Стояло солнечное воскресное утро. Я шел не торопясь по набережной к собору Парижской богоматери, рассматривая дорогой книжные развалы — в воскресенье магазины посолиднее закрыты. И, шагая так, без определенной цели, вдруг заметил на другой стороне улицы открытую лавку, перед которой, как всегда в этих местах, толпились туристы. Я пересек улицу и заглянул в помещение. За стойками, на которых лежали толстые папки, покупатели перебирали репродукции, а выше, на стене, висел стеллаж с дорогими изданиями, которые и заставили меня переступить порог.
— Вы ищете гравюры? Они уже все извлечены, — с любезной улыбкой предупредил меня хозяин, немолодой человек с седыми усами, заметив, что я листаю книги.
— Жаль… — обронил я и собрался уходить.
— Но если вас интересует графика, она представлена у нас в изобилии, — продолжал хозяин, широким жестом указав в глубь лавки, где на невысоких полках лежало несколько десятков толстых папок.
— Каких авторов?
— Всех, какие есть, по алфавиту, — снова улыбнулся он.
— Современные или постарше?
— Всякие. От Дюрера до Пикассо.
Казалось, он добродушно подтрунивал над моим невежеством, а я думал о том, как бы поскорее выбраться отсюда, потому что ни Дюрер, ни Пикассо не были мне по карману. И, возможно, сумей я тогда сразу выбраться, это спасло или хоть на время уберегло бы меня от нависшей опасности. А я вместо того, чтобы откланяться, спросил наугад:
— Есть у вас литографии Домье?
— Разумеется. Прошу!
Хозяин предложил мне стул между тощей скандинавкой и пожилым англичанином в котелке и полосатых брюках, раскрыл пюпитр, водрузил на него толстенную папку и развязал тесемки, должно быть, и не подозревая, что этим будничным жестом набрасывает петлю на мою бедную шею.
— Извольте!
По сей день помню первую литографию, представшую моему изумленному взору: «Этого можно отпустить, он уже не опасен». За первым листом следовало множество других, причем все оригиналы, несомненные оригиналы, а я-то раньше считал, что такое можно найти лишь в музеях или в собраниях любителей-миллионеров. Все литографии были тщательно вставлены в белые паспарту, в правом углу проставлены цены — не слишком низкие для моих возможностей, но для подлинников Домье они показались мне просто ничтожными.
Следует пояснить, что в разгар холодной войны людей одолевал страх, что она может в любой момент превратиться из холодной в горячую, и в торговле книгой и графикой наступил застой, крайне невыгодный для торговцев, но зато благоприятный для таких небогатых покупателей, как я.
Выбрав одну литографию — ту самую, что лежала в папке сверху, я протянул ее хозяину.
— У нас имеются и другие работы Домье, — предложил он.
— Прекрасно, на днях загляну снова, — сказал я и поспешил удалиться, поскольку покупкой исчерпал всю свою наличность.
Я шел по залитой солнцем набережной, исполненный трепетного уважения к творчеству Домье и отчасти к себе, ибо держал в руках один из его шедевров. Но когда я сел в автобус, опьянение немного схлынуло, и я вспомнил, что обещал жене и дочери повести их в кино и ресторан, а предназначенной для этого суммы в кармане больше нет. Я решил зайти в посольство и перехватить деньжат у одного сотрудника, но испытывал уже не опьянение, а стыд оттого, что начисто забыл о своих близких. Воскресные прогулки были для моей дочери единственным праздником, и мы обычно долго ходили по улицам, выбирая подходящий ресторан. Я говорил: «Зайдем подкрепимся», жена возражала: «Что ты, здесь слишком дорого», а дочка, с трудом преодолевая смущение, еле слышно произносила: «Мама, я бы что-нибудь съела…»
Сотрудник выручил меня, дневная прогулка, обед в ресторане и прочие удовольствия состоялись, в кино показывали какой-то плоский фильм, но я был почти так же счастлив, как дочка, — не от фильма, конечно, а от сознания, что дома меня ожидает шедевр, который вполне мог бы занять место в собрании самого взыскательного коллекционера.
А назавтра, с утра пораньше, я отправился к моему приятелю-кассиру с предложением, которое стало уже традиционным:
— Георгий, а что, если мы заключим с тобой небольшую сделку?
— Знаю, знаю: ты мне — расписку, я тебе — деньги, — проворчал Георгий без особого подъема, так как начальство не разрешало никаких авансов.
