— Отчего это, Васька?
— А! Пасть кровит, — равнодушно объяснил Васька, продолжая вертеть в пальцах яблоко. — И зубы шатаются. Но не болит нимало. Чухня!
«У Васьки цинга», — подумала я и сама удивилась тому, как спокойно я это подумала.
Еще совсем недавно эта фраза была бы для меня с тремя, нет, с десятью восклицательными знаками. Потому что цинга — это что-то из позапрошлого века, из экспедиции Колумба и капитана Кука… А сейчас мне вполне хватило одной точки. И еще почему-то вспомнились голодающие дети из Африки. И именно в этот момент я отчетливо поняла, что они действительно есть. Раньше я смотрела на фотографии в газетах и картинки в журналах, но вроде бы не понимала, что это на самом деле. Хотя какая связь между Васькой и африканскими негритятами?
— Надо иголки еловые заваривать и пить это, — посоветовала я. — Тогда пройдет.
— Была нужда! — фыркнул Васька.
— Знаешь, а в Африке каждый год миллион детей умирает. От голода, — сказала я.
Васька внимательно посмотрел на меня, задумался, почесал ногтем за ухом и серьезно сказал:
— У нас меньше, наверное.
Мне отчего-то вдруг стало холодно, по спине поползли мурашки. И еще я четко представила себе этот миллион голодающих детей, которые умрут в этом году.
— Брось, — сказал Васька, внимательно наблюдавший за выражением моего лица. — Не думай. Нимало не думай. А то крыша поедет. Если обо всем думать, что видал, да еще и про Африку, то обязательно поедет. Брось!
— Не могу! — пожаловалась я.
— Ну тогда вот картохи почисти. И пюре енто соскреби. Оченно помогает! — усмехнулся Васька, протягивая мне яблоко.
После Васькиных манипуляций оно стало мягким, как вата, а внутри явно прощупывался стержень.
— Здорово! — удивилась я и, надорвав кожицу, стала счищать пюре в подставленную Васькой кружку.
— Темно уже. Домой иди. Хватятся, — сказал Васька, вернувшись с улицы.
— А вы?
Чего мы? — Васька пожал плечами. — Маленькие, что ль? — И тут же губы его некрасиво сморщились и, словно бы против воли выталкивая из себя слова, он спросил: — А если худо совсем будет, что делать?
— «Скорую» вызывай, — твердо сказала я.
— А поедет сюда?
— Конечно, поедет. Встретишь только.
— А его как же оставить?
Я задумалась. Одному Ваське и вправду не справиться с больным Жекой. Значит, надо либо сейчас вызывать «скорую», либо…
— Я остаюсь, — сказала я и поплотнее уселась на ящике, демонстрируя серьезность своих намерений.
Чего — остаюсь? — глупо улыбнувшись, спросил Васька, но по его лицу было видно, что он все понял.
— Здесь остаюсь, на ночь. Сегодня тяжело будет. Если обойдется, то дальше легче. Ты справишься.
Улыбка медленно сползла с Васькиного лица, сменившись «предкриковой» мрачностью.
— Ты чего, совсем, что ли?! Твои предки милицию на ноги подымут! Заложить нас хочешь, да?! Катись отсюда!
— Вали! — поправила я и улыбнулась. Сказать по правде, через силу. — Я им сейчас позвоню, скажу, что все в порядке и чтобы не искали. Подожди.
Я набрала номер телефона, слушала гудки и смотрела, как дрожит в моих руках телефонная трубка.
— Мама! — быстро сказала я, услышав знакомый голос. — Я сегодня не приду ночевать. Так нужно. Есть люди, которым нужна моя помощь. Не ищите меня и никуда не звоните. Я приду завтра, после школы. До свидания. — Я быстро положила трубку и мокрой ладонью вытерла мокрый лоб.
Всю ночь Жека бредил. Васька бегал за водой, я меняла компрессы и поила Жеку чаем с лимоном. К утру Васька тоже начал нести какую-то чушь, а я сидела и вспоминала, заразная ли болезнь воспаление легких. Спать мне почему-то совсем не хотелось.
