СССР Америкой.
Все лучшие рассказы – более-менее про одно и то же: на конкретных – остроумно вымышленных – примерах исследуется вопрос, насколько можно деформировать обычную жизнь, чтобы она осталась собой и не превратилась в нечто качественно иное; какое вторжение может выдержать человечество – чтобы остаться собой и не превратиться в еще кого-то; где проходит граница между изменением отдельных принципов устройства общества – и сохранением самого общества в его нынешней форме; до какой степени можно фальсифицировать историю, чтобы она оставалась человеческой историей.
Несмотря на то что, бывает, вымышленные существа выглядят здесь по-голливудски комично, это мрачная, в лучшем случае наполненная горькой иронией фантастика. «Ваза человеческой цивилизации» (см. рассказ «Черепки») хрупка и неустойчива, любой баланс сил, даже и обеспеченных «заложниками», в любой момент может рухнуть. Обжегшись на молоке, на воду дуют: исторический опыт показывает, что любые попытки чужих пойти на контакт следует рассматривать как проявление потенциальной агрессии; однако и изоляция тоже плохая стратегия – отсидеться в телецентре не удастся. Опасаться следует всех – своих, чужих, посредников.
Да что там своих-чужих – с автором и то следует быть поосторожней. Он выстраивает сюжет резкими, непредсказуемыми движениями, за которыми ты, как правило, не успеваешь. Далее следует нетривиальное развитие атаки – еще более сильный ход, смена регистра; и так раздраженный, полностью дезориентированный, ты вдруг ощущаешь, что тебе как будто сделали подсечку; возникает секундный шок, блэкаут, – и примерно в этот момент рассказ заканчивается. Дальше ты вынужден перечитывать рассказ сначала – «распаковывать» смысловые эллипсисы, самостоятельно восстанавливать фабулу и считывать второй ряд знаков; захватывающий, хотя и психологически не слишком комфортный опыт.
Резюме: одной рукой машем клетчатым флагом – первое место, «открытие года»; другой запускаем секундомер – когда будут куплены первые права на экранизацию.
Александр Мильштейн
«Серпантин»
«ОГИ», Москва
Три сюжетные линии – хотя нет, для этого романа правильнее использовать термины физики – три романных тела (которые, в свою очередь, могут сопровождаться персонажами-спутниками, «лунами»): бандит-интеллектуал Манко, кинорежиссер Доплер и его девушка Лена, невезучий инженер Линецкий и его приятель Переверзев, пишущий докторскую диссертацию по физкультуре. Место действия – Крым, берег, пограничная, обшариваемая по ночам лучом прожектора зона, с избытком света и воды, с радиацией на бывших стоянках атомных подлодок; курорт – то есть среда с особым режимом, меняющая способ движения материи, заставляющая тела сближаться по кратчайшим, «курортно-романным» траекториям; с особым, неровным пространством – чередованием гор и впадин; избыточность и дефицит материализованы и очевидны. Среда меняет героев, все они ведут себя смешно, гротескно – совершают не то сложные, символические действия, не то абсолютно бессмысленные поступки; их движения бизаррны, напоминают перемещения странных подводных существ: как будто люди превратились в скатов, медуз, мурен.
Весь роман – из комичных, в общем, эпизодов – бесконечная трансформация, метаморфоза, игра света и тени, изменение частоты волн; ослепления, озарения, помутнения, затемнения, обмороки, пляжные забытья, галлюцинации, засвеченные пленки. Вымышленные персонажи путаются с «реальными» (истории про встречу Манко с музыкантами Макаревичем и Курехиным); лошади превращаются в верблюдов, рояли выворачиваются в арфы, медузы отвердевают до хрустальных черепов; Переверзев, увидевший медузу, совмещается с Персеем, встретившим горгону Медузу, и так далее; все, разумеется, не буквально, а вроде бы, якобы, как бы. Происходящее часто кажется очень странным – но расшифровывать тут нечего; роман не задача по физике, раздражающая своей нерешаемостью, а готовый ответ; линза, хрусталик, медуза, прозрачная среда, внутри и за которой происходит нечто удивительное: преломления света, сближения и отталкивания слов, непонятные балансы сил, необычные соотношения тел с поверхностями; странная комедия.