После чего он вздохнул и, как всегда, отпер кассу.
Покончив со служебными делами, я — не тратя времени на обед — опять помчался в тот магазинчик на набережной, где купил накануне гравюру Домье. Набережная называлась Сен-Мишель, хозяина звали месье Мишель, и два взрослых сына, помогавшие ему вести дела, с полным основанием утверждали, что их фирма запоминается легче всех остальных: месье Мишель с набережной Сен-Мишель.
Отец и сыновья отличались любезностью, и это была не обычная внешняя любезность, а природное добродушие, которым я воспользовался в тот же день, так как продолжал рассматривать папки с гравюрами даже после того, как магазин был давно закрыт. Каждый из них поочередно поднимался наверх поужинать, а затем возвращался, потому что следовало подготовить к продаже новые поступления.
— Вам уже больше не будет интересно у нас, — сказал Мишель-старший, когда я наконец собрался уходить. — Вы сегодня успели все посмотреть.
— Но купил, к сожалению, не все.
Действительно, я отобрал только три листа — три литографии того же Домье, но мысленно взял на заметку десятки других, которые стоило бы купить, будь у меня соответствующие средства. Шагая по вечерней улице к остановке автобуса, я переживал то мучительное, двойственное чувство, какое свойственно всем коллекционерам, даже тем, кто не рожден под знаком Близнецов: радость от приобретенного и тоску по недостижимому.
У меня было уже четыре оригинала из огромного графического наследия Домье — оно насчитывает около четырех тысяч литографий. Конечно, я не мог с дерзостью Доре воскликнуть: «Они у меня будут все!», но робко надеялся, что мне удастся приобрести хотя бы еще несколько из лучших его работ.
С тех пор и вплоть до самого отъезда из Парижа шесть лет спустя, да, честно говоря, и по сей день, скромный Домье остается моим кумиром. Я побывал везде, где он жил и работал, — в деревушке Барбизон, в доме на острове Сен-Луи, где долгие годы помещалась его мастерская, в Вальмондуа, где он умер. И один раз на кладбище Пер-Лашез, у его могилы.
Был конец ноября, лил дождь, небо заволокли низкие, влажные тучи, и даже в полдень безлюдные аллеи таяли в сумеречном, почти вечернем свете. Я отыскал на плане сектор 24, где находилась его могила, и зашагал по этому диковинному городу мертвых, мимо мрачных высоких склепов, источенных временем аллегорических каменных изваяний, мраморных плит и кипарисов, которые качались на ветру, словно длинные черно-зеленые языки пламени.
Добравшись до нужного сектора, я заметил памятник Коро и бюст Добиньи. Домье просил похоронить его рядом с двумя его старыми друзьями, но сколько я ни кружил и рядом и поодаль, могилы Домье так и не обнаружил. «Должно быть, какая-то ошибка», — подумал я, но тут вдруг заметил каменное надгробье, прятавшееся в высохшей траве и глубоко ушедшее в землю. Подойдя ближе, я не без труда различил имена художника и его жены, почти стертые временем.
Этому человеку никогда не везло. Он жил и трудился всегда в нищете. Издатели и публика не ценили его бессмертных шедевров, предпочитая им посредственные карикатуры Шана или Гревена. В период самого зрелого мастерства, на протяжении целого десятилетия все редакции отклоняют его работы. Акварели и полотна, им созданные, теснятся в его нищенской мастерской, потому что никто их не покупает. Он вынужден перебраться в деревенский домик возле Вальмондуа, но очень скоро хозяин грозит за неуплату вышвырнуть его на улицу, и только помощь Коро помогает ему сохранить крышу над головой. С 1873 года у него начинает слабеть зрение. Самые близкие друзья уходят из жизни. Он остается один и последние свои годы живет почти в полной нищете. Когда в 1879 году он умирает и его хоронят на казенный счет, газета «Франсе» вместе со всей правой прессой вопит, что разбазариваются общественные средства: «На наш взгляд, это неслыханный скандал». Расходы на убогие похороны Оноре Домье составили всего 12 франков.
И вот теперь, спустя столько десятилетий, которым бы следовало сгладить предубеждения и восстановить справедливость, могила Домье по-прежнему забыта и почти совсем заслонена огромными парадными склепами безвестных торгашей и парвеню. «Надо было хоть цветов принести», — подумал я. До той минуты эта мелочь не приходила мне в голову, потому что я представлял себе величественный памятник, который может обойтись и без моих цветов.