Когда рассвело, Жека затих, температура упала, и дыхание стало почти нормальным.
— Смотри, кажется, кризис был. Теперь на поправку пойдет, — весело сказала я Ваське.
Васька как-то странно и сумрачно на меня поглядел, повалился на матрац и почти мгновенно уснул. Я поправила на Жеке одеяло, взяла портфель и пошла в школу.
После уроков я на минутку забежала в «полосу», хотя и была почему-то уверена, что там все нормально. Все и было нормально. Жека улыбался мне, Васька раздобыл где-то стакан густого, как лимонный сироп, бульона и теперь взбалтывал в нем начинку из двух принесенных им же пирожков с мясом. Я выгрузила из портфеля три морковки, два Иркиных яблока и, спотыкаясь на каждом шагу, поплелась домой.
Черные сараи, серый асфальт, бензиновые лужи, коричневые мокрые деревья… Я вспомнила, что вот уже много дней ни во что не играла.
— Какие уж тут игры! — вслух, немного любуясь собой, вздохнула я и посмотрела на низкое серое небо.
Начинал накрапывать дождик. И мне вдруг страшно захотелось, чтобы уже была весна, чтоб на земле росла трава — влажная и упругая. Чтоб деревья шелестели листвой и прятали от дождя, а на этой вот помойке выросли лопухи с бархатной изнанкой листьев и лиловыми цветами расцвел чертополох. Я представила себе, как Жека делает из репьев корзиночки и складывает в них желтые солнышки одуванчиков. «Если не умеет — научу!» — подумала я, подходя к своему парадному. Поднимаясь по лестнице, я старалась вспомнить, как пахнут одуванчики. И пахнут ли они вообще?
Дверь мне открыла мама. Она была в испачканном мукой переднике, руки держала на весу, а под длинные ногти забилось тесто. Вообще-то мама умеет печь пироги, хоть делает это очень редко, но сейчас явно пекла. Зачем? Наверное, чтобы успокоиться. Я, когда нервничаю, тоже иногда пол подметаю.
— Я спать пойду, ладно? — сказала я маме. — А уроки — с утра… И, пожалуйста, не расспрашивай меня ни о чем. Я все равно ничего не скажу.
Главное — это лечь до того момента, когда на сцене появится бабушка. Хотя в кровати от нее, конечно, не спрячешься… Может быть, закрыться в ванной? Нет, не годится: начнут стучать, шум, крики… Я поежилась и как-то вдруг почувствовала, что очень устала.
Мама молчала, а бабушка все не появлялась. Наверное, ушла куда-нибудь. Я вздохнула с облегчением, и вздох сам собой перешел в зевок. Потом я дошла до кровати, и мама наконец что-то спросила у меня. Я что-то ответила, раздеваясь, потом отвернулась к стене…
Проснулась я оттого, что услышала голос нашей классной руководительницы. Сначала я подумала, что вижу ее во сне, но потом поняла, что голос доносится из-за стенки вместе с голосами мамы и бабушки. Я лежала не шевелясь, ухом к стене, и слышала почти каждое слово.
— Да, все это очень сло-ожно, — говорила Нина Сергеевна, и я представила себе, как она округляет губы на слове «сложно» и одновременно постукивает по столу мизинцем. — Возраст сложный, семейные рамки становятся тесны, а улица полна соблазнов…
— Помилуйте, какие соблазны! — Это вскрикнула мама. — Ей ведь только тринадцать исполнилось!
— Всякие бывают соблазны, всякие… — вздыхает Нина Сергеевна. — Вы себе и представить не можете. Поверьте моему педагогическому опыту… К тому же акселерация…
— Позвольте, какая акселерация! — Это вмешалась бабушка. Ее слышно хуже всех. Наверное, она сидит у окна. — Ольга — нормально развитая тринадцатилетняя девочка. Это я вам говорю как врач…
— Но я имею в виду не только и не столько физическое развитие, — возразила Нина Сергеевна. — Интересы, потребности… Вы бы послушали разговоры девочек-семиклассниц… Меня, немолодую уже женщину, порой оторопь берет… Откуда?!
