Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сорок пять лет на эстраде - Николай Павлович Смирнов-Сокольский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну, Петя и гуданул:

– Песня, говорит, моя называется «Некрасивые глаза». Содержание такое: три парня однажды заспорили, у чьей девушки глаза лучше…

– Здорово, говорю, Петя, завинчено… Пора, пора про девушек написать. А то у меня впечатление такое, что у нас и девушек не осталось…

– Так вот, – продолжает Петя. – Один парень говорит: «У моей девушки глаза черные, как ночь, бархатные, как небо, звезды в них как цветы огневые…»

– Здорово, говорю, Петя! Про звезды правильно. Дальше дуй!

– Дальше, – продолжает Петя, – второй парень про свою девушку говорит: «У моей – глаза голубые, как море, ласковость в них как паруса кораблей, уходящих, как чайки…»

(Не помню, одним словом, что он там ей в глаза понапихал, но только до того здорово, аж за сердце дергает. «Правильно, кричу, Петя! Талантище ты у меня – угадал, что нужно! Дальше дуй!»). Петя и дунул:

– Третий парень, говорит, у меня, конечно, не то что эти два, а более сознательный: «Моей девушки глаза не как ночь и не как море, а простые, обыкновенные, некрасивые…»

(Я, знаете ли, так и притулился: «Ну, ну, говорю, Петя…»)

А Петя так торжественно резюмирует:

– Но она этими некрасивыми глазами подсмотрела шпиона на границе, а потому – да здравствуют девушки с некрасивыми глазами!..

У меня, знаете ли, кровь в голову кинулась.

– Петя, кричу, за что ж ты девушек обижаешь?… Парень-то у тебя третий – не сознательный, а дурак набитый! Он же всю твою идею в любую минуту с глаз на ноги переведет…

– Это как еще, – Петя спрашивает, – на ноги?…

– Да так, – говорю. – Вот тоже три парня заспорили, у чьей девушки ноги лучше. Один говорит: «У моей стройные, как стебель лилии». Другой: «У моей как ноги горной газели – быстрые, красивые, ловкие». Ну а третий (тоже, как у тебя, «сознательный») говорит: «У моей девушки ноги как столбы телеграфные, толстые, с мозолями, отворотясь не насмотришься, но она ими дотопала диверсанта до границы, а потому да здравствуют девушки, у которых на ногах мозоли имеются!..» Так как ты, Петя, на это реагировать будешь? А?

И Петя на меня тут совсем разобиделся…

– Вы что ж, кричит, размагничиванием намерены заниматься?… По-вашему, тема о шпионаже кончилась?…

– Нет, говорю, Петя, не кончилась! Но спекулировать этой темой никому позволить никак невозможно. До того, Петя, доперли, что и в балете девушки с голыми ногами сначала разные фуэте делают, а потом к ним на сцену с бородой диверсант выбегает, они его тут же разоблачают и, пританцовывая, на заставу ведут. После таких номеров пограничникам в глаза глядеть совестно! Они огромное дело делают, жизнь свою в заслон Родины ставят, а мы им про это трутатушки показываем… Надо гудеть о бдительности, Петя, но гудок по размеру пара иметь… Да и почему только о бдительности? Вы же инженеры человеческих душ, прах вас побери совсем! А душу-то видеть надо! Молодежь растет. Вы им ни в одной книге о том, что, например, в гостях в занавески сморкаться не следует, – ни разу не написали. Хоть бы одну песню о том, что в трамвае женщине место уступить надо, – с музыкой или без музыки бы сделали! Что ж им, самим догадываться необходимо? А ведь кто догадывается, а кто нет. В парке культуры и отдыха в выходной день иногда по темной аллее без пулемета пройти страшно.

