– Хотя бы.
– Дак ведь он учитель. А учителей, по указу, трогать не полагается.
– Успенский компрометирует себя как учитель. В ночь на четырнадцатое он оказал сопротивление активисту Савкину при задержании незаконно отъезжающего помещика Скобликова.
– Тогда арестуйте его.
– Физического действия с его стороны не было. Стало быть, аресту не подлежит.
– Ага, сами арестовать не можете, но хотите, чтобы мы его выселили из дому. А нам за это по шее дадут.
– У вас есть формальное право – увязать его действия с незаконным бегством помещика Скобликова. А увязав его пособничество в этом деле, вы имеете право вывести Успенского из-под указа о запрете на конфискацию имущества учителей, поставить вопрос о нем на голосовании перед беднотой. Понятно?
– Нет, этого я не понимаю. Как это я могу доказать его пособничество?
– Не беспокойтесь. Он сам во всем признается. Он человек откровенный и болтливый, – усмехнулся Возвышаев.
– Но я с ним почти не знаком. Не могу же я вызвать его в Совет на допрос!
– И не надо. Ты поедешь вместе с Зениным в Степановскую школу. Будешь присутствовать при их разговоре. И как лицо официальное зафиксируешь признание Успенского. Ясно?
Кречев свесил голову, помолчал с минуту и наконец сказал:
– Ясно.
Вышел он от Возвышаева в скверном настроении. Что делать? Ехать вместе с Зениным опутывать этого учителя не хотелось. Мало ему своих забот с выколачиванием хлеба да самообложением, да подпиской на заем, от которой все бегают, как черт от ладана. А теперь вот – ущучивай антисоветские элементы. Захомутай его попробуй на основании словесных признаний. Он тебя за пояс заткнет в любом разговоре. Это не наш брат, мужик сиволапый. А тот под охраной указа. Он тебе ноне признается – ты его цоп! А завтра комиссия нагрянет, тебя шерстить начнут: на основании чего конфискуешь? На основании словесных показаний? Где они? Кто их подшивал? Сенечка что? Тот вывернется, как вьюн. А ты отвечай – ты власть. Тебя и по шее стукнут.
А что, если упредить его? Не так, чтобы официально, а косвенно. Пусть на это время смотается куда-нибудь. Мы съездим с Зениным, поцелуем замок и назад вернемся. А что ж, это неглупо. Формально указание выполним, а фактически спросить не с кого и привлекать не за что в случае чего. Ныне только так и жить можно, тот уцелеет, кто в пекло не суется.
А передать Успенскому, чтобы поостерегся, можно через Бородина. Они друзья. У них связь… Он туда шастает из-за Марии. Уж эта Мария! Кречев злился на себя за то, что испытывал перед ней какую-то постыдную утробную робость. Когда идет с Андреем Ивановичем, еще ничего, но стоит пойти одному, как при виде высокого тесового крыльца Бородиных у него появляется противная слабость в коленках и урчание в животе, словно принял слабительного. Так и мерещилось – выйдет она сейчас на крыльцо, он остановится и начнет заикаться. И признаться в этом стыдно было даже перед самим собой. Он, здоровенный детина, двухпудовой гирей крестился и робеет перед девчонкой.
Этот конфуз впервые испытал он весной. На церковный праздник – красную горку – райком комсомола решил вывести сельскую молодежь на стрельбы, чтобы отвлечь ее от игры в орлянку, катания яиц и поповского дурмана, то есть посещения церковной службы. Так и сказали Кречеву по телефону – организуй, мол, мероприятие. А с утра явились в сельсовет Мария Обухова и Сенечка Зенин. На Обуховой было темное пальто с глухим воротом, перехваченное широким поясом, и блестящая черная шляпа, похожая на шлем. Статная, рослая, и говорит громко, решительно – командир. И руку пожала крепко и еще посмеивается: что это, говорит, вы, товарищ председатель, такой молчаливый, как с похмелья? Или, может, не выспались? А он глядит в ее узкие темные глаза и ничего путного сказать не может. Он и в самом деле всю ночь провел у Сони Бородиной и подумал испуганно – уж не догадывается ли? И ноздри так раздувает, и глаза сощурила… Может быть, натрепал кто-то, неудобно перед Андреем Ивановичем. Но более всего совестно перед ней. Отчего? Что ему с ней, детей крестить? И в ухажеры не навязывался, и свататься не собирался… А посмотрит она, засмеется или руку пожмет – так и обрывается все внутри.