Заморосил дождь, до ворот, где торговали цветами, было больше километра, но я повернул назад, утешая себя мыслью, что у кого нет головы, есть зато ноги. Купил несколько белых роз и снова пошел в сектор 24. Положил розы на могильную плиту, среди чахлой травы, обнажил голову и постоял под дождем, стараясь отогнать то, что душило меня, и убедить себя, что все это глупости — и надгробные плиты, и мой сентиментальный жест, и вообще все связанное с кладбищем, потому что место бессмертных не на кладбище.
В соседних аллеях высились обители мертвых — склепы-часовни, каждый стоимостью, наверно, дороже шестиэтажного городского дома. А что с того? В дорогостоящем белом и зеленоватом мраморе, в сером и розовом граните, в позеленевшей бронзе и разноцветных витражах отразился страх, который внушала смерть, а вернее — полное забвение — людям, не сделавшим за свою жизнь ничего, чтобы их запомнили. Вот им действительно нужны бронза и мрамор, много бронзы и много мрамора. Именно им, а не Домье.
— Что вы хотите, — заметил однажды Леконт. — Иные по сей день не могут ему простить многих истин, которые он сказал.
Ради литографий Домье я и стал захаживать в магазин Леконта. Цены тут были значительно выше, чем в других местах, зато нигде не было такого выбора.
Хозяин был неизменно любезен, но цен своих держался твердо.
— У ваших коллег, — сказал я ему однажды, — работы Домье стоят вдвое дешевле.
— Верно, — подтвердил он кивком головы. — Они все еще недостаточно ценят его, и я советую вам этим воспользоваться. Я сам часто прохаживаюсь по их папкам.
Выражение лица у него было не слишком приветливое — губы из-за парализованного нерва были стянуты в сторону и казались застывшими в кривой, мрачной усмешке.
— Вы не найдете у меня ничего по дешевке, но зато можете обнаружить оттиски, которых больше нет нигде, — продолжал Леконт, пока я просматривал очередную папку, потрясенный талантом художника и ценами торговца.
— Подозреваю, что самые лучшие вы все же оставляете себе, — отозвался я.
— Вы правы. Но если я торгую графикой, а не чем-то иным, то единственно потому, что мной владеет страсть к хорошей гравюре. Эта страсть и была началом…
— Она же будет и твоим концом! — вмешалась мадам Леконт, сидевшая в углу перед стопкой счетов.
И, повернувшись ко мне, добавила:
— Вы представляете? Выбрасывает бешеные деньги как раз за те вещи, на которые нет спроса. У нас наверху собрано уже больше десяти тысяч литографий Домье! Вы представляете?
— Не уверен, что их так много, — проворчал муж, недовольный ее болтливостью. — Но действительно Домье — моя любовь. И поверьте, пройдет не так уж много времени, как цены на него вдруг подскочат.
— Я слушаю это уже пятнадцать лет, — скептически обронила супруга.
— А разве с Лотреком не было то же самое? — раздраженно спросил Леконт. — Всего два года назад мои папки были набиты его работами, чудесными работами, и стоили они дешево, а никто не брал. И вот цены внезапно выросли в десять, а потом и в сто раз, литография, которая стоила раньше пятьдесят тысяч, теперь стоит пять миллионов, и все это произошло так быстро, что я проморгал, позволил себя обобрать самым подлым образом.
— Тебе не привыкать, — ввернула жена.
— Два года назад приходит ко мне один американец и спрашивает, есть ли у меня Лотрек. «Есть, и очень много, — отвечаю я, как последний дурак. — Три эти папки — сплошь Лотрек». И вообразите, он раскрывает их одну за другой и одну за другой опустошает, оставляет мне только несколько пустячков. Я сам упаковал ему покупки, даже помог погрузить в машину и был, разумеется, в восторге от сделки, пока в голову не закралось сомнение. Снимаю трубку и звоню Прутэ. Выясняется, что американец успел еще утром побывать у него и скупить всего Лотрека, какой там был. Звоню Мишелю — та же история. А неделей позже на аукционе в Нью-Йорке цены подскочили фантастически. И получилось, что я отдал товар за бесценок как раз тогда, когда он начал что-то стоить.
