Он бросился бежать за Панкой, но зацепил лаптем за хворостину, упал и свалил котел с варевом. Встал на четвереньки, замотал головой и завыл от ярости и досады. Каша растекалась по отаве, а кусок мяса дымился в золе.
– Гады, сволочи! – вставая, заорал на весь шестак, на всех, кто гоготал у своих костров. – Нате, жрите! – Он схватил мясо и запустил его в реку. Потом, пыхтя как паровоз, мрачно курил на скамеечке, глядя себе под ноги. Вдруг решительно встал, снял косу с тальникового куста, подвязал брусок к левой ноге и пошел на свой пай. Проходя мимо мерина, ударил его лаптем в брюхо. Тот поднял голову и с печальным недоумением долго смотрел вслед своему хозяину.
Мужики поймали в реке ложки с чашкой, собрали подушки, одеяло, сундучок – все сложили в кучу возле шалаша Маркела. Потом пришла из кустов Панка. Ее пригласили Бородины обедать.
Она была стриженая, с большой круглой головой и с оттопыренными ушами. Ела она торопливо и жадно. Сережа с удивлением глядел на то, как у нее шевелятся уши, и вспомнил частую ругань Маркела на Панку и тетю Фросю: «Работать у вас волос не шелохнется, а как жрать – так вся голова трясется».
Ему было очень жаль Панку, и он подумал, что когда вырастет большим, то ни за что не станет ругаться на своих детей.
К обедающим Бородиным подошел Якуша Ротастенький:
– Хлеб-соль, Андрей Иваныч!
– Едим, да свой, а ты так постой, – бойко отчеканил Федька.
– Ты у кого это выучился, у Маркела, что ли? – сердито одернул его отец.
– А это у него зубы прорезаются, – усмехнулся Якуша, присаживаясь на разостланный брезент.
– Давай, работай! – Андрей Иванович подал ему ложку и пододвинул чашку с мясным супом.
– Да я уж отстрелялся, – сказал Якуша, но ложку взял. – У вас вроде баранина?
– Свежая, не успела просолеть.
– А у меня еще прошлогодняя говядина. Так, веришь, ажно проржавела, зараза. Переламывается, как прелый ботинок. – Якушка обтер ложку и начал хлебать со всеми.
– Так что будем делать с улишками? – спросил он, когда выхлебали суп и накладывали кашу.
– Я свое мнение высказал. Как мужики? – отозвался Андрей Иванович.
– А кто мужики? Моя беднота вся за то, чтобы улишки продать. Есть которые и против – Алдонин да Барабошка с Тарантасом.
– А Бандей?
– Тому не токмо что улишки, тот паи пропьет. Алдонина уломать надо.
– Прокопу все мало, – сказал Андрей Иванович, подливая топленое масло в дымящуюся раскидистую кашу. – Конечно, лучше улишки продать. Делить их трудно… день провозишься, а времени нет.
– А я что говорю! – подхватил Якуша с радостью. – Не угодишь какому-нибудь Маркелу, – покосился на Панку, – косой порежет.
– Покупатели здесь?
– Ну! Гордеевские ждут. А там климуши на очереди. Можно и поладиться.
– Зачем же? Если гордеевские ждут, им отдать. У них лугов мало.
– Мы эта… договорились с ними, – Якуша запнулся. – Они ведро водки ставят. Вечером и привезут. А я уж все сообразил – бредешок наладил, рыбки, значит, вечерком зацепим и посидим.
– Тебе бы только посидеть, – проворчал Андрей Иванович.
– Все ж таки луговая кампания! Отметить надо.
– А не жирно будет – улишки за ведро водки?
– Дак они еще обоз выделят, сено за нас перевезут с заготпункта на Ватажку. Расписку с них возьмем.
– Ну, тогда дело.
– Вот и правильно! Правильно!! – Якуша даже привскочил от радости.
– Куда ж ты? А кашу?
– Нет, я в самом деле сыт. Побегу к мужикам. Провернем это дело. Пошлем кого-нибудь за гордеевскими. – Якуша помотал вдоль шестака, только лапти засверкали.