— С Ольгой что-то происходит, — упрямо, видимо возвращаясь к началу разговора, сказала мама.
— Несомненно, — согласилась Нина Сергеевна. — Скандал в детдоме… Теперь вот не пришла домой ночевать… И вообще… Я сама заметила, что она изменилась. Стала резче, грубее… злее, что ли…
— Я этого не заметила, — вставила мама.
— Я — педагог, — гордо сказала Нина Сергеевна. — Мне положено замечать… Вот недавно учительница литературы на уроке говорит: «Митрофанушка Фонвизина — символ невежества и скудоумия». Ира Смирнова, сложная такая девочка, встает и говорит: «Я не согласна!» С чем она, спрашивается, не согласна? Дискуссии дискуссиями, но есть ведь вещи вполне однозначные… Учительница так и сказала. Тут вскакивает Ольга и заявляет: «Если бы все думали так, как вы, то нам на литературе проходить было бы нечего!»
Вспомнив этот случай, я улыбнулась цветку на обоях. Здорово у нас тогда с Иркой получилось! Мы ведь доказали-таки, что Митрофанушка — личность незаурядная и оригинально мыслящая… И все были с нами согласны. Зачем нам это было нужно? Да низачем, просто скучно, когда каждый день шесть часов слушаешь одни только истины…
А Славка Коровин на уроке истории сказал, что есть такой человек, который доказывает, что всей Древней Греции вообще не было. То есть сама-то Греция была, конечно, но совсем не такая, как мы ее на уроках проходили. И что все это уже потом, в эпоху Возрождения, придумали. Вот интересно, если тот человек прав, что же — все учебники на свалку? А если я, допустим, к тому времени уже вырасту и мне не попадется на глаза его книга о настоящей Греции, я так всю жизнь и буду думать, что правда — это то, что мы в школе проходили?.. Хотя, честно сказать, Греция мне как раз нравится. Красиво, несмотря на то, что рабство. Так что пусть уж лучше остается как есть.
Я стала думать про Грецию и прослушала часть разговора за стенкой. Но тут мама очень громко сказала:
— Не может быть!
И все замолчали. А я опять начала слушать.
— Я, конечно, понимаю все, — осторожно сказала Нина Сергеевна. — Но проверить все же не мешает. Вы ведь сами сказали, что она совершенно никак не объяснила свой поступок.
— Может быть, ей просто не хочется врать? — предположила мама.
— Видите ли… — все тем же осторожным тоном начала Нина Сергеевна, но бабушка прервала ее и даже сопроводила свои слова каким-то звуком — наверное, хлопнула ладонью по столу:
— Ладно, хватит воду в ступе толочь. Сейчас я позвоню Раисе и договорюсь с ней на завтра… А вас я попрошу, чтобы в школе поменьше знали обо всем… В любом случае… Вы понимаете?
— Да, да, конечно, понимаю… — закивала Нина Сергеевна.
Я словно наяву видела эти ее быстрые кивки. Она так кивает, когда разговаривает с директором школы и еще когда на урок приходит методист. Вообще-то я ее понимаю: бабушка, если разойдется, любого методиста за пояс заткнет… Утром, когда я вышла в кухню, мама и бабушка, уже одетые, молча сидели за столом.
— Ты сегодня в школу не пойдешь, — сказала бабушка тоном, не допускающим возражений. — Я договорилась с Ниной Сергеевной. Сейчас ты пойдешь со мной. К Раисе Львовне, моей близкой подруге.
— Зачем? — спросила я, хотя мне было все равно.
— Она врач, — коротко ответила бабушка.
И я подумала, что ночевать не дома с ее точки зрения настолько ненормально, что она решила показать меня психиатру.