Об этом же тоже гудеть надобно!.. Только верно, правдиво. Вы же небось опять на ходули залезете. Через каждое слово про счастливую жизнь поминать будете. А нам этого не надо. Мы эту счастливую жизнь без вашего песнопения делаем. Живого человека нам покажите. Верь мне – и секретарь партийного комитета влюбиться может, и на берегу реки с девушкой на лавочке посидеть… И девушке своей на ухо такое вдруг прошептать сумеет, чего ни в одном декрете никогда написано не было! Вы что думаете, при социализме в любви-то циркулярами объясняются? Дескать, так и так, согласно распоряжения райкома, мобилизуетесь вы для исполнения должности возлюбленного такой-то?… Нет, Петя! В любви по-прежнему все ваши поэтические атрибуты необходимы. И луна, и соловей, и природа… Молодой человек девушке своей и в любви клянется и глупости говорит… И верность до гробовой доски обещает. До чьей гробовой доски – не говорит, но обещать – обещает. И шепчет небось: «Жизнь за вас готов положить, Маруся!..» И врет, конечно. Не только жизнь – а ежели собака его за палец укусит, он такой вой поднимет, аж небеса дрогнут. И она это знает и он – а говорят все-таки! Сам я видел, как хозяйственник один – почтенный человек в очках, плешь во всю голову, орден на груди, холостяк – за невестой ухаживал. Романсы ей пел, глаза к небу закатывал, за сердце хватался, в обморок падал – ну прямо как Тамара Церетели на бенефисе действовал… И уломал, подлец! Через неделю мы у него на свадьбе водку пили… И с удовольствием. Потому человек мне такой роднее, ближе, чем все те «герои», которые в романах у вас иначе как с промфинпланом спать не ложатся… Да от таких «героев»-то армия бы у нас без пополнения осталась!..

Я вот, Петя, все такую пьесу мечтаю у нас посмотреть. Тема чтоб у ней такая простая была. Вот женщина, понимаешь. Герой Советского Союза. О делах ее и подвигах – мир прогудел. И вот, по ходу пьесы, ее, понимаешь, муж бросил. И вот мечтаю сцену такую увидеть. Сидит на диване этот Герой Советского Союза и от горя на себе перманент рвет и в три ручья слезами заливается… Потому – она живой человек, Петя! А то ведь у нас ежели и напишут такое, так ежели у такой женщины и горе по ходу пьесы, так она беспременно у вас к рампе подходит, улыбается и публике какую-нибудь цитату из Карла Маркса зашпаривает. Дескать, ура, ура, братцы…

Да ведь это ж неправда, Петя! Такая неправда, что она у меня у самого вот здесь в горле пароходным гудком застряла, и гудануть хочется, и чувствую, что силов не хватает…

Правда нам, Петя, до зарезу необходима! Я когда-то такой анекдот говорил. Штаны у Москвошвея неважно шили. У новых – одна штанина короче другой была, у новых – было пятно на самых видных местах… А когда вы шли обратно жаловаться в магазин, вам говорили: «Что же вы обижаетесь, товарищ? И на солнце есть пятна!» «Да, – отвечали вы, – но солнце со всеми пятнами всходит и заходит, а мне же в таких штанах – ни выходу, ни заходу нет, дорогие товарищи!» Ну что бы было, если бы ты, Петя, поэму сейчас написал о том, что штаны у нас совсем замечательные стали, и по этому поводу свое знаменитое «ура-ура» кричать начал? Зачем же вы из нас дураков делаете? Мы же советские граждане. В каждом деле таком боль наша, радость наша. Вот у Островского в «Грозе» Катерина с обрыва в речку кидается. И тонет. Понимаешь – тонет! И в этом сила! Злость у меня на людей, которые ее потонуть заставили. А у вас бы – спасли ее! Непременно бы в конце пьесы секретарь райкома приехал, всех бы на место поставил и самой Катерине строгий выговор объявил за то, что она, не спросясь его, Волгу замутила…

И был бы гудок этот, Петя, впустую!

У вас гады-клеветники в пьесе на хорошего человека, на честного партийца доносы пишут, оболгут его – губят… Вот так бы, кажется, на сцену кинулся – речь какую ни на есть произнес! И вдруг – опять! – в конце начальство вваливается, и опять благополучный конец. Опять знаменитое «ура-ура» получается. Шпионы – такие идиоты, что их грудные младенцы ловят, клеветники наказаны, добродетель торжествует – и жизнь вся такой розовой водичкой замазана, что спросить хочется, что вы – «инженеры» действительно или отцы-протопопы с кадилом?…

На многие наши кинокартины за границей рот разевают. И правильно! Но только надо того добиться, чтобы от некоторых других картин самим с разинутыми ртами по улицам не ходить. Вот я не помню, в каком-то фильме одна наша моторная лодка целый японский броненосец перед собой гонит. Броненосец в эту лодку в упор из пушек стреляет. Гранатами ее засыпает. А та хоть бы хны.