Попросили вырезать мишени из фанеры в виде четырех фигур: попа, монаха, буржуя в цилиндре и генерала. Сенечка нарисовал на бумаге. Кречев было заупрямился: вынул из шкафа лучковую пилу, рубанок, молоток. Вырезайте, говорит, и сбивайте. А мне некогда. Хотел уйти. Задержала, взяла под локоток: «Павел Митрофанович, вы же мастер. Настоящий пролетарий, да к тому же строитель. А он кто? Посмотрите на его руки! – указала на Сенечку. – Не то подросток, не то счетовод. Разве такие руки смогут держать пилу и рубанок? Или вы хотите, чтобы я вырезала эти фигуры?»
Уговорила, вырезал. А на стрельбище легла в одну четверку рядом с Кречевым. Не успел он как следует изготовиться, как она толкнула его носочком в сапог и опять насмешливо: «Павел Митрофанович, вы слишком близко легли ко мне. И дышите шумно». И Кречев все четыре пули пустил в белый свет. Над ним смеялись, острили. Особенно Тяпин старался: Кречев, говорит, не в буржуев пулями стреляет, а глазами в наши кадры. А Мария добила Кречева. Если он, говорит, так же стреляет глазами, как пулями, то за наши кадры опасаться не стоит.
Шел Кречев к Андрею Ивановичу еще и затем, чтобы сказать ему, предупредить – дело дрянь. Донес на него Зенин. И не просто, видать, понаушничал, а документально изложил, как тот взял под защиту кулаков и сорвал заседание актива. Иначе Возвышаев не стал бы открещиваться от Бородина. А впрочем, черт ее знает! Может быть, и Мария в этом замешана? Обидела Возвышаева, отбрила. Она отбреет. А может быть, сошлась с Успенским, и Возвышаев решил отомстить им? Что бы там ни было, а предупредить их надо.
В сумерках уже прошел он по Нахаловке – ни ребятни, ни скотины, ни собак. Была та тихая пора межвечерья, когда сельская улица пустеет: скотина вся на дворах, ворота заперты, околицы затворены, ребятишки, которые поменьше, рассаживаются на печи да возле грубок со своими играми, те, которые постарше, помогают на дворе родителям убраться со скотиной, а невесты хлопочут по дому, подбирают наряды, гладятся, завиваются, пудрятся – готовятся к ночным игрищам да гуляньям.
У Бородиных светилась горница; окна передней избы холодно поблескивали, точно слюдяные. Рано они убрались, подумал Кречев, подходя. В боковом кармане он нес бутылку рыковки и надеялся посидеть за самоваром. На стук щеколды никто не вышел в переднюю избу. Он рванул на себя дверь, нырнул в темноту и громко спросил:
– Есть кто-нибудь живой?
Растворилась дверь из горницы. На пороге появилась Мария, и свет от лампы-молнии заполнил всю избу. Кречев от непривычки к свету сощурился.
– А что, хозяев-то или дома нет? – спросил он растерянно.
– Они на одоньях припозднились. Ухобот провевают…
– Во-он что! – Он оглянулся на дверь, будто извиняясь за вторжение, сказал с улыбкой: – Не сам зашел – собаки загнали.
– Догадываюсь, что за собаки, – сказала Мария с оттенком скорби и пригласила его в горницу: – Проходите! Раздевайтесь, пожалуйста!
