Города и мертвые. 5.
Рядом с Лаудомией, как и с каждым городом, имеется еще один, у обитателей которого такие же фамилии,— это Лаудомия усопших, кладбище. Но в отличие от прочих городов, двойных, Лаудомия — тройная, так как заключает в себе третий город — Лаудомию еще не появившихся на свет.
Как устроены двойные города, известно. Чем многолюдней и обширней Лаудомия живых, тем больше места занимают за ее пределами могилы. В Лаудомии умерших ширина аллей только-только позволяет развернуться дрогам, все сооружения без окон, но схема улиц и расположение жилищ такие же, как в Лаудомии живых, и так же родичам приходится все больше уплотняться, размещаясь друг над другом в погребальных нишах. В погожие дни живые навещают мертвых и разбирают на надгробных плитах собственные фамилии; подобно городу живых, эта Лаудомия рассказывает о трудах и злости, об иллюзиях и чувствах, только тут все это представляется неизбежным, неслучайным, все разложено по полочкам, все упорядочено. И чтоб чувствовать себя уверенно, живая Лаудомия здесь, в Лаудомии мертвых, ищет объяснение самой себе, рискуя найти больше или меньше: объяснения не только Лаудомии, а и разных городов, которые могли быть, но их не было, или же неполные, противоречивые, обманчивые доводы.
Лаудомия справедливо отводит столь обширное местожительство тем, кому лишь предстоит родиться; разумеется, оно не соразмерно их числу — которое предполагается бесконечным,— но поскольку эта пустота окружена сооружениями сплошь из углублений, ниш и каннелюр, а нерожденных можно представлять себе любых размеров — с мышку, с шелкопряда, с муравья и даже с муравьиное яйцо,— то ничто нам не мешает их воображать стоящими или сидящими на корточках на каждом выступе, консоли, плинтусе и капители, в ряд или порознь, поглощенными делами будущих времен, и видеть на крупинке мрамора всю Лаудомию сотню или тысячу лет спустя, толпы людей в диковинных одеждах — скажем, в баклажанного цвета грубошерстных балахонах или с перьями цесарки на тюрбанах,— узнавая в них своих потомков и отпрысков своих друзей недругов, должников и кредиторов, продолжающих вести торговые операции, мстить обидчикам и заключать помолвки по любви и по расчету.
Те, кто обитает в Лаудомии ныне, приходят в гости к неродившимся и спрашивают их о чем хотят; шаги их отдаются эхом под пустыми сводами, вопросы звучат в тишине, а спрашивают живущие неизменно о самих себе, а не о тех, кто будет после: кто-то озабочен тем, чтобы войти в историю, а кто-то — тем, чтобы забыли про его позор, и всем охота проследить последствия своих поступков, но чем сильней они присматриваются, тем прерывистее видится им уходящий в будущее след, и отдаленные потомки кажутся пылинками без «прежде» и «потом».
Лаудомия ненародившихся, в отличие от Лаудомии усопших, не внушает живущим ныне никакой уверенности — лишь растерянность. Для гостей ее, в конечном счете, остается два возможных хода мыслей, и какой тревожней — неизвестно: либо думать, что количество людей, которые когда-нибудь появятся на свет, намного больше совокупного числа живущих ныне и уже умерших, и в мельчайших порах камня скучились невидимые толпы, заполняющие склоны этих крошечных воронок, как болельщики — трибуны стадиона, а поскольку с каждым поколением население Лаудомии растет, в любой воронке возникают еще сотни крошечных воронок, и в каждой миллионы жителей, которым предстоит родиться, вытягивая шеи, ловят воздух ртом, либо думать, что настанет день, когда и Лаудомия исчезнет вместе с горожанами, что новые поколения будут приходить на смену прежним лишь до достижения определенной численности населения, и тогда две Лаудомии — умерших и еще не народившихся — подобны сосудам непереворачиваемой клепсидры, а переходы от рождения к смерти — переходу песчинок через ее горловину, и когда-нибудь появится на свет последний житель Лаудомии, и просочится вниз последняя песчинка, находящаяся ныне на верху горы песка.