В конце концов броненосец не выдерживает – тонет. Сам тонет! От стыда за авторов киносценария тонет! Тонет и гудит жалобно: зачем это вам? Потопите меня, но потопите почетно. Я ж броненосец. Я же не буксиришко «Шура» с Каспийского моря!.. И действительно! У нас же самая сильная армия в мире. В старое время называлась Расейской императорской армией… Но названия давали цари, а армию делал народ. И рязанские, вологодские мужики, бок о бок с бородатыми сибирцами, с украинскими и терскими казаками, с узбеками, белорусами и грузинами – вставали несокрушимой стеной за родную землю…

И пока стоит эта земля – не нашлось во всем мире народа или полководца, сумевшего хоть раз в открытом и честном бою победить армию народа, разговаривающего на языках, на которых писали Шевченко, Гоголь и Пушкин…

Армию этого народа продавали цари, бездарные генералы заводили в Мазурские болота, оставляя без оружия и снарядов, сажали матросов на разбитые корабли, которые сами тонули под Цусимой, русские солдаты плакали от злости, оставляя развалины гордого Севастополя, и с голыми руками еще и еще раз кидались на врага и умирали проданными, но никогда, за всю историю мира – не умирали побежденными!..

И по сю пору висят на стене Казанского собора в Ленинграде ключи от Берлина, Парижа, Праги и многих других городов просвещенной Европы, и пока стоит земля, не побывали ключи от Москвы в руках неприятеля…

Их не дождался и Наполеон на Поклонной горе, а как привел войско в шестьсот тысяч – так и увел шестнадцать!..

Так гудите ж об этом! Гудите правдиво, от сердца, во всю мощь, во весь голос! Но только не забывайте «Шуру» – буксир с Каспийского моря. У «Шуры» от другого парохода гудок был. Она, что называется, в фальшивую дудку гудела…

И от ее гудка – на все Каспийское море – был один только смех!..

1939

Стыд идет!

Осенний возраст

Нет, нет! Не знаю, как другие, а я своим возрастом даже доволен. В осенние годы человек чувствует себя словно путник, взобравшийся на высокую гору. Дошел это он, значит, до вершины; уже отдыхая, разглядывает, как внизу копошатся разные там молодчики, лезут, пыхтят, торопятся… А он им уже сверху только покрикивает: «Давай, давай, ребята, не зевай, подтягивайся!»

Никогда, никогда не сравнится весна с мудростью и величавым спокойствием осени. Тут уже начинаешь ценить часы и минуты и на предложение любимого существа пойти, например, на берег реки, полюбоваться луной или облаками – отвечаешь просто: «А зачем? Сыро же! Туман! Простуда!»

С милым рай и в шалаше – это же выдумали поэты! А какой же в шалаше рай? Рай – это квартира в корпусе «б», три комнаты, ванна, газ, персональная машина, соответствующий оклад содержания. Это рай! А то что же весной-то: сирень, ландыши, незабудки, сплошные цветы! А ну-ка, покормите свое любимое существо цветами, оно же вам голову отгрызет! Любимое существо котлет требует! Ему бефстроганы подавай! Нет, нет – поэта из меня не получится. Мудрый возраст, осенний…

И кажется, что кругом сейчас многое способствует твоему благодушию. Наряду с произведениями, которые куда-то зовут, будоражат, есть и такие, что иной раз книжечку развернешь – душа радуется. Никаких переживаний, никаких трагедий.

Зашел тут на выставку одного художника – опять замечательно! Мудрый человек! Не то что другие: войну изображают, строительство. Все это как-то волнует – не успокаивает…

У этого – ничего подобного. Нарисованы коровки, петушки, лошадки, портретики… Великолепно!

Вчера в театр на «Машеньку» Афиногенова пошел без калош. Верите ли, ноги промочил: зрители так плачут от умиления, что в зале – слез по щиколотку. И главное – все солидно: профессор, внучка. В оперетте – Сильвочка, Веселенькая вдова. Прекрасно! Чувствуешь, что успокоился не ты один. Осенний возраст, очевидно, у многих…

И не могу сказать, сколько бы длилось это мое душевное равновесие, очень поддерживаемое некоторыми представителями искусства и литературы, как вдруг недавно ночью было мне странное сонное видение: явился будто бы передо мной – Стыд.