В горнице топилась грубка. Ребятишки играли возле открытой дверцы, освещенные переменчивым пламенем пылающих дров. Сама села на деревянном диванчике у стола, Кречеву указала на табуретку. Он присел осторожно, все так же стесняясь и вроде бы опасаясь, что табуретка не выдержит его веса, потер ладонями о колени и сказал:
– Я пришел вас предупредить… Меня Возвышаев вызывал… Дело в том, что ему известно, будто Андрей Иванович сорвал актив и взял под защиту кулаков… Это, конечно, оговор. Но тем не менее.
– Мы знаем, – ответила Мария все тем же ровным и скорбным тоном. – Зенин написал донос, будто мы с Андреем Ивановичем помогали убежать от расплаты помещику Скобликову.
И только теперь Кречев сообразил – почему нет хозяев. Ясно же, прячут пожитки или хлеб, боясь неожиданной расправы, и он решил успокоить Марию:
– Не вы главные виновники… Насколько мне известно, здесь замешано третье лицо. Вот ему стоило бы поостеречься.
– Успенский? – быстро спросила она.
– Да.
– И что ж ему грозит?
Кречев опять потер ладонями о колени, качнул по-медвежьи корпус, будто бы что-то мешало ему говорить, но все-таки сказал:
– Разговор между нами… Если об этом кто узнает, сами понимаете… Попадет не только мне, но и ему.
– Да что ж ему грозит? – нетерпеливо спросила Мария.
– Конфискация имущества… если он признается, что помешал Савкину задержать помещика Скобликова. Вот что ему передайте: завтра вечером мы с Зениным поедем к нему в Степанове, чтобы расспрашивать его. Пусть он на это время куда-нибудь уйдет. На допрос его вызывать никто не станет – не имеют права. Это всего лишь блажь Возвышаева и Зенина. Но если он не увернется от нас, Зенин может и дело состряпать. И меня впутает. А я обязан ехать. Не могу уклоняться. Вы меня поняли?
– Спасибо, Павел Митрофанович! – Она потупилась на минуту, потом взглянула на него с виноватой улыбкой и сказала тихо: – Ради бога извините! Я так часто была несправедлива к вам. А вы честный и мужественный человек. Извините.
– Об чем вы, Мария Васильевна! Все это пустяки.
Он встал как бы с облегчением, свободно расправил плечи, будто скинул с себя мешок с зерном, и вновь заметил ребятишек – настороженные и притихшие, как воробьи, они смотрели на него с испугом; видно было, что им не до игры, что подобный разговор сегодня для них не впервой.
– Извините и вы меня, ежели в чем виноват, – сказал Кречев и вышел.
Ах ты, едрена-матрена! Ну и ну! Дети малые и то затаились, как пришибленные. Вот так заварилась похлебка. Кто ее только и расхлебывать станет? Он полез в боковой карман за куревом и задел бутылку, жестко даванувшую его в ребро. А куда ж мне этот снаряд девать? С кем бы раздавить его? И надумал: пойду-ка к Соне. Хоть душу отведу.
Соня Бородина доводилась Андрею Ивановичу снохой, она была второй женой брата его Михаила. После смерти Насти, оставившей трех малолетних дочек, Михаил приехал из Юзовки, женился наспех на этой Соне – из соседнего села Сергачева взял ее – и снова укатил в Юзовку, где слесарничал, деньги зарабатывал на новый дом. Дом этот строил ему Андрей Иванович, не сам, конечно, строил, а вел подряд, нанимал мастеров, присматривал. Кирпичные стены сложили братья Амвросиевы; а крышу, полы и все столярные работы вел Федот Иванович Клюев. На этой новостройке и сошелся Кречев с Соней.