Центральный образ и метафора романа, инвариант множества событий – затмение. Это и солнечное затмение, которое (если только это не сон и не галлюцинация) наблюдает один из героев, и вообще особая конфигурация нескольких тел, при которой тень от одного временно отменяет существование другого; и кинопленка – которая тоже комбинация затмений; и первая сцена романа – псевдо-ДТП, столкновение «хаммера» с ангелом, что ли; и затмение сознания галлюцинациями и снами; и странные подводные затмения; и «затмения наоборот» – избытки света: ослепшие светофоры, засвеченные сны, стробоскопические шары; и несколько раз возникающий образ людей, засыпанных снежной лавиной, потерявших источник света, дезориентированных, вынужденных подвешивать какой-либо предмет, чтобы, увидев, в какую сторону он наклоняется, копать в противоположном направлении, не к центру земли, а к поверхности, к свету, к солнцу.
В романе – ощутимо экзотическом, нерусском, испано-латиноамериканском, кортасаровско-мариасовском – что-то странное происходит со словами; они как будто обладают каким-то неизвестным параметром – как упомянутые в романе шары в мошеннической лотерее у Маркеса, которые подогревали или охлаждали, чтобы дети могли вслепую вытягивать их из лототрона. В мильштейновский роман тоже будто можно засунуть руку и почувствовать слова на ощупь. ЮБК – «Южный берег Крыма» – и «юбка». «Физкультура» – например, наугад – это ведь культура физики здесь. «Вся троица оживленно о чем-то беседовала. „О Бойсе?“ – подумал Доплер. – Навряд ли… Песенка такая была: „бойс, бойс, бойс“… Вот это ближе к теме, да…»
Море, рядом с которым находятся герои, где все время нечто происходит, где купается милиционерша, «ундина внутренних дел»– это еще и море языка, колоссальная масса живых слов; с одной стороны, бесконечный источник материала для метаморфоз, с другой – гравитационное поле, искажающее все говоримое, изменяющее значения слов, пространство бесконечной диффузии смыслов. «Но ночью… Глядя на блуждающий светлый кружок, он подумал: «А может, правда, такие телеги – лучший способ передвижения… Подводы… Из Мариуполя в Марианскую… Оп-ля… А там стаи этих… Рыб-фонарей… Или нет, они не плавают косяками… Они как наш физорг… Хотя физорг не рыба-фонарь… Рыбы используют свет вовсе не для того, чтобы что-то найти… А чтоб внезапно разлившимся сиянием ослепить нападающего… Ну, или сбить с толку… А кто там на них нападает? Разве что человек… Водный и бестелесный… Нет, нет, там есть рыбы-светляки, которые охотятся при помощи фонарика… Он у них на таком хоботке… Но они живут на два километра глубже, и это как-то всё не стыкуется…
Раз он охотится с фонариком, то он как раз и есть… Не рыба-фонарь, а рыба-рыбак… Нет, он человек, он… Своим фонарем он ведь тоже сбивает с толку… Меня, например… Он – человек, который был Средой… Но боялся стать Четвергом… И поэтому сразу стал Пятницей… – где-то на этом месте цепь глубочайших прозрений прервалась, и пьяный Линецкий, почувствовавший себя наконец стопроцентным Робинзоном, вновь провалился в сон..!»
Герои то и дело обмениваются каламбурами, и не в режиме шутки: каламбуры – тоже затмения, затмения слов, одни значения набегают на другие. Об интенсивности колыхания языкового моря у Мильштейна можно судить уже по названию. Серпантин – так называется горная дорога (Крым); змеение, змеящееся – потенциально ядовитое/в никуда; мягкая пружина; схема винта; нечто елочно-новогоднее, карнавальное, связанное с алкоголем, праздником, возбуждением, блестки, лето наоборот; спираль – но мягкая, вовсе не обязательно гегелевская, обозначающая развитие, ведущая к вершинам Духа; спираль ДНК выглядит еще как серпантин; серпантин как сложно склеенная лента Мебиуса; еще – комбинация лицевых и оборотных сторон; еще серпантин – кинопленка, они все время говорят про ощущение попадания в кино.
Если называть вещи своими именами, то «Серпантин» сорокапятилетнего мюнхенца А. Мильштейна – вторая его книга после сборника рассказов «Школа кибернетики» – выдающееся произведение искусства, вызывающее беспримесное восхищение, ни больше ни меньше. Впрочем, ни больше ни меньше – некорректное выражение: разумеется, частота и длина волн зависит не только от источника излучения, но и от наблюдателя; эффект Доплера же.