Я надеюсь, что присутствующие помнят, конечно, что такое именно Стыд? Я-то лично, честно говоря, как-то запамятовал: некогда. Нагрузки разные, то, се – как говорится, не до Стыда. Ну а тут только я, что называется, смежил веки, смотрю – открывается дверь, входит Стыд.

И ведь вот что значит осенний-то возраст! Раньше бы я, глядишь, заволновался, забеспокоился – как, что, почему, мол, именно ко мне, – а тут никакого впечатления. В чем дело, думаю, в профсоюзе я состою, в МОПРе тоже, на заем подписание скажу, чтобы ах, но в норме. По дороге, думаю, зашел, вероятно. Шел стыдить какого-нибудь сукинова сына – и завернул ко мне. Ясно!

«Присаживайтесь, говорю, товарищ Стыд, отдыхайте! Работки-то у вас, вероятно, бездна. Жулики разные там, взяточники, прогульщики. Небось беспрерывно надо являться, напоминать?»

А Стыд вдруг так смотрит на меня и говорит: «А зачем же мне к ним-то являться? К ним, вероятно, прокурор является – это его сфера…» – «Я понимаю, говорю, конечно, что вы представитель более духовной морали. Так сказать, нечто вроде бывших заповедей господних: дескать, «не укради», «не прелюбосотвори», «не свидетельствуй на друга своего ложно»…

Стыд опять так смотрит на меня и говорит: «Заповеди, как и поговорки, есть разные. Некоторые люди иногда говорят: «Стыд не дым – глаза не выест…»

Я говорю: «Да, да! устарело все это – не можно. Я тут, было, одному приятелю напомнил эту заповедь «не укради», а он мне в ответ: «Вы что, говорит, с ума спятили? А чем я жить буду?» Или вот, говорю, другой случай. Композитор у меня есть знакомый. Молодой, талантливый, но не то, что на руку, а, как говорится, на ноты нечист. Возьмет музыку какого-нибудь классика, чуточку переделает и за свое выдает. Даже стишок о себе сложил очень забавный (по городу ходит)… как это…

«Занятная штуковина,Доходная статья,Романсик-то Бетховена,А музыка моя».

Ну, я его пожурил как-то – дескать, братец, нехорошо! А он мне в ответ: «Что ж, говорит, нехорошего-то? Наоборот, все довольны. Так-то я, молодой, неизвестно еще что напишу – хорошо или плохо, а тут-то уж как ни верти – Бетховен! Не подкопаешься…»

Так что, говорю, товарищ Стыд, пожалуй, и вам времечко отдохнуть. Все у нас прекрасно, все сделано, вопросы все решены, полная идиллия!»

Смотрю, Стыд уже ничего не говорит. Смотрит так на меня и молчит.

Я думаю, пересолил я несколько, наверно. Надо кое-какие уступочки сделать. «Конечно, говорю, есть некоторые и недостатки. Ну, скажем, в семейном вопросе… У меня сейчас с соседями дискуссия. Не установлено, сколько можно регистрировать через загс это самое, как говорится, «не прелюбосотвори» – мнения расходятся».

Смотрю, Стыд молчит. Я так опять соображаю и говорю: «Ну, есть отдельные недочеты в образовании юношества, но опять, с моей точки зрения, – не страшно. Да вот, говорю, я вам просто продемонстрирую». Стучу в стенку, мальчик у меня соседский Коля – десятиклассник. Я говорю: «Колечка, иди сюда, покажи старшему товарищу, какой ты ученый. Расскажи товарищу, ну кто такой, скажем, Суворов?» А Колечка вдруг отвечает: «Как кто – Черкасов, Петр Великий – Симонов, Александр Невский – опять Черкасов. Вот Минин и Пожарский – не знаю кто, еще картины не видел!»

Я так уже несколько смущенно спрашиваю: «Ну а кто такой Иван Грозный?» – «Да вы, – Колечка говорит, – с ума сошли? Этого еще никто не знает. Еще и сценарий-то не написан. Сценаристы сами, поди, еще не решили – кто он…»

Я говорю: «Колечка, но ведь историю не только по киногероям изучать надо. Принеси, говорю, тетради – мы с товарищем посмотрим». Приносит он тетради, разворачиваю я – читаю: «Разбор Евгения Онегина. Онегин вел роскошную жизнь и каждый день пахнул одеколоном. Пушкин и Грибоедов показали русскую женщину, но в более расширенном виде…»

Я думаю: может быть, об Онегине так только. Перевертываю, читаю дальше: «Некрасов одной ногой стоял в настоящем, а другой приветствовал грядущее будущее…»

Я говорю: «Спасибо, Колечка, иди, говорю, домой. Что-то, говорю, товарищ Стыд, мне как-то не по себе. Нездоровится, что ли?»