Дело было весной, сеяли овес по контрактации. Кречев зашел под вечер к Андрею Ивановичу договориться насчет раннего выезда в поле. Но хозяина не было дома, сказали, что он на стройке. И на стройке его не оказалось. Кречев пробухал сапогами по желтому свежеоструганному полу, заглянул и на кухню, и в чистую половину – никого. Прошел в тесовые сени, здесь тоже, как и в доме, были хорошо оструганные полы, скипидарно пахло свежей стружкой, – двери не заперты, раскидан да развешан по стенам инструмент – и никого. Что за чудо-юдо? Не ушли же, так все побросав и не заперев двери? На дворе стоял дощатый сарай. Кречев вошел в торцевую дверь и столкнулся нос к носу с Соней. Она была в одной исподней рубашке – видно, переодевалась из рабочего платья в выходное, – сцепив руки, прикрыла полуобнаженную грудь и смотрела на него не то с испугом, не то с недоумением.
– Тебе чего? – а глаза посинели, зрачки расширились и ноздри задрожали.
– Искал Андрея Ивановича… – с пересохшим горлом сказал он.
– Нету его, ушел… Ну, уходите же! – И брови сломались, мучительно сдвинулись, как от крика.
– Сейчас, сейчас. – Он смотрел не ее голые плечи и тяжело, отрывисто дышал.
– Уходи же!..
– Да я, это, хотел тебе сказать… Погоди-ко!.. – Он обнял ее за плечи, навалился, сграбастал мягкое податливое тело и легко принял на грудь, как бремя дров. У стены стоял топчан, накрытый лоскутным одеялом, он понес ее на топчан, больно стукнулся об него локтями и, ловя губами ее маленькое упругое ухо, услышал горячий несвязный шепот:
– Крючок накинь. Дверь, дверь… крючок…
С той поры он часто навещал ее, за полночь, когда угомонится село и заснут, раскидав ручонки, малые падчерицы. Жила она в кособокой избенке, снятой Михаилом Ивановичем после выдела из семьи. Снимал на год, на два… Но зажился в Юзовке. Не просто и не скоро давались заработки на новый дом. В этой старой избенке и Настя умерла, и дети подрастали.
Стояло это жилье на Сенной улице в самом конце, как идти на Пантюхино, напротив Ванятки Бородина.
Кречев с поля зашел уже по темному, стукнул трижды щеколдой. Соня вышла в сени и, оглаживая его небритые щеки маленькими твердыми ладонями, шептала:
– Иди, Паша, к Фешке Сапоговой… Я приду через часок. Девок уложу и приду…
Надежда с Андреем Ивановичем работала не в сарае, а в кладовой: насыпали под завязь пятипудовые травяные мешки просом и рожью. Еще накануне ночью Андрей Иванович выкопал в саду яму и прикрыл ее копной сена по жердевому настилу. О доносе узнали они от Зинки. Та забежала в обед к Марии в райком и с оглядкой торопливо прошептала на ухо: «Савкин заходил и рассказал Сенечке, как вы с Андреем Ивановичем провожали Скобликова и помешали ему задержать неплательщика… Сенечка записал все; мы, говорит, их вздрючим за пособничество. А мне наказал: ежели, говорит, проболтаешься – язык отрежу или того хуже – посажу в тюрьму! Маша, милая, не выдавай!»
Надежда бушевала: «Добегались, дотрепались, сердобольные матрены! – И все на мужа: – О ком хлопотал, о ком убивался? Барина пожалел? Дак он, что птица перелетная – шапку в охапку, хвост трубой и улетел. А ты куда подымешься, с такой оравой? Вот придут завтра, возьмут тебя за штаны: что делать? Куда жаловаться? Где защиту искать? Эх ты, помело подворное! И ты хороша! – Это на Марию. – Нет, чтобы линию держать по всей строгости, как и полагается партейной. А ты по ночам шастаешь со всякими элементами!» Но Мария не Андрей Иванович, сама Обухова, как часовой, всегда наготове, ежели кого встретить или сдачу дать. Ты чего, говорит, лезешь в мою линию со своими элементами? Что ты в них понимаешь? Вон где твои элементы, в печке! Горшки да чугуны. Вот и ворочай их. А в своих элементах я и без тебя как-нибудь разберусь…
Ну, поостыли, примирились. Чего делать? Решили – зерно прятать. Куда везти? «К Ванятке», – говорит Надежда. «Да ты что, очумела? – осадил ее Андрей Иванович. – Он же вот-вот председателем колхоза станет, свое зерно понесет на общий семенной пункт, а чужое у себя прятать станет? Совесть, поди, не пропил еще!» Куда же? И надумали – два мешка отвезти к Фешке Сапоговой, племяннице Царицы, работавшей женоргом. Место у нее надежное – никто проверять не сунется, да и сама – баба компанейская, уважительная, не из робкого десятка. А еще пять мешков решили спрятать у себя в надежном месте.