Оксана Робски
«Эта-Тета»
«АСТ», «Астрель», Москва
Тонисий и Млей, фиолетовые гуманоиды с планеты Тета, сажают свою тарелку в России, в районе Рублево-Успенского шоссе. Их цивилизации грозит коллапс из-за атрофии репродуктивной функции, и они хотят перенять у землян способность влюбляться и размножаться. Разумеется, в первую очередь инопланетяне регистрируются на «Одноклассниках. ру»; однако специфика рублевского образа жизни очень скоро заставляет героев задуматься и о менее романтичных материях: парочка принимается спекулировать своими пищевыми капсулами, выдавая их за средство для похудения. Вскоре они попадают в список самых богатых россиян в «Forbes» и вообще чувствуют себя на Земле в своей тарелке (каламбур О. Робски) – однако тут наступает финансовый кризис. На манер космических пиратов из «Гостьи из будущего» Тонисий и Млей могут свободно превращаться в кого угодно – от маленьких детей до таджикских гастарбайтеров. Эта особенность героев позволяет автору нанизывать карнавальные сцены если не до бесконечности, то до романного объема, прописанного в авансовом договоре; и конечно, один из инопланетян в какой-то момент не упускает шанс предстать в облике В. В. Путина.
Не то чтобы волосы вставали дыбом на каждой странице, но пару раз бровь все ж таки ползет вверх: зачем она это сделала?
А представьте себе, что некоторое время назад вы придумали некий новый жанр – хотя бы и всего лишь жанр коммерческой беллетристики, неважно, – и теперь, оказываясь в книжном магазине, обнаруживаете, что полки завалены всевозможными «золушками для олигарха», только вот подписаны эти сочинения чужими фамилиями. Есть два способа защититься от нелицензионного копирования: сделать продукт более высокотехнологичным – или, оставив внутренности прежними, снабдить товар настолько радикально выглядящей внешней панелью, что она будет абсолютно неприемлема для эпигонов. О. Робски, предсказуемо, пошла по второму пути – и вот теперь любопытна реакция мелюзги, которая всегда шакалила у ее помойки. Они, что, тоже начнут писать про инопланетян? Тех же Млей, да пожиже влей, что ли? Вряд ли; что еще можно выжать из мифа о Рублевке после высадки инопланетян в Жуковке? Робски – которая, мы в очередной раз уже видим, лучше прочих книжных бизнесменов умеет работать с продуктом, покупателем, конкурентами – вовремя сбросила акции «Рублевки». Разумеется, даже и в качестве автопародии это все равно бесстыдство – заставлять читателя тратить деньги и время на такую чушь; однако, во-первых, какой бы чушью все это ни было, концы с концами в романе – сходятся, повода для дисквалификации за технику – нет; во-вторых, чушь в исполнении этой женщины, как всегда, выглядит обаятельно; а в-третьих, никогда не знаешь, про что будет ее следующий текст; тот случай, когда непредсказуемость многое оправдывает.
Андрей Рубанов
«Готовься к войне!»
«Эксмо», Москва
«Сажайте, и вырастет», «Великая мечта», «Жизнь удалась», теперь вот четвертый роман из все того же околоавтобиографического цикла, «Готовься к войне», – и явно продолжение будет, и чем дальше, тем больше оснований утверждать, что человека, который написал (пишет) «Человеческую комедию» про постсоветскую Россию, галерею портретов типичных героев эпохи на фоне типичных ландшафтов, зовут А. Рубанов.
Герой – 41-летний банкир Знаев; тот самый, который уже фигурировал в эпизодах и в «Великой мечте», и в «Жизнь удалась»: «видел, знал и молчал», упрекает его капитан Свинец. Трудоголик, параноидально зацикленный на постоянном совершенствовании, боящийся потерять секунду; окружающие кажутся ему настолько медленными, что его тошнит, он блюет желчью от разницы темпа. Осмотрительный, остроумный, умный; придумал национальную идею для России – «Готовься к войне»; угроза войны кажется ему единственным способом отмобилизовать расхлябанную, утопающую в нефтяном изобилии, слишком медленную нацию. Именно так – «Готовься к войне» – будет называться супермаркет Знаева: только товары первой необходимости, спички, телогрейки, консервы, и всё.
Трудно сказать, где заканчивается рациональность банкира, чья жизнь вот уже много лет – вечная война с самим собой, и где начинается безумие. На первых страницах романа Знаев влюбляется в свою молоденькую сотрудницу; конфликт рационального и иррационального (нельзя же тратить на нее время) у него в сознании приводит к тому, что мы видим, как буквально за неделю его личность разрушается (и ладно бы только личность – странным образом разные люди видят банкира в разных местах – одновременно).
«Настоящее время» романа – Москва начала лета 2008 года, тревожного: слишком хорошо все идет, слишком дешевый доллар и дорогая нефть; расслабленные, слишком привыкшие к миру люди; Знаев контрастирует с ними в той же мере, что сам Рубанов, писатель с оголенными нервами, контрастирует с благодушным Ю. Поляковым.