– Ну, Федька, ешь быстрее, да пойдем. Не то проваландаешься здесь, нагрянут гордеевские – и вся нонешняя работа пойдет кобыле под хвост, – сказал Андрей Иванович.
– Папань, а что такое улишки? – спросил Сережа.
– Улишки, сынок, это остатки от паев. Когда паи делили, остались обрезы – возле болот, вокруг кустарников, в ложках. Одним словом, всякие неудобные сенокосы… Вот их и называют улишками.
– Ну как же можно обменять сенокос на водку?
– Хо-хо! – усмехнулся Андрей Иванович. – Вот вырастешь большим и узнаешь, как это делается.
После обеда отец приказал Сереже вымыть чашки с ложками, а сами с Федькой разобрали косы, взяли чайник с чаем и пошли куда-то на свой пай. Сначала они были видны все от макушки до лаптей, потом стали погружаться в траву – все глубже и глубже, как в воду заходили; трава шумела, волновалась, и было ее столько много – куда ни посмотришь, все трава и трава, даже кустарники в траве казались маленькими; а отец с Федькой все уменьшались да уменьшались, наконец от них остались одни черные кепки да косы, похожие на крылья серпочков. Потом и косы растворились, и кепки пропали. А по траве катились волны, как по настоящему озеру, и Сережа хотел еще немного постоять да подумать – почему это в траве пропадают люди? Не такая она уж и высокая. Но его потянула за рукав Панка и сказала:
– Хватит глаза пялить попусту. Надо чашки с ложками мыть.
Луговые паи на Ходаво принадлежали тихановцам с незапамятных времен. Здесь вокруг озера Выксала лежали места низкие, потные – даже в июле в дождливое лето чавкали в отаве конские копыта. А уж травы вымахивали по брюхо лошадиное, густоты непрорезной, и состава хорошего – все костер, да тимофеевка, да вязиль с синенькими цветочками, да белые и розовые кашки. Свалишь рядок, что твоя рожь – горой высится. Солнце не пробивает, если рядок не обернешь – и не просохнет. А сено мелкое, как шерсть, духовитое, хоть в чай заваривай. Оттого и зарились на Ходаво до революции помещики, а после – в год передела земель – желудевские подкатились: наш конец и карта наша! Ходаво к нам ближе, берите взамен Лавнинские. Мы – волостные, нам виднее! Но шалишь… Не на тех напали. Тихановские в топоры: «За Ходаво головы снесем!» Стеной встали. Желудевским и волком не помог: а что? Власть новая – замах-то был, упора не хватало. Отстояли Ходаво тихановцы, да еще из помещичьих лугов – Краснова и Мотки прихватили. И там хорошие сена были, но перед Ходавом жидковаты.
Хотя луга делились, – нарезали паи до революции по душам, а после – по едокам – раз в пять, а то и в шесть лет, – случалось, что иные места попадали в одни и те же руки по два и по три раза. Этот приозерный пай, примыкавший к Липовой рощице, уже побывал и раньше за Бородиными. Впервые Андрей Иванович косил здесь еще до действительной службы в далекое и грозное лето девятьсот шестого года. Тогда впервые взбунтовались мужики, пошли косить помещичьи луга за Выксалой на Черемуховое. Здесь вот, возле Липовой рощи, их встретил полицейский разъезд – два урядника и следователь Александр Илларионович Каманин.
– Стой! – кричит. – Лошадьми стопчем. Кто зачинщик?
– Ну я… – вышел вперед Ванятка Бородин, сын дяди Евсея. – Луга наши. И катитесь отселева колбасой, пока целы.
– Ты кто такой? – спрашивал Каманин.
– Я здешний. А вы чьи такие залетные?
– Взять его! – скомандовал Каманин.
– Но, но, потише! – Ванятка снял косу с плеча. – Мужики, не выдавай!..
– Вы разберитесь, Александр Ларионыч. Слезай с коня-то – и поговорим, – загомонили мужики.
– Вы что, бунтовать? Перестреляю! – Каманин взялся за кобуру. – Бросай косы!