Города и небо. 4.
Астрономы, призванные дать рекомендации для основания Перинции, по положению звезд определили оптимальные место и день закладки города, обозначили направленность пересекающихся демаркационных линий — декумана и карда,— ориентированных на движение солнца и на ось вращения небес, поделили карту сообразно знакам зодиака — так, чтоб каждый храм и каждый городской квартал испытывал благоприятное воздействие созвездий, установили, в каких местах пробить ворота в городской стене, чтоб сквозь них можно было наблюдать все лунные затмения ближайшего тысячелетия. В Перинции — заверили они — получит отражение гармония небесных сфер, а судьбы ее жителей определяться будут мудростью природы и благоволением богов.
Перинция была возведена в полнейшем соответствии с расчетами, и город заселили разные народы; появилось поколение первых уроженцев города, за тем пришла пора и им жениться, заводить детей.
На улицах и площадях Перинции сегодня множество уродов, карликов, горбунов, неимоверных толстяков и бородатых женщин. Впрочем, худшего не видно, лишь доносятся гортанные вопли из подвалов и амбаров, где родители скрывают трехголовых и шестиногих чад.
Астрономы города Перинция встали перед трудным выбором: допустить, что их расчеты неверны и числами небес не описать, или объявить, что в городе чудовищ отражается божественный порядок.
Непрерывные города. 3.
Ежегодно по дороге заезжаю я в Прокопию и останавливаюсь в хорошо знакомой мне гостинице, в одном и том же номере. Впервые оказавшись там, я задержался у окна, чтоб рассмотреть пейзаж, который открывается за занавеской: ров, мостик, невысокую каменную ограду, дерево рябины, кукурузное поле, ежевичные кусты, курятник, желтоватый холм, облако и четырехугольник голубого неба. В первый раз я совершенно точно не видал там ни одной живой души и только через год, заметив шевеление листвы, смог различить приплюснутое круглое лицо, глодавшее початок кукурузы. Еще год спустя на каменной ограде их наблюдалось уже трое, в следующий раз — шестеро: усевшись в ряд, они держали руки на коленях, на тарелке перед ними были ягоды рябины. С каждым годом, заходя в тот номер и отодвигая занавеску, я насчитывал на несколько физиономий больше: восемнадцать вместе с теми, что внизу, в канаве; двадцать девять, из которых восемь на ветвях рябины; сорок семь без тех, которые в курятнике. Похожи друг на друга, с виду славные — веснушки на щеках, улыбки, у некоторых губы в ежевике. Вскоре уже весь мост был занят круглолицыми субъектами, сидевшими на корточках,— поскольку двигаться им стало некуда,— занимаясь объеданием кукурузных зерен, а потом глоданием початков.
Год за годом я наблюдал, как ров, рябина, ежевичник исчезали за спокойными улыбками между подрагивавших круглых щек, скрывавших челюсти, которые разжевывали листья. Кто бы мог предположить, что на таком клочочке с кукурузой может поместиться столько человек, особенно если они сидят обняв колени и не шевелятся! Должно быть, их еще гораздо больше, чем на первый взгляд: я видел, на холме толпа делалась все гуще, но с тех пор, как те, что на мосту, усвоили привычку залезать друг другу на плечи, заглянуть за них никак не удается.
Наконец, в этом году, приподняв занавеску, я увидал одни сплошные лица: сверху донизу, от края и до края, рядом и вдали видны замершие круглые приплюснутые физиономии с едва заметными улыбками да еще кисти рук, лежащие на плечах тех, кто впереди. Не видно даже неба. Так что от окна мне лучше отойти.
Передвигаться, впрочем, нелегко. Ведь в комнате нас двадцать шесть, и, делая шаги, я поневоле беспокою тех, кто примостился на полу; приходится протискиваться меж коленями сидящих на комоде меж локтями тех, кто попеременно прислоняется к кровати; к счастью, подобрался обходительный народ.