У Рубанова страшно цепкий глаз; он профессиональный репортажник и очеркист, знающий, сколько может стоить одна точная деталь в описании ситуации; читателю, несомненно, покажется, что Рубанов – «писатель про жизнь», что он специально рыщет по городу, изучает характеры, что роман написан для того, чтобы рассказать об эпохе. На самом деле это не так. Сам Рубанов, надо сказать, еще рациональнее и методичнее своего героя. Из всех собеседников самый интересный для Рубанова – он сам, другие люди появляются в романе только потому, что отражают его собственную траекторию; ему нравится копаться в себе, провоцировать себя новым материалом, подначивать, взвинчивать, накручивать, подзуживать – и поэтому неудивительно, что ради такой беседы он специально придумал себе нового двойника – Знаева.
Рубанов классический нарцисс, он обожает разглядывать себя в зеркале, тестировать на прочность, экспериментировать с крайностями. У него надменный и конструктивный ум («Банкир считал себя умным человеком. Он верил в заговор умных и с удовольствием в нем участвовал. Дураков много. Умных гораздо меньше. Дураки убеждены, что им принадлежит весь мир. Умные думают иначе, однако помалкивают. В этом и заключается их заговор»); он очень придирчиво отбирает, какие ситуации из жизненного опыта можно обналичить так, чтобы получилась твердая, защищенная от инфляции валюта. Он фразер («С отвращением и ностальгией банкир наблюдал шевеление мира, который ненавидел и от которого всю жизнь бежал. Аляповатую, кое-как обжитую, дырявую, картофельными очистками заваленную, кривыми заборами разгороженную, слюнями подмазанную, старыми детскими пеленками занавешенную, пыльными половичками застеленную, по углам обоссанную, ржавыми утюгами прожженную, мазутом залитую, дерьмом собачьим удобренную, гнилыми зубами цыкающую, полосатыми шлагбаумами машущую, узкими татарскими глазками зыркающую, навозными мухами гудящую, деревянными протезами поскрипывающую, в руках расползающуюся отчизну: соловьями-разбойниками злобствуют вечные „щу“, „ю“, „ся“, никуда не спастись от свиста и шипения, не звуки – всхлипы, так мокрые губы тянутся к граненому фанфурику, так облизывает шлемку доходяга лагерный, так утихомиривают, сетуют, так одышливо занюхивают вечную маету-стыдобищу»). Он склонен к тому, что называется «понты» (странный трюк с одновременным – и никак не объясненным – появлением Знаева в разных местах; и это тоже понт: вы подумали, я суперреалист, фотограф-бытописатель, так вот вам «поворот винта», может быть, мистика, может быть, психопатология – ловите меня). Он тщательно шутит; он паясничает и распоясывается, тушуется и рисуется, врет как очевидец, и рубит правду-матку; в общем, каждый его роман – это настоящее представление, за свои деньги автор очень хорошо работает – ну или, другими словами, с заслуживающей уважения настойчивостью стремится к созданию шедевра, то есть, в данном случае, романа с запасом прочности.
«Готовься к войне», правда, к шедеврам не относится; в нем есть начатые и брошенные линии, недоразвитые образы, есть проходные и неудачные сцены (например, плохая семейная сцена, когда вся семья слетается спасать не открывающего дверь знаевского сына – и дальше брат бывшей жены Знаева начинает требовать от Знаева, чтобы они опять сошлись; одновременно мать этого же требует, сын спрашивает, когда он вернется… Сделано плохо, топорно, механически; сложные семейные сцены у Рубанова не получаются). Есть досадные неточности, фальшивые ноты, анекдотически неправдоподобные, явно выдуманные, детали: Знаев в моменты раздражения уговаривает себя успокоиться, «повторить испанские числительные»; у Марины Матвеевой в прошлом романе был поклонник, который «цитировал Кобо Абэ на языке оригинала»; ну-ну.
Пристрастный читатель имеет основания сказать, что вообще-то зря Рубанов из портрета Знаева сделал целый роман; на повесть, на новеллу – хватило бы материала, а на роман – нет. Описанная неделя из жизни банкира – да, ключевая, кризисная: Знаев влюбляется, водружает название «Готовься к войне», на него наезжают менты, он разбивается в аварии – но толку-то. Герой все время одинаковый, он не изменился; с чем приехали, с тем и уехали. Все это так, Знаев воспроизведен настолько реалистично, что ты и сам уже, без Рубанова, представляешь, как он поведет себя в других ситуациях; поменяются обстоятельства – поменяется и он, можно не сомневаться. Знаев настолько удачный портрет героя-нашего-времени, что, по правде говоря, начинаешь задумываться – а такие ли они хорошие – эти традиционные критерии хорошего романа? Может, с критериями что-то не так?