И все, как по команде, кинули косы наземь. Один Ванятка остался с косой наперевес; раздувая ноздри, поглядывал то на полицейских, то на мужиков. Он пятился к роще, как затравленный волк.
– Взять его! – крикнул опять Каманин.
– Ага… Возьмешь хрен в руку. Догони сперва… – Ванятка кинул косу и дал стрекача, аж лапти засверкали. Пока те выхватили наганы и открыли стрельбу, он уж в кустарниках трещал, как медведь. Они было в рощу на лошадях. Но куда? Там пеший и то не каждый продерется сквозь заросли лутошки да свилистого дубнячка. Они рощу мнут, стреляют да матерятся, а Ванятка спрятался в камышах возле озера, поглядывает на них оттуда да посмеивается: Так ни с чем и уехали.
Да что там один беглец! В восемнадцатом году в этих кустах да камышовых зарослях дезертиры прятались целыми взводами. Первый тихановский набор разбежался с вокзала. До Пугасова их догнали честь честью, в теплушки посадили… Вот тебе, начальство разошлось с перрона, а поезд не трогается. Тихановские открыли свою теплушку:
– Ребята, соседи бегут!
– А вы чего рот разинули?
– Гайда!
И посыпались новобранцы из теплушек, как горох из дырявого торпища. Мешки с продуктами оставляли в вагоне, ежели сцапают на вокзале, скажем: «Это мы так… До ветру… Прогуляться, одним словом». Из тихановских один Митя-Пытя остался, все мешки с продуктами собирал и в кучу складывал.
– Бяжитя, ребята, бяжитя… Мне сытнее ехать… Вернусь с войны – рассчитаемся.
Но с войны Митя-Пытя не вернулся…
Андрей Иванович хорошо помнил и то лето. Как раз их шалаши стояли на берегу озера Выксалы. Вон там, за Липовой рощей. Ночью, только легли, еще толком заснуть не успели, кто-то откинул брезентовое закрывало и по-собачьи вполз в шалаш на четвереньках.
– Чего надо? – Андрей Иванович тревожно поднял голову. – Закрывай брезент, мать твою!.. Комары налетят.
– Это я, Андрей… Не шуми, – засипел в темноте знакомый голос.
– Кто это? – подняли головы и Николай с Зиновием, братья Андрея Ивановича.
– Я, Матвей Обухов…
– Откуда тебя принесло? – Андрей Иванович аж привстал. Это был его шурин.
– Тихо ты… Кабы кто не услыхал, – сипел тот. – Пожрать у вас не осталось чего? Сутки не жрамши.
– Есть. И каша осталась и мясо. Николай, где котел? – спросил Андрей Иванович.
– На козлах.
– Пошли к костру… – сказал Андрей Иванович.
– Да тихо вы! – опять приглушенно сказал Матвей. – Я же дезертир…
– Эх ты, мать твоя тетенька! – сказал Андрей Иванович. – И в самом деле… Тебя ж третьего дня как в армию проводили. Николай, зажги фонарь!
Зажгли «летучую мышь». Матвей Обухов, непривычно обритый, отчего казавшийся глазастым и большеухим, громко чавкая, торопливо глотал холодную кашу. Зиновий, молодой тогда еще, шестнадцатилетний подросток, глазел-глазел на него да изрек:
– Не совестно в дезертирах бегать?
– А мне что, больше всех надо? – ответил Матвей. – Куда ребята – туда и я. Я же не Митя-Пытя.
С этими дезертирами в то лето мороки было… Не успеет отряд в волость приехать, как оттуда уже верховые скачут:
– Ребята, отряд появился. Завтра на луга поедет вас ловить.
Ну, те неделю по ночам работают да горланят, людям добрым спать не дают, а днем в кустах отсыпаются. Пойди, найди их. Да и кто пойдет показывать отряду? На ком две головы? Так до самого снега и скрывались в лугах. А потом этих дезертиров по селам ловили. Однажды Матвея отряд застал дома. Его успели положить в изголовье, поперек кровати, да подушками накрыли, а ребятишек на подушки. Ничего. Отлежался.