Вот и прятали… Надежда держала концы мешка, Андрей Иванович завязывал бечевкой. В кладовой горел фонарь «летучая мышь», было сумрачно и тихо. Вдруг кто-то резко постучал в железную дверь.
– Накрыли! Эх, твою мать… – Андрей Иванович тихо выругался, выпустил из рук бечевку и сел верхом на мешок.
– А может быть, Маша? – прошептала Надежда.
– Что она, очумела? Мы же договаривались – в кладовую ни-ни…
В дверь опять сильно постучали, и Мария в притвор зло прошипела:
– Вы что там, уснули, что ли?
– Ой, слава тебе господи! Царица небесная! Пронесло. – Надежда бросилась на порог, впустила Марию и снова, заложив дверь на крючок, распекала ее: – Рехнулась ты, что ли? Ведь не маленькая, понимать должна, что мы тут пережили от твоего стука. Вон хозяин сел верхом на мешок и встать не может.
– Ой, Маша, Маша!.. Прямо руки-ноги отнялись, – признался и Андрей Иванович, вставая с мешка.
– Чего вы перепугались? Ведь не воруете!
– Хуже, – сказал Андрей Иванович. – Свое прячем. За кражу теперь меньше дают.
– А кто знает, что вы прячете?
– Дите малое и то догадается. Ночью, при свете, мешки насыпаем… Я уж думал – Ротастенький подглядел. Или кто другой.
– Сам Кречев приходил. Предупредил, чтоб осторожнее были. Его Возвышаев вызывал. Задание дали – захомутать Успенского. Завтра поедут с Зениным. А я решила сегодня сходить в Степанове, предупредить. Потому и помешала вам.
– Куда ж ты на ночь глядя? Полем, оврагами?! Может, лошадь запрячь? Андрей!
– Ни в коем случае, – остановила ее Мария. – Андрей Иванович сам теперь на подозрении. Ему лепят срыв актива, защиту кулаков. Я одна. Пешком незаметнее. Дайте мне сумку! Масла положите, пышек. Если кто спросит, скажу: Федьке несу, на квартиру.
Федька Маклак жил теперь в Степанове, учился в седьмом классе, домой приходил только на выходной день. Без него да еще без Зинки, без этих шумных перебранок, беготни, драк, плутовских проделок, без песен дом Бородиных словно опустел и поугрюмел. Не было и шумных застолиц – то сенокос да страда, то выколачивание излишков. С Якушей и Ваняткой поругались из-за сена, отнесли тройку гусей; Ротастенький принял, а Надежда, вернувшись от него, с порога сердито крикнула на хозяина, словно тот был во всем виноват: «Этого живоглота беспорточного чтобы духу больше не было в нашем доме! Пригрели змею подколодную».
Возвышаев тоже не появлялся, Сенечка донес ему, что Мария погуливает с бывшими элементами – с Успенским да Скобликовым. Глава района почел себя оскорбленным. На совещании в районо, по случаю начала учебного года, Мария, уловив минуту в перерыве, сказала ему с обычной своей насмешливостью: «По вас, Никанор Степанович, самовар у Бородиных в голос воет». На что тот сердито изрек: «Нам теперь, Мария Васильевна, некогда чаевничать в компании бывших попов да помещиков». – «Бородины вроде бы в попах не ходили». – «Зато водятся с ними». – «Впервые слышу». – «Надеюсь, что не в последний раз». И пошел от нее козырем, закинув голову, аж затылок побагровел. И этот отвалил от нашей застолицы, подумала Мария.