Четыре романа – есть лучше, есть хуже, но, в целом, все один к одному; очень ровный автор. Узнаваемый тип повествования: стиль «Рубанов» ни с кем не перепутаешь, по двум абзацам понятно; да что там абзацам: «Монитор изъяли. Хумидор спиздили». Рубанов! Типично рубанов-ская манера – весь роман долбить одно и то же, нагнетать напряжение, держать тахометр в красной зоне, форсировать, загонять героя дальше, дальше, дальше – до смерти иногда. Как всегда, у Рубанова очень хорошие диалоги; он хорошо слышит чужие разговоры – и свои монологи умеет воспроизводить так, чтоб они выглядели нетеатральными. Грамотные концовки сцен, всегда с фразой-пуантом. У этой стабильности, правда, есть и обратная сторона – слишком узнаваемый герой, все тот же, зацикленный на профессиональной реализации, всегда на пределе. Даже Знаев, явно списанный с какого-то прототипа, не с автора, подозрительно похож на «Андрея Рубанова» из двух первых книжек; почти все знаевские сентенции можно приписать другим центральным героям Рубанова. «Никто не возьмет паузу. Нельзя. Надо бежать, действовать, функционировать, строить дома, рожать сыновей, сажать деревья, преобразовывать мир. А кроме того – деньги делать». Из какого это романа Рубанова? Из любого, не определишь.
Сергей Костин
«Рам-рам»
«Популярная литература», Москва
На этот раз Контора сдергивает Пако, советского разведчика-интеллектуала, внедренного двадцать лет назад в американскую жизнь, в Индию, чтобы расследовать убийство его старого друга и коллеги – совершенное по непонятным мотивам, при таинственных обстоятельствах, в экзотическом антураже; есть только одна подсказка – добытое Пако у жены покойного слово «оч-ха», которое может стать ключом к разгадке. Пако летит в Израиль, потом в Индию, где проводит с неделю; и хотя постороннему наблюдателю схема его перемещений покажется всего лишь маршрутом любознательного туриста, мы понимаем, что речь идет о подковерном конфликте сразу нескольких разведок: российской, израильской, немецкой, пакистанской, индийской. Убитый друг, не исключено, был перевербован; новая подружка-израильтянка ведет себя странно; русская девушка-партнер – шкатулка с двойным дном; все что-то скрывают, все не то, чем кажутся, – в мире Пако нет ничего такого, что можно было бы принять на веру. Ничего, кроме его нью-йоркской семьи, – и, кстати, именно в этом романе мы узнаем, как именно Пако – полнокровный, кстати, характер, чем дальше, тем больше: гедонист, благотворитель, романтик, скептик познакомился со своей будущей женой; посвященные этой коллизии вставные новеллы настолько демонстративно не вписываются в стандарты шпионского детектива, что если у кого-то и были сомнения относительно того, правда ли, что амбиции Сергея Костина (или Николая Еремеева-Высочина, или Пако Аррайи – уникальный случай, когда у автора больше имен, чем у героя-разведчика) простираются дальше, чем у обычного сочинителя «жанровой беллетристики», – то теперь они окончательно рассеялись: да, правда. Автор явно подразумевает «нечто большее»; что именно, пока загадка, но претензия тоже ведь чего-нибудь да стоит.
«Рам-Рам», как и «В Париж на выходные» и «Афганская бессонница» – слоеный текст, в котором, помимо настоящего времени, присутствуют несколько прошедших, разной степени удаленности от «сейчас»; биография Пако богата удивительными событиями, и весьма часто, чтобы искусственно замедлить чересчур бурную хронику текущих событий, он выпускает дым из несуществующей трубки и принимается вспоминать. А в Индии «чересчур» – ключевое слово: пряный дух, архитектура, джунгли, дикие дороги, туземцы-эксцентрики, умопомрачительные достопримечательности. «Рам-рам» было бы интересно читать даже если бы там не было никакого убийства, просто как заметки наблюдательного, склонного к мягкому юмору путешественника о Раджастане и окрестностях. Вот уже в третий раз подряд мы видим, что Пако – одаренный тревел-райтер; во всяком случае «Рам-рам» – абсолютно точно из тех книжек об экзотических странах, после которых возникает невинное желание непременно увидеть все описанное своими глазами; это литература, являющаяся безупречным психологическим оправданием для выделения рубрики «путешествия» отдельной строкой в личном бюджете.