Скрытые города. 2
Жизнь в Раисе счастливой не назвать. Прохожие на улицах сжимают кулаки, браня ревущих чад, стоят у парапетов набережных, сдавливая виски, после того как пробудились утром от одного кошмара, чтобы погрузиться — наяву — в другой. Хорошо, если сидящие, склонившись, в тех местах, где то и дело попадают себе по пальцам молотком или укалываются иголкой, или над неверными расчетами в учетных книгах лавочников и банкиров, или перед чередой пустых стаканов, не окинут тебя искоса угрюмым взглядом. В домах еще похлеще, и не обязательно входить туда, чтоб в этом убедиться: летом из открытых окон далеко разносятся проклятья и звон расколотой посуды.
При всем при том в Раисе всегда сыщется ребенок, улыбающийся из окна собаке, вскочившей на навес, куда упал кусок поленты, выроненной каменщиком, что с лесов воскликнул: «Прелесть, дай и мне макнуть!», обращаясь к молоденькой хозяйке остерии, которая протягивала вверх тарелку соуса, довольная, что может услужить торговцу зонтиками, под увитым зеленью навесом отмечавшему удачную сделку, каковой нельзя не счесть продажу кружевного белого зонта, купленного, чтобы пофорсить на скачках, светской дамой, воспылавшей страстью к офицеру, что, беря последнюю преграду, одарил ее ликующей улыбкой,— впрочем, еще больше рад был его конь, взлетавший над препятствиями, глядя, как летает рябчик, радуясь, что выпущен из клетки живописцем, счастливым тем, что так искусно выписал все перышки его, краснеющие и желтеющие на миниатюре, украсившей страницу книги, где философ утверждает: «И в унылом городе Раиса есть невидимая нить, которая на миг соединяет живые существа и тут же исчезает, чтобы снова протянуться меж подвижных точек, прочертив другие мимолетные фигуры, так что в каждый миг в несчастном городе сокрыт счастливый город, и не ведающий о своем существовании».
Города и небо. 5.
Хитроумное устройство Андрии сообразует направление каждой ее улицы с орбитой той или иной планеты, а форму зданий и мест общественного назначения — с очертаниями созвездий и положением ярчайших звезд: Антареса, Капеллы, Альфераца, Цефеид. Календарь этого города есть результат соотнесения планов работ, обрядов и торжеств с картами звездного неба соответствующего числа, так что земные дни с небесными ночами как бы отражаются друг в друге.
Благодаря тщательной регламентации жизнь города течет так же спокойно, как и движение небесных тел, приобретая непреложность явлений, людям неподвластных. Желая похвалить искусные творения» местных жителей и живость их умов, я позволил себе заявить:
— Я хорошо вас понимаю: ощущая себя частью неизменных небес, деталями безукоризненного механизма, вы стараетесь не привносить в свой город и в свои обычаи ни малейших изменений. Андрия — единственный из виданных мной городов, которому не следует со временем меняться.
Они в недоумении переглянулись:
— Почему же? Кто это сказал? — и повели меня показывать висячую улицу, которую недавно проложили над бамбуковою рощей, театр теней, сооружаемый на месте собачьего питомника, переместившегося в бывший лазарет, закрытый после излечения последних зачумленных, только что открытые речную гавань, статую Фалеса, горку для тобоггана.
— А не нарушают эти новшества астральный ритм города? — спросил я.
— Соответствие меж нашим городом и небом столь полно,— был ответ,— что любые изменения в Андрии приводят к каким-то новшествам и среди звезд.
Их астрономы после каждой перемены в Андрии, вглядываясь в телескопы, извещают о рождении новой звезды, о пожелтении далекой красноватой точки на небосводе, расширении туманности или закручивании спирали Млечного Пути. Любая перемена вызывает череду других — и в Андрии, и среди звезд, поэтому и небосвод, и город постоянно изменяются.