— Надеюсь, у вас были кое-какие запасы…
— Благодарение богу… Конечно, запасы у меня есть… Но если мне удалось их создать и удалось выплыть на поверхность, то лишь благодаря человеческой глупости. Я ведь начал свою деятельность с торговли старыми книгами на набережной. И в поисках книг нередко набредал на замечательные гравюры, которых никто не ценил. Люди глупы. В том числе и те, кто покупает графику. Предлагаешь им Домье, этого гения, а они капризничают, говорят: «Чересчур много политики…», «Слишком мрачно…» Или: «Не нарисовал ни одной красивой женщины…»
Помолчав, он снова обратился к жене:
— Разве с Гойей было не то же самое?
Поглощенная счетами, она не удостоила его ответом.
— Совершенно то же самое, — продолжал он. — Было время, когда никто не хотел покупать «Капричос», потому что там изображены уроды и чудища. О «Бедствиях войны» и говорить нечего — они годами пылились в папках. А теперь те же самые олухи, которые прежде слышать не хотели о Гойе, дерутся на аукционах из-за любого его офорта.
Месье Мишель и его сыновья тоже питали страсть к хорошей гравюре и тоже обладали хорошей коллекцией, но у них долгие беседы велись реже, потому что магазинчик почти всегда был набит туристами с набережной, и хозяин частенько пускал меня во внутреннее помещение, предоставляя управляться с папками самому. Здесь, в этой уединенной комнате, работать было спокойнее, но в передней части магазина — забавнее, там была возможность коллекционировать не только гравюры, но и разнообразнейшие курьезы снобизма и невежества.
Помню, однажды не слишком молодая, но сверхэлегантная дама вошла быстрым, деловым шагом и столь же быстро и деловито сообщила месье Мишелю:
— У меня есть два Миро. Муж повесил их в столовой два месяца назад, но они мне надоели. Вы бы купили их?
— Вероятно… — ответил он.
— За сколько?
— Ну, прежде я должен взглянуть на работы…
— Две большие литографии. Цветные…
— Да, но мне нужно на них взглянуть.
— А что вы посоветуете мне повесить на их место? Не могу же я оставить голые стены.
— Это дело вкуса, мадам…
— Вы, например, что бы повесили?
— Может быть, Пикассо, если вам хочется что-нибудь более современное.
— Я тоже первым делом подумала о Пикассо, но у моей сестры висит Пикассо, и она решит, что я обезьянничаю.
— Тогда возьмите Шагала, — терпеливо предложил месье Мишель.
— Вы думаете, он подойдет?
— Не знаю, право. Во всяком случае, на Шагала большой спрос.
— Тогда покажите, пожалуйста.
Месье Мишель достал большую папку, раскрыл ее на пюпитре и хотел вернуться к прилавку, где он раскладывал какие-то гравюры. Но дама торопливо полистала литографии и сказала:
— Не такое безумное, как Миро, но все же… Что это за осел со скрипкой и Эйфелева башня вверх ногами?
— Вам следовало бы спросить Шагала, а не меня… — с легкой улыбкой ответил старик. — Если вам не нравятся современные художники, зачем вы их покупаете?
— О боже, да потому, что у меня в столовой современная мебель! Согласитесь, что я не могу повесить там какого-нибудь Микеланджело!..
Она не могла бы повесить Микеланджело, в частности и потому, что он никогда не занимался гравюрой, но у месье Мишеля не было времени просвещать ее. Он усадил покупательницу и показал ей одну за другой несколько папок, где «модернисты» были разложены в алфавитном порядке. Дама стремительно переворачивала листы своей тонкой, нервной рукой с кроваво-красным маникюром. И вдруг воскликнула:
— О! Вот то, что нужно!
Неумело, едва не помяв, извлекла абстрактную литографию Полякова и торжествующе помахала ею:
— Золотисто-желтое!.. В точности, как моя обивка…
— Очень рад, — буркнул месье Мишель.
— Но мне нужно еще одну.
— Тоже такую, в желтых тонах?
— Конечно.
— И тоже Полякова?
— Конечно. Я ведь повешу их по обе стороны камина.
— Боюсь, что второй в той же гамме не найдется, — с сомнением покачал головой месье Мишель. — Вы ведь знаете художников: то им вздумается работать в желтой гамме, то в зеленой…
— Тогда предложите мне что-нибудь другого автора.
Не теряя самообладания, торговец принес следующую папку и вынул одну из великолепнейших цветных литографий Вюйара «Сад Тюильри».
Сощурившись с видом знатока, дама изрекла:
— Недурно… Хотя желтый цвет тут другой… Вы думаете, он подойдет к Полякову?
— Боюсь, что нет, — признался месье Мишель.
— Но по общему колориту они примерно схожи?