Неизбежный пункт: как «Рам-рам» соотносится с двумя предыдущими романами. Хуже, лучше, на уровне? Пожалуй, первый, парижский текст («Бог не звонит по мобильному», он же «В Париж на выходные») так и остался непревзойденным образцом. Тот роман был безупречен, как атомные часы. Фабульный механизм «Рам-рама» тоже бойко тикает – но есть в нем как будто лишние детали: опереточная, совсем уж неправдоподобная глава про то, как Пако и его напарницу берут в плен разбойники; явно недопеченная история про кражу ценностей в ашраме; ничего режущего слух, если бы речь шла об обычном авторе шпионских триллеров – но чуточку… не того у Пако (в характере которого на этот раз улавливаются какие-то джеймс-бондовские нотки – тоже неожиданно для тех, кто успел привыкнуть к его более сдержанному образу).
С другой стороны, даже и консерватору должно быть приятно, когда каждый следующий роман в серии не похож на предыдущий; с чем уж точно не хотелось бы столкнуться – так это с очередным достоевским-гением, написавшим пару оригинальных романов, а потом освоившим конвейерное производство.
Алексей Слаповский
«Пересуд»
«Эксмо», Москва
Следовало бы в очередной раз пропеть ритуальную здравицу А. И. Слаповскому – какой он чуткий, умный, адекватный, какие живые и лингвистически достоверные у него диалоги и т. п.; мы не делаем это только потому, что «Они», «Участок», «Синдром Феникса», «Анкета», «День денег» – слишком общеизвестные тексты, достоинства которых очевидны.
Старенький рейсовый автобус «мерседес», следующий из Москвы в провинциальный Сарайск, захвачен пятью сбежавшими из тюрьмы преступниками, которых везли на «пересуд», – «все вышло случайно благодаря извечной российской безалаберности». Пара десятков пассажиров удачно представляют собой все общество в целом. Известный набор типов – интеллигенты и хабалки, наглые и трусливые. Преступники (матерый зэк, зэк-«Чикатило» (сексуальный маньяк), зэк-«Ходорковский» (сидящий за неуплату налогов олигарх), обычный автомобильный вор и парень, в состоянии аффекта устроивший резню в деревне после того, как его невеста, пока он был в армии, вышла замуж за другого) предлагают жертвам – под дулами – заново судить их и вынести новые приговоры. Простой двухтактный двигатель: сжатие – распрямление, суд—пересуд. Замкнутое пространство, ограниченное число участников, на насилие, как (предсказуемо) выясняется, способны почти все, оружие – в наличии; понятно более-менее, что там может происходить – оно и происходит. Кровавая каша размазывается по тарелке то так, то эдак. И только поэтому история, в остальном крайне правдоподобная, выглядит несколько фантастической – слишком долго работает двигатель, слишком медленно увеличивается список погибших.
Очень русская история – заблудившийся трамвай, захватчики и жертвы пьют вместе, травят анекдоты – ну и время от времени стреляют и насилуют друг друга; общинное сознание ведь. Голливудская сюжетная схема (как из учебника по сценарному мастерству) – хотя и разыгрывается она в контексте совсем другой культуры, среди людей с другой историей, другими поведенческими программами. Это, несомненно, реалистический по методу роман – но намеренно театрализованный, с подчеркнуто соблюденным единством места, времени и действия; потом, здесь все-таки слишком много говорят, тогда как в жизни гораздо чаще стреляют; и это очевидное неправдоподобие возвышает бытовуху до Трагедии.
Ближе к концу в романе возникает вставная пьеса-интермедия – суд внутри суда, гротескный галлюцинаторный процесс, который один из заложников, молодой человек Ваня, устраивает над самым ненавидимым им человеком, архетипическим преступником – Сталиным. «Я обвиняю! – голос Вани зазвенел. – Я обвиняю в том, что Сталин развратил народ! Ты запутал всех – и все перестали понимать, что хорошо, а что плохо! Ты приучил всех врать, жульничать, скрывать, хитрить, обманывать, целая нация при тебе прошла естественный отбор, и выжили те, кто лучше умел врать, лицемерить и жульничать! Ты разрешил своему ордену скотство, разрешил безнаказанно убивать…» Единственный, кто страдает в ходе этого процесса, – сам обвинитель: странный – но хорошо подтверждаемый историей русского социума парадокс – наказание, получается, приходится нести тому, кто не совершал преступления, неучастие в насилии уже как бы становится преступлением. Вообще, в ситуации, когда иерархия критериев преступления нарушена – и злодейство Сталина недоказуемо, – понятие вины девальвируется; что само по себе повод устроить суд и пересуд. Пересуд – хорошая метафора для российской истории, никогда не кончавшейся гражданской войны; да еще и эвфемизм для более известного термина «пересмотра итогов приватизации». Здесь ведь у всех, чуть копни, выяснится, найдутся грехи, «все преступничают»; жизнь «в этой стране» устроена таким образом, что здесь нельзя не совершать преступлений. Одна пасссажирка водку воровала, другая из просроченных продуктов клиентам еду готовила, третий с приятелем подрался; известная «свинцовая мерзость». Но сюжет о воздаянии за прошлое в духе «Десяти негритят» здесь тоже неуместен: судьи нет и быть не может, злодеи и «невинные» очевидно слишком похожи друг на друга.