Что до натуры местных жителей, то следует назвать два их достоинства: уверенность в себе и осмотрительность. Убежденные, что всякое городское новшество влияет на рисунок неба, они перед принятием любых решений взвешивают риск и вероятную пользу для себя, для всех сущих городов, для мироздания.
Непрерывные города. 4.
Ты упрекаешь меня в том, что каждый мой рассказ мгновенно переносит тебя в самый город, а о том, что простирается меж городами,— море, поля ржи, болота или лиственничные леса,— я никогда не сообщаю. В ответ я расскажу тебе одну историю.
В славном городе Цецилия я встретил как-то козопаса, гнавшего вдоль самых стен домов трезвонившее колокольчиками стадо.
— Благословенный небесами,— останавливаясь, обратился он ко мне,— не скажешь ли ты, что это за город?
— Да не оставят тебя боги! — воскликнул я.— Как можно не узнать достославную Цецилию?
— Не взыщи,— сказал он,— я пастух, перегоняю коз от пастбища к другому. Случается нам проходить и через города, но мы не различаем их. Спроси название любого пастбища — я знаю все: Луг среди Скал, Зеленый Склон, Трава в Тени. А города для меня безымянны, это разделяющие пастбища места без зелени, где на перекрестках мои козы, пугаясь, разбегаются и мы с собакой мечемся, стараясь удержать их вместе.
— В отличие от тебя, я узнаю лишь города и не способен различать то, что их разделяет,— ответил я.— Там, где нет людей, все травы и все камни кажутся мне на одно лицо.
С тех пор прошло немало лет; я побывал во многих городах, изъездил континенты. Раз, шагая меж одинаковых домов, я заблудился. Обратился к встречному:
— Да хранят тебя бессмертные, не скажешь ли ты, где мы?
— В Цецилии, а где ж еще? — ответил он.— Ходим, ходим с козами по улицам ее и все никак не выйдем...
Несмотря на длинную седую бороду, я узнал его — это был тот пастух. За ним тянулось несколько облезлых животин — настолько тощих, что уже и не смердели. Они щипали грязную бумагу из мусорных баков.
— Не может быть! — воскликнул я.— Я сам, бог весть когда, вступил в пределы города и с тех пор иду по улицам, иду... Но от Цецилии он очень далеко, а я еще не вышел за его пределы.
— Все смешалось,— отвечал мне козопас,— теперь везде Цецилия. Здесь некогда была Лужайка Мелкорослой Сальвии. Мои животные узнали ее по траве на разделительном газоне.
Скрытые города. 3.
Сивилла, спрошенная о судьбе Мароции, изрекла:
— Вижу я два города: один — крысиный, другой — ласточкин.
Пророчество истолковали так: ныне Мароция — город, где все рыщут по клоакам, точно стаи крыс, вырывающих друг у друга из зубов объедки, выпавшие из пастей более грозных их собратьев; однако начинаются иные времена, когда в Мароции все примутся летать, как ласточки в летних небесах, перекликаясь будто забавы ради, демонстрируя в паремии виртуозные фигуры и очищая воздух от комаров и мошкары.
— Пора крысиным временам закончиться и воцариться ласточкиным,— заявляли самые решительные. В самом деле, невзирая на угрюмо-убогое главенство крыс, чувствовалось: в людях, которые не слишком на виду, подспудно зреет нечто схожее с порывом ласточек, легкими взмахами хвоста указывающих, где воздух чист, а лезвиями крыльев прорезая кривую раздвигающегося горизонта.
Прошли годы, и я вновь попал в Мароцию; здесь полагают, что пророчество Сивиллы давно исполнилось: былые времена забыты, новые в разгаре. Город, безусловно, изменился, и, возможно,— к лучшему. Однако если я в Мароции и видел что-то похожее на крылья, так это только подозрительные зонты, нависшие под глазами жителей, глядевшими из-под тяжелых век; есть люди, верящие, что они летают, но в лучшем случае им удается оторваться от земли, размахивая обширными, как крылья летучей мыши, полами пальто.