А Стыд мне в ответ: «Вы, говорит, одевайтесь – пройдемся; может быть, вам на улице лучше станет…»

Встал я, конечно, начал одеваться и чувствую, что со мной что-то странное происходит. Костюм у меня – наш, москвошвеевский. В ателье мод сшил. Ну, сами понимаете, – спешка, работы у них много. Как сшито, что сшито – внимания не обращал, а тут вдруг, при Стыде-то, надеваю его и чувствую, что краснею. Стыдно мне. И ведь не я сам шил костюм-то, а мне совестно. И опять думаю, критики-то мои как же? Скажут, тему тривиальную взял: штаны, Москвошвей… Но, думаю, на критиков-то наплевать: Стыд-то ведь у меня, у критиков Стыда нету. Надо, думаю, как-нибудь внимание гостя отвлечь. Говорю: «Товарищ Стыд, пока я одеваюсь, вы займитесь, вот книжечки, говорю, полистайте». Подвожу к полочке с книгами, а сам думаю: батюшки, зачем я это делаю, но ведь со стыда сгоришь. Шолоховский «Тихий Дон» – он уже, наверное, читал, стихи Маяковского ему не попадутся. Напорется на переделку «Дворянского гнезда» для театра – со стыда же в окошко выкинешься. Я говорю: «Впрочем, товарищ Стыд, может быть, лучше вы радио послушаете?» Стыд и говорит: «Нет, это слушать мне преждевременно, а вот если позволите (на патефон показывает), я лучше пластиночку заведу». Я кричу: «Нет! У патефона пружина сломана». Говорю это, а сам краснею, потому что пружина-то цела, разумеется, но, думаю, дорвется он до пластинок, по вкусу моему собранных, – со стыда сгоришь. Вкус-то мой известно какой – джаз, цыганщина: романсы о том, как она ушла, ему изменила, потом обратно вернулась, опять изменила, а он узнал и тоже с кем-то утешился. И все это под музыку – ну срам, срам! Другого же слова не подберешь!

«Нет, говорю, товарищ Стыд, – тем более, я готов, идемте». Иду я с ним по коридору, живу я в коммунальной квартире, соседи у меня. Я-то не вмешивался, но, говорят, склоки, друг другу в борщ заглядывают, грязь… Иду я, и стыдно мне, что я-то в стороне был, не замечал, не вмешивался, не сказал своего слова…

Выходим на улицу – жизнь ключом бьет. Идем по улице Горького – строительство там грандиозное. Сразу мне легче стало. Я спрашиваю: «Как, товарищ Стыд, город-то, а?»

У Стыда даже улыбка на устах заиграла: «Чудесный, говорит, город. Гордиться этим городом надо. Следить, чтобы ни одна мелочь величию его не мешала. Кстати, что это такое?»

Глянул я и вижу: как раз рядом с памятником Пушкину на десятом этаже на чудесном доме каменная девица стоит и неизвестно что прохожим сигнализирует. То ли «проходи скорей», то ли «стой и удивляйся до завтра». Зачем ее водрузили – даже сами архитекторы не догадываются. Я у них на одном собрании был – мнения расходятся. Одни говорят «гениально», другие говорят «срам». Думаю, а вдруг срам, раз сами архитекторы говорят – они же больше меня понимают. Думаю, сиганет она сейчас с десятого этажа, кинется в ноги и завопит: «Уберите меня, я хоть и каменная, но стыд имею…» Думаю: надо как-нибудь спутника моего отсюда убрать. «Товарищ Стыд, говорю, давайте на метро проедемся». Он отвечает: «Пожалуйста».