…Раиса Львовна была маленькая, черненькая, с большим носом, к которому испуганно жались крохотные коричневые глазки. Она постоянно мыла руки и говорила каким-то непонятно-елейным голосом, каким со мной никто не разговаривал уже, наверное, лет десять. Вокруг было полно каких-то странных приборов и инструментов, а Раиса Львовна задавала какие-то странные вопросы, и из-за наложения этих двух странностей я никак не могла сосредоточиться. Потом в кабинет пришла еще одна женщина, в халате и с засученными рукавами, а мне все это вдруг стало страшно противно, и я сказала бабушке, что «спасибо, извините, но я, пожалуй, пойду…». Тогда они все трое забегали и стали меня уговаривать, что вовсе не хотят ничего плохого и надо только убедиться… Руки у них были холодные и цепкие, как белые корни, подмытые дождем, и у меня отчего-то потемнело в глазах и вспомнились слова нашего физкультурника: «Главное — это правильно сгруппироваться… А дальше — рывок, и ты в дамках». Я сгруппировалась, как учил физкультурник, а дальше я что-то плохо помню… Треск, грохот, чей-то крик… Возможно, мой собственный…
По дороге в «полосу» я взглянула на свое отражение в луже. И увидела, что под глазом у меня расплывается здоровенный синяк да еще краснеет ссадина на подбородке. Я улыбнулась своему отражению. Коленки я разбивала часто, руки резала тоже, но вот чтобы фингал, да еще такой красивый, — такого у меня еще не бывало.
Васька сидел у стены на корточках и, водя пальцем по строчкам, читал книгу «Сын полка».
— Ты чего, заболела, что ли? — спросил он, мельком взглянув на меня.
— Ага, заболела, — обрадованно подтвердила я. Мне очень понравилось, что Васька сам читает.
Васька поднял голову, вгляделся в мое лицо и изумленно присвистнул:
— А это чего?
— С врачом подралась! — честно ответила я.
• Точно? Ну гляди… — произнес Васька с угрозой, которая, как я поняла, относилась не ко мне, а к моим возможным обидчикам.
— Как Жека? — спросила я. Васька нахмурился.
— Да так, ничего, — неохотно сказал он. — Ест, спит, температуры нет, кашель тоже послабже… Только припадки вот… Вчера был сильный… Сегодня меньше…
— Плохо, — сказала я, опускаясь на корточки рядом с Васькой. Он был такой печальный, что мне захотелось утешить его. — Знаешь, Достоевский, между прочим, тоже болел этой, эпилепсией. Так он даже писателем стал. Его книжки во всем мире читают…
— Да ну? — живо заинтересовался Васька. — А где он сейчас?
— Ну, где… — смутилась я. — Умер, конечно.
— Вот видишь! — Васька безнадежно махнул рукой.
— Васька! Да он же когда жил-то! — начала я, но Васька яростно замотал головой, показывал, что не желает слушать никаких возражений, а потом резко сказал:
— Не нужен нам ваш Достоевский!
— Слушай, Васька! — обиделась я. — А почему ты все время так говоришь: у нас, у вас… Мы же с тобой в одной стране живем, в одном городе…
— Это ты живешь в стране, в городе, — устало сказал Васька. — А мы — в этой, как ее, в «полосе отчуждения».
Я не нашла, что возразить, и замолчала. Васька посмотрел на меня взрослым взглядом и тихо сказал:
— Жека спит.
И тут же из сарая донесся тоненький голос:
— И вовсе я не сплю!
— Кто тебе вставать разрешил, ублюдок! — заорал Васька, вскакивая. — Убью, отродье!
— А вот и не убьешь! — бесстрашно сказал Жека, высовывая в щель лохматую голову. — А ты картохи полил?
— А ну быстро на место! — рявкнул Васька.
Жека хихикнул и скрылся.
— Обнаглел, пока болел, — объяснил мне Васька и усмехнулся. — Пошли внутрь. А то он все равно там не усидит, если мы снаружи будем.
— Пошли, — согласилась я.
Жека примерно лежал в «постели», аккуратно сложив руки на груди, и только глаза его хитро поблескивали.