Андрей Иванович обошел весь пай, от рощи в длину шагами промерил. Уж мерено-перемерено ежегодно и по многу раз, и все-таки не удержался – замахал-замерил, не шаги, а сажени. Сто шестьдесят шагов! Из тютельки в тютельку. И трава добрая. Смечешь стог – на десяти подводах не увезешь, прикинул Андрей Иванович. А меньше тридцати пудов на сани он не навивает. Да на Красновом у него пай, да в Мотках. Возов двадцать пять – тридцать притянет до дому. Жить можно. Перезимуем.
Он зашел от Липовой рощи на взгорок, снял косу с плеча, кепку кинул в траву и, обернувшись на восток, стал молиться, высоко за лоб закидывая троеперстие. Федька стоял за его спиной понурив голову. Он знал, что здесь, на этом самом взлобке, умер Митрий Бородин.
Лет десять тому прошло. Этот пай в те поры был за Митрием Бородиным, дядей Андрея Ивановича. Горячий был в работе мужик. Сам и косил, и согребал со своей Степанидой, и стог метал. Посадит ее на стог и мечет. Один навильник кинет – сразу полкопны. Иной раз помогали ему метать племянники: и Андрей Иванович, и Николай, и Зиновий.
– Ты, тетя, не пускай его на метку. Пусть дядя Митрий закладывает. А ты покличь нас. Мы придем – смечем.
В тот день Степанида утром рано приехала из Тиханова. Выехала еще в ночь… Лошадь путем не покормила. Ей бы отдохнуть да покормить лошадь. А дядя Митрий свое:
– Когда теперь ее кормить? Давай копна возить. Потом наистся.
Возил, возил копны – лошадь сдавать стала. Он вместо лошади впряжется да на себе тащит. Потом мужики пришли стог метать. И он с ними.
– Отдохни, дядя Митрий!
– Опосля, ребятки. Вот приметины привяжем, тогда и отдохнем.
Так и дометали к вечеру. Стог что твой дуб развесистый – поглядишь на макушку – кепка свалится. Сам залез на стог, приметины привязал. Потом слез, посерел весь и говорит:
– Ну, ребята, я отработался…
Фуфайка у него была. Он ею чайник накрывал. Взял он эту фуфайку, расстелил, встал на колени, помолился богу и помер. Степанида везла его в телеге домой и всю дорогу вопила.
– Ну, с богом, сынок! Начнем, пожалуй, – сказал Андрей Иванович, беря косу и поднимая кепку.
– Откуда пойдем, папань?
– От Качениной ямы.
После Митрия этот пай перешел к Ваньке Качене. Тот его изрядно запустил: от озера тальниковые заросли полезли, от рощи лутошка пошла да дубнячок. Андрей Иванович в позапрошлом году расчистил пай – десять возов хворосту нарубил… траву подсевал. На Каченю не пенял… Каченю можно было понять: сына у него здесь убило. Парнишке лет пятнадцать. Под копной сидел в грозу. А молния ударила прямо в копну. Когда раскидали сено, в земле пять дыр, как будто пятерней кто тиснул. Мужики хотели поглядеть – что за стрелы гром пускает? Копали долго… Так и не нашли ничего. Оттого и Каченина яма осталась…
Андрей Иванович зашел в дальний угол пая от рощи, где стоял у него дубовый столбик, врытый еще три года назад, и сказал:
– Начнем отсюда… Ряды погоним к озеру.
– Папань, пусти меня передом, – попросил Федор.
Андрей Иванович уклончиво нагнулся, вынул из липового туеска, притороченного к левой ноге, смолянку[6], так, нехотя, скорее для порядка, провел ею несколько раз по источенному жалу косы… Коса-то была отбита и наточена что надо. Просто Андрей Иванович медлил – не хотелось ему сразу отвечать… Любо ему слышать было Федькины слова: «Пусти передом!» Любо. Дождался наконец помощника… Парень хоть и растет сорвиголова, но в работе молодец. И плечи надежные, и грудь колоколом, стукни – зазвенит. А пускать передом рано. Запалишь в работе, сорвешь, как необъезженного третьяка.