Дошли мы до площади Маяковского, вошли в вестибюль, и только я с эскалатора ногу спустил, станцию замечательную увидел, смотрю туда, сюда – нет Стыда. А, думаю, хорошие вещи усмотрел – смылся. Доехал я до Театральной, радостно мне. Столько наш народ замечательного натворил, что просто «ура» кричать хочется. И сразу мне понятным стало, почему у нас люди такие есть, которые, кроме «ура», никакого другого слова не знают. Благо, есть от чего в нашей стране в восторг приходить – так они себе этот восторг профессией выбрали. Думаю, пока Стыда около меня нет – непременно таким человеком сделаюсь. И только об этом подумал, смотрю – Стыд опять рядом. Смотрит на меня, и я уже за эти мысли свои краснею. Думаю, надо опять ту же тактику повторить… Говорю: «Пойдемте, товарищ Стыд, на Москву-реку, новые мосты посмотрим!» А Стыд мне в ответ: «Мосты мостами. Я и без вас знаю, что они замечательные, а вот что это такое, говорит, в подъезде у вас?»

Я смотрю и вижу: в подъезде дома гражданин стоит и у него вдруг цепи на руках… Подбегаю ближе – фу ты, пропасть, оказывается, гражданин стоит в подъезде и по телефону-автомату разговаривает. В одной руке у него, значит, трубка, в другой – телефонная книжка, и обе эти вещи к аппарату цепями прикованы. Издали посмотреть – ну, кандалы.

Стыд меня спрашивает: «Что-то, говорит, вещи все на цепях? Телефон на цепях, урны плевательные на цепях, кружки у кипятильников на цепях – почему это, не знаете?»

Я смущенно так говорю: «Для удобства, наверное. Если кто захочет себе чего взять, так уж чтобы вместе: телефонную трубку с аппаратом, кружку с кипятильником, ну и уж урну с домом. Комплект, так сказать…»

Говорю это, а сам краснею и за то, что говорю это, и за то, что глупость действительно необъяснимая.

А Стыд идет по улице медленно и у каждой витрины останавливается. Подошел к магазину подарков – знаете, есть такой, – смотрит и спрашивает: «Это что?» Я говорю: «Как что? Подарки!» – «Кому же, спрашивает, вы такие странные подарки дарите?…» Я думаю: вылезать как-нибудь надо. Набираюсь смелости: «Недругам своим, говорю, дарим. Обычай у нас такой. Чуть кто перед нами провинился – мы ему сейчас в этом магазине подарок покупаем, дарим, и он, значит, потом всю жизнь мучается».

Стыд так покачал головой, посмотрел еще раз на подарок и говорит: «Жестокий обычай…»

Идем дальше, а я думаю: батюшки ты мои, сейчас он к магазину ширпотреба подойдет – совсем мне деваться некуда! Пикирующие керосинки там выставлены, примуса-самовзрывы, утюги-фугасы – радость хозяйкам, ножи, которыми даже директора ширпотребной фабрики зарезать нельзя, вилки, которыми его равнодушие проткнуть невозможно! Я не выдерживаю, кричу: «Товарищ Стыд, отпустите душу на покаяние! Ну пойдемте опять в метро, пойдемте на Волго-канал, пойдемте к людям, которыми гордиться можно!»

А Стыд мне в ответ: «А зачем же, говорит, ходить? Вы здесь гордитесь. Страна у нас такова, что гордиться ею везде можно. И надо! Я гордости не помеха».

Я кричу: «Но вы же меня и краснеть заставляете! Притом не только за себя – за других! Я, что ли, все эти вещи-то делал?»

А Стыд тихо так отвечает: «Если так, говорит, разбираться, вы лично метро ведь тоже не строили, а, однако, гордиться им собираетесь. Обе стороны в себе соединять надо. Что-то, говорит, к кому я ни зайду сегодня, все только гордиться желают. Сидят, гордятся и на свою любовь к Советской власти ссылаются. А ведь Советскую власть любить мало! Надо так сделать, чтобы и она тебя за что-нибудь полюбила…» Я говорю: «Но я жизнь за нее положить готов, в это вы верите?…» Стыд отвечает: «Верю. Но представьте, что жизнь вашу сейчас не требуют. Меня другое интересует – вот если вас сегодня для дела попросят квартиру оставить и самому на периферию переехать, вот вы лично меня на порог тогда к себе пустите?»