Что касается перспектив общества, за психическим состоянием которого Слаповский наблюдает очень пристально, то в этом смысле «Пересуд» еще пессимистичнее, чем уже достаточно мизантропичные «Они», – и это не мнительность, которую можно списать на психотип наблюдателя: стакан не то что наполовину полон или наполовину пуст. Он пуст совсем, разбит, да еще и об голову; и созерцание этих окровавленных осколков с налипшими волосами дает не слишком много поводов сохранять на лице оптимистичную улыбку. Не доедет автобус до Сарайска, движение из пункта А в пункт Б невозможно – слишком много вины в обществе, слишком много взаимных претензий, слишком легко возбудить процесс друг против друга, слишком много членов общества готовы прибегнуть к насилию как к способу разрешения спора о вине. Любое выяснение отношений – а поводы всегда найдутся – приведет только к расправе всех над всеми.
Новый роман Слаповского (как и старые, впрочем) представляет собой хорошую действующую модель нынешней России –
Владимир Маканин
«Асан»
(Первая премия «Большая книга»-2008)
«Эксмо», Москва
Вторая чеченская война, позиционная стадия. Грозный и равнинная часть республики теоретически контролируются федералами. Крупных операций не проводится, но боевики подрывают колонны, а подвозить припасы гарнизонам надо каждый день. Некоторые колонны удачливее других – особенно отправляемые майором Жилиным, которого чеченцы зовут Сашик, или Асан Сергеич – от Александр Сергеевич; это притом что Асан – древний, доисламский бог чеченцев. Сашик нечист на руку– но ему доверяют «чичи», ему удается гарантированно доставить горючее в части, он помогает солдатским матерям вытащить из плена сыновей – ну и кладет себе в карман долю за посредничество. И разумеется, осознает, что, имея в активе горючее, боевики получают больше возможностей нападать на «чужие» транспорты; а что поделаешь.
Роман начинается эпизодом из хроники военных будней: колонна пьяных русских новобранцев попадает в засаду, надо искать выход из ситуации, устраивать торг – и ты не сразу замечаешь, что необходимость эта никого конкретно не касается, «надо» на самом деле только майору Жилину, от имени которого и написан роман, он рассказчик. С этим «я» все непросто, у него сложная предыстория, ему есть в чем исповедоваться, и чем дальше, тем яснее понимаешь, что майор Жилин не просто курьезный типаж этой грязной войны, а ключевая здесь фигура: он продукт этой войны – и он же единственный, кто способен гасить насилие; его ворованный бензин действует на окружающих, как масло на волны во время шторма, и что бы там ни говорили, купленный мир все равно лучше бесконечной войны.
«Асан» – ну да, очередная книга на «чеченскую» тему – на самом деле очень странный роман; в нем не просто очень подробно, в деталях, показана оборотная, нелицеприятная сторона войны – здесь произошел фундаментальный взлом матрицы военного романа вообще – и «чеченского» в частности.
Когда мы говорим «военный роман», то подразумеваем тексты, созданные внутри старой толстовской, разработанной в «Севастопольских рассказах» и «Войне и мире» матрицы. Самые яркие нынешние «чеченские» тексты – «Идущие в ночи» Проханова, «Патологии» Прилепина, романы Юлии Латыниной – по существу, слепки с нее: война – не романтическое приключение, а главный герой не полководец, а кто-то вроде капитана Тушина. С чем мы явно еще не сталкивались, так это с тем, что центральный герой может красть у своих, чтобы продать чужим. Что вместо героя, воина-кшатрия, у Маканина возникнет хозяйствующий субъект, приторговывающий налево завскладом; что «Александр Македонский» превратится в «Асан Сергеича». Никому в голову не приходило всерьез воспроизводить обстоятельства, объясняющие суть деятельности такого рода в апологетическом ключе. Маканин нашел в себе силы признать, что применительно к этой войне «толстовская матрица» уже не работает. Другой тип войны (не отечественная, не гражданская и не колониальная) – другая армия – другие люди (опасающиеся бескорыстного добра) – другие боги – другой герой (не воин, а диспетчер) – и другой «роман о войне».