Времечко наступило не до песен и застолиц. Даже праздник Покрова прошел как-то всухомятку – из Больших Бочагов родственники не приехали, свои, тихановские, не пришли. Ярмарку отменили, торговлю хлебом запретили, и скот приказано взять на учет. Каждый день ходили по дворам комиссии, переписывали наличные головы, даже ягнят и гусей засчитывали. И все под роспись! Сунут хозяевам учетную книгу: «Распишитесь!» – «Родимые, глаза не видят». – «Не беда. Пиши здесь, на ощупь». – «Дак я и писать не умею». – «Ставь крест!» – «Крест, ен от нечистой силы. Скажут – Советскую власть крестом пужаешь…»
Упирались, отнекивались, чурались этой учетной книги, как чумы. А ты слушай всю эту наивную, полудетскую дребедень, хлопай глазами, упрашивай, заставляй, требуй. Нельзя иначе. Придешь с пустой книгой – выговор схлопочешь. А то и нечто похуже. На заметку возьмут, мол, пособничаешь, на стихию работаешь. Социализм – есть учет! И они, весь райком комсомола, целую неделю таскались по дворам, как попы.
Вот так, Мария Васильевна, и ты ходила за милую душу, заглядывала по хлевам да ошмерникам, выявляла «спрятанные головы». Погоди, то ли будет. Пойдешь еще и зерно выгребать, в амбары полезешь, в сундуки… Что, откажешься? С работы уйдешь? Нет. Полезешь как миленькая, думала Мария, идя по ночной дороге в Степанове.
Да что же это делается? Куда мы катимся? К чему идем? Еще каких-то три месяца назад она с гневом отвергала даже мысль одну, намек – сходить и проверить у мужика подпечники. И ведь ее понимали, ее поддерживали. И думала она, полагала, что этих ретивых выгребальщиков они укоротят, как норовистых лошадей. На прикол поставят… Вот возьмутся за них, навалятся разумнее, дружнее, все враз. И замах вроде был, но удара не получилось. Как во сне. И страшно становится, и руки опадают.
Тяпин и не глядит на нее теперь, как будто задолжал перед ней и долг отдавать нечем. Намедни, узнав о проводах Скобликова, сказал сухо и на «вы»: «Напишите объяснительную, разберем на бюро». А там поблажки не жди. Поспелов слег. У этого всегда на крутом повороте изжога начинается. Он язву лечит. Озимова послали в округ, новые инструкции получать. Зато Возвышаев теперь, как чирей, дуется и пухнет. И еще два прыща вынырнули возле него: заврайзо Чубуков и судья Родимов. Эти открыто кричат: выметем правых из района, как сор из дому.
Кто же правые? Где они? Покажите их в лицо. А может быть, мы и есть правые? Вот объявят тебя, Мария Обухова, первой и поволокут завтра на чистку, как на лобное место. Будешь стоять на краю сцены без права голоса, а только отвечать на вопросы: «С какой целью ходили вы к помещику? А что вы делали в поповом доме?» Сенечка умеет задавать вопросы: «Объясните нам, как вы совмещаете дружбу с помещиком и службу в райкоме?» И ведь смеяться будут, ощупывать глазами ее, как руками лапать. И никто не остановит это позорище, никто не крикнет: «Прекратите, изверги!» Попрячутся ее защитники, а которые и придут поневоле, так ее же и пинать начнут. Вон, один пришел сегодня, как вор, впотьмах. Прошептал на ухо и смылся. Да и то благо. Сме-элый! Не побоялся к ним прийти после окрика самого Возвышаева… А что же дальше будет? Что дальше? Неужели Митя прав? Ничего путного не жди от общества, где введены сословные привилегии. Вперед проскочат только проходимцы – для этих сословий не существует. Да нет, неправда! Окоротят их. Но кто? Когда это сделают? Какие силы? Этого Мария не знала, не видела теперь этих сил.