Я думаю: батюшки ты мои, куда гнет, куда гнет!.. Говорю: «Товарищ Стыд, перемените разговор. Я человек осеннего возраста, мне такие переживания вредны… Вон, говорю, молодежь идет, вы на них, на них поднаприте… Ко мне уже нечего прицепляться…»

А Стыд мне гремит: «Есть за что прицепиться. Дело не в возрасте. Есть тысячи людей гораздо более старых, которые считают, что счастье жизни в борьбе и победах. Есть, к сожалению, молодежь, у которой в душе тот же самый осенний возраст. Вы успокоились. Вы забыли, что у вас у всех впереди еще большая дорога. На этой дороге будет мешать каждая мелочь, каждый плохо сделанный гвоздь. Сегодня об этом надо напоминать каждый день, каждый час. Об этом надо писать стихи и поэмы».

Я говорю: «Позвольте, но это же делают поэты, писатели, драматурги…»

А Стыд продолжает: «Мало! Взгляните на эту афишную тумбу. Эта тумба для успокоившихся людей. За последние годы вы чаще, чем надо, плакали вместе с Марией Тюдор, чаще, чем это необходимо, умилялись судьбой королевы Марии Стюарт, сладко поплакивали на «Дворянском гнезде» и ни разу не показали, как большевики прокладывали в раскаленных песках мировые каналы или пробивали в сорокаградусные морозы финские доты. А предстоит-то вам не проливать слезы умиления, а – воевать! Воевать страшно жестоко, идти под огнем и побеждать, побеждать непременно! Страну, которой вы имеете право гордиться, нужно уметь и беречь!..»

Именно на этой фразе я и проснулся. Стыда, конечно, у меня никакого нет – это был сон. А вокруг меня, вижу, соседи стоят, будят меня и говорят: «Что-то вы вопили во сне как зарезанный?»

Я так на них посмотрел, и говорю: «Ничего! Возраст у меня очень опасный, но дело не в возрасте! Спать не надо».

1941, май

«Во поле березонька стояла…»

Зимой 1941 года Москва переживала суровые дни. На подступах к городу, на наших мирных дачах грохотали орудия, ползли танки… Были захвачены старинные русские города Волоколамск, Истра, Наро-Фоминск, Клин…

В Клину враги не только залили кровью исконную землю русского народа, – они оскорбили его национальную гордость, его искусство, его песню.

Заботливо и любовно охраняли мы в Клину Дом-музей великого русского композитора Петра Ильича Чайковского.

С изуверским исступлением фашистская сволочь, пятная себя несмываемым позором, громила в Клину дом Чайковского, топтала сапогами его портреты и ноты, оскверняя все самое дорогое душе русского человека…

А в осажденной Москве по-прежнему проникновенно и гордо звучала волшебная музыка великого композитора…

(За занавесом – звуки рояля. Слышится музыка Чайковского. Пауза.)

Представители Третьей империи не имели ни малейшего понятия о том, что искусство – душа народа. Они не знали, что к могиле Пушкина не зарастет народная тропа, даже если эту могилу сравнять с землей.

Был разгромлен и загажен клинский музей великого композитора, но сам Чайковский жил в эти дни в душе каждого советского воина и гражданина, – жил образом, раз навсегда отпечатанным на нежнейших страницах человеческого сердца…

(Занавес открывается. В золотой раме – живая картина: кабинет Чайковского в Клину. Ю. В. Брюшков в роли композитора исполняет «Осеннюю песню» Чайковского.)

Мы слушали мелодии Чайковского в самые грозные для столицы дни. Мы слушаем их и сегодня, когда зарвавшиеся гитлеровские орды бегут, спасая свои шкуры, покрытые вшами, бегут мимо русских берез, в белых весенних нарядах выстроившихся вдоль дорог войны…

Певец беспредельных просторов России, удали и отваги русского человека, его «широкой, как степь, и глубокой, как море» чистой, мужественной души, – Чайковский особенно близок народу.

Его музыка – это Россия…

(Дальнейшее произносится на фоне исполняемых Брюшковым отрывков из Четвертой симфонии Чайковского.)

В Музее Ленина под стеклом лежит пожелтевший лист бумаги с пометками Владимира Ильича. На II съезде, когда рождалась большевистская партия, Ленин, слушая очередного оратора, торопливо делал пометки. Небрежно и кратко записанные большие ленинские мысли… И вдруг – сбоку на блокноте слово «березка»… И снова «березка». Еще и еще… На все лады вкривь и вкось слово «березка»…

Съезд происходил в Брюсселе – откуда же березка, далекая подмосковная березка?…



Поделиться книгой:

На главную
Назад