Штука с маканинским «Асаном» не в том, что вот и на войне, надо же, воруют, а в том, что писатель умудрился рассказать историю вора, «интендантской крысы», таким образом, чтобы читатель почувствовал, что на самом деле перед ним история святого. Смысл в том, что Маканин сделал два хода разом: он разрушил романтический образ военного героя, демифологизировал его – только для того чтобы тотчас же создать вокруг него новую мифологию, снабдить его, по сути, сакральными функциями. Маканин несколько раз подчеркивает, что к его Асан Сергеичу многие относятся как к богу войны: старики приносят ему подношения, а солдатские матери готовы ритуально отдаться ему; и гибель его – от солдатика, к которому он относится как к сыну – описана как гибель бога в расцвете сил. Именно так, как майор Жилин – от природы честный, но в силу обстоятельств двурушничающий коррупционер, защищающий невинных, которых все бросили, и обреченный умереть от руки собственного сына (хотя бы и условного), по-видимому, выглядит нынешний мессия, у которого нет сил спасти всех, но кого-то он все же спасет. «Асан» еще не житие, но сырой материал для жития, фактическая основа; именно на основе таких биографий потом возникают мифы о спасителе, жертве и самопожертвовании.
«Асан» кажется чрезвычайно адекватным, неказенным, натуральным еще и потому, что это очень русская история – про специфическую «культуру коррупции», которая, теоретически, не имеет права на существование и должна искореняться всеми средствами, а на практике оказывается более гуманной, чем законная. Даже в самых экстремальных обстоятельствах, где, казалось бы, все должно быть строго регламентировано, никакие регламенты не действуют, везде надо договариваться, и какой бы азиатчиной это ни выглядело, это – работает; а те, кто хотят соблюдать правила, – умирают и подставляют других.
«Асан» производит впечатление красивого артефакта: линии замкнулись, форма очевидна, внутри мерцает огонь. В «Асане» красивая, симметрично устроенная система персонажей (у Жилина есть несколько оттеняющих его «дублей»: русский партнер Гусарцев, чеченский партнер Руслан, генерал-книгочей Базанов, отец Жилина, алкоголик-фантазер, невинные солдатики-«шизы»); здесь эффектно рифмуются первая и последняя – зрелищные, запоминающиеся – сцены, в которых майор Жилин «разруливает» свои и чужие колонны. И еще роман красиво вырастает из сложной, с хронометром рассчитанной сцены «подвига», когда пьяный ослепший солдат Мудило Мухин, очухавшись, убивает на слух два десятка боевиков – и одновременно своими выстрелами провоцирует еще одну бойню, с участием жилинских солдат-«шизов»; мы видим, как запускается цепь случайностей, из которых и состоит война – и из которых впоследствии те, кто не присутствовал на месте событий, конструируют осмысленную, героизированную и романтизированную историю.
Но главное все же в романе не сюжет, не сцены, не двойная ломка жанра, не ирония истории, а герой, центральная фигура. Маканин попал в яблочко,
Во-первых, Маканин описал ту самую модель, которая фактически практикуется в Чечне в настоящее время: симбиоз федеральной и местной власти, основанный на взаимной выгоде. Разумеется, если подходить к происходящему исключительно с точки зрения уголовного кодекса, то положение дел трудно назвать безоблачным; однако так или иначе, система, основанная на коррупции, работает, жертв – меньше, чем во время прямой войны; и Маканин описал, как был достигнут этот консенсус, какого героя пришлось выдумать на этой войне. Маканин – и вот это важнее всего – нашел героя, чья биография и образ жизни может быть ключом для понимания эпохи, метафорой современности. Это большая редкость по нынешним временам – настоящий романный герой, его нет почти ни у кого, писатели обычно вычисляют его искусственно – и получается, что героем оказывается офис-менеджер. Маканин же нащупал парадоксального, полнокровного, не выморочного героя. Роман с Героем гораздо мощнее любой просто беллетристики, он более долгоиграющий, чем любая специфическая военная проза, он обладает невероятным магнетизмом, сам заставляет себя читать.
Толстой, запустивший в свое время в литературу пару Жилин и Костылин, вряд ли подозревал, какие метаморфозы претерпит один из его персонажей. Маканинский майор – среди прочего фантомное отображение толстовского – наверняка закрепится в истории литературы и начнет дублироваться дальше, в другие тексты; механизм работает, Маканин замечательно справился с перенастройкой, и мы долго еще будем наблюдать за этой работой.
Станислав Буркин
«Фавн на берегу Томи»
«Эксмо», Москва
За этот роман 23-летнему томичу Буркину – тому самому, который в 19 лет написал «Волшебную мясорубку», странную