Она не заметила, как прошла мимо Сергачева, как пересекла овражек, тальниковую поросль, как вышла на большак. Опомнилась только на развилке дорог – большак уходил на Степанове, а дорога влево забирала на Бусыгино, Веретье, Гордеево. По этой дороге она ходила и ездила не раз, когда работала учительницей. И теперь ее повело влево, как работную, вечно углубленную в себя лошадь. Ой, господи! Куда ж это я? Совсем спятила, остановилась она, оглядываясь по сторонам.
Ночь была морозная, безветренная. Кособокая луна клонилась долу, словно хотела поскорее уйти с этого пустынного, холодного неба. Над Степановом темными стогами громоздились ветлы, и горбатая дорога, ведущая к ним, далеко видна была по зеленому блеску замерзающих луж. Марии сделалось неприютно и знобко. Шла, высоко подняв плечи, сутулилась, и каблуки ее глухо стучали по мерзлой земле.
Успенский снимал квартиру напротив церкви в пятистенком, крашенном суриком деревянном доме. Его хозяйка, тихая, опрятная старушка, какая-то дальняя родственница степановского священника, встретила Марию на пороге, взяла ее за руку, как маленькую девочку, и повела темными сенями в горницу. Сперва вошла сама, безо всякого стука, и сказала из прихожей, огороженной дощатой перегородкой и цветастой занавесью:
– Митя, к тебе Маша пришла.
Сказала так, будто ежедневно встречала Марию и провожала, хотя на самом деле видела ее впервые. Занавесь тотчас раздвинулась, и в дверном проеме появился Успенский в вязаной безрукавке и в валенках.
– Боже мой, Маша! А мы только что о тебе говорили, – сказал, и вроде бы испугался чего-то, и замер на месте, и она стояла недвижно и смотрела на него во все глаза, и только губы чуть вздрагивали и слезы набегали.
– Проходи же! Не стой у порога, – опомнился он. – Неодора Максимовна, ставьте самовар! Здравствуй, милая, здравствуй! – Он взял ее за руки, поочередно целовал их и заглядывал в лицо. – Что-нибудь случилось?
Мария, не стыдясь старушки, уткнулась ему в грудь и всхлипнула. Неодора Максимовна, торопливо перекрестив ее мелким крестиком, клубочком выкатилась из горницы. А Успенский распрямился, взял ее за плечи, смотрел в лицо ей с какой-то радостной скорбью и сказал тихо:
– Я ждал тебя, Маша.
И обнялись, и целовались у порога, как перед долгой вынужденной разлукой. Она прижималась к нему грудью, трепетала всем телом, с шумом вдыхая его табачный горьковатый запах, терлась щеками, лбом, носом о его мягкую шелковистую бороду и, поводя лицом, закрывала глаза; горячо и торопливо метались ее руки по его спине, словно не верила, что он стоит здесь, с ней рядом, будто боялась, что в любую минуту он может исчезнуть, раствориться, как привидение…
– Милая моя, нежная… Славная моя! Как я счастлив с тобой! Как безумно рад тебе…
Через несколько минут, усаживая ее за стол, он хлопотал, возбужденно поблескивая глазами, оглаживая ее руки своими сухими и длинными, нервными пальцами:
– А теперь выбирай, что твоей душе угодно. Во-первых, у нас есть наливочка, вишневая… Сама Неодора Максимовна делала; во-вторых, соленые рыжики, капуста квашеная с изюмом, с моченой антоновкой, помидоры красные с укропом… А! Каково?
– Милый мой, мне все ладно. Все, что ты скажешь.