Но случается порой и так: шагая вдоль какой-нибудь глухой стены Мароции, вдруг совершенно неожиданно ты видишь, как в ней образуется просвет, на миг проглядывает другой город и тотчас же исчезает. Может, просто надо знать какие-то слова, какие-то жесты и должный их порядок или ритм, а может быть, достаточно чьего-то взгляда, ответа, знака или нужно, чтобы кто-то сделал что-то, просто чтоб доставить удовольствие другому,— и тогда мгновенно все пространства, расстояния, высоты изменяются, и Мароция преображается, становится хрустальной, прозрачной, точно стрекоза. Но нужно сделать так, чтоб все случилось будто невзначай, не придавая этому особого значения, не претендуя на осуществление решающей операции и постоянно помня, что с минуты на минуту прежняя Мароция вновь сомкнет над головами потолок из камня, плесени и паутины. Стало быть, оракул был не прав? Ну отчего же. Я истолковываю сказанное так: в Мароции два города — крысиный и ласточкин; оба постепенно изменяются, но неизменно соотношение между ними: из первого стремится вырваться второй.
Непрерывные города. 5.
Рассказ мой о Пентесилее начать я должен был бы с описания въезда в город. Ты, конечно, представляешь, как на твоих глазах над пыльною равниной вырастают каменные стены, как ты шаг за шагом приближаешься к воротам, у которых бдят таможенники, озирающие уже искоса твой груз. Пока ты не добрался туда — был вне города, а пройдешь под аркою — уже внутри, в окружении компактной массы; гигантская резьба по камню станет открываться тебе постепенно, по мере углубления в ее рисунок — сплошь из углов.
Но, полагая так, ты ошибаешься: в Пентесилее все иначе. Ты идешь часами и не понимаешь, в городе уже ты или еще нет. Подобно озеру в низине, которое, растекаясь, образует топь, Пентесилея этакой кашицей растеклась вокруг на мили: отвернувшиеся друг от друга бесцветные дома средь колких пустошей, дощатые заборы, навесы, крытые железом. Временами, увидав, что жалкие фасады выстроились вдоль дороги — низенькие вперемежку с высоченными, как выщербленная гребенка,— думаешь: ну наконец-то город стягивает свои звенья. Но затем, шагая, видишь снова пустыри, за ними проржавелое предместье — мастерские, склады, бойня, кладбище, ярмарка с каруселями,— и улица с убогими лавчонками, которой ты было пошел, теряется среди облезлой пустоши.
Коль спросишь ты у встречных: «Где Пентесилея?», те ответят жестом, означающим не то: «Вот здесь», не то: «Вон там», не то: «Вокруг», а то и: «С противоположной стороны».
— Так где же город? — снова спросишь ты.
— Мы приезжаем сюда утром на работу,— говорят одни. Другие:
— Мы возвращаемся сюда лишь на ночь.
— А город, где живут?
— Наверное,— отвечают,— там,— и одни указывают на скопление тусклых многогранников у горизонта, другие — на призрачные крыши за твоей спиной.
— Значит, я прошел и не заметил?
— Нет, попробуйте еще пройти вперед.
И ты шагаешь от одной окраины к другой, пока не наступает время покидать Пентесилею. Ты спрашиваешь, как выйти из города; опять проходишь через россыпь пригородов; вечереет; загораются окошки — где пореже, где погуще.
Прячется ли узнаваемая и незабываемая, если хоть раз в ней побывал, Пентесилея в какой-то складке или котловине этого расплесканного округа или она — периферия самой себя, и центр ее повсюду, ты уже отчаялся понять. Теперь тебя одолевает более мучительный вопрос: возможно ль оказаться вне Пентесилеи? Или сколько бы ты от нее ни удалялся, только переходишь из круга в круг, по-прежнему в ее пределах?
Скрытые города. 4.
Город Теодору на протяжении всей его истории изнуряли непрестанные нашествия; едва один противник бывал смят, как, набрав силу, жизни горожан уже грозил другой. Только не осталось в небе кондоров — пришлось бороться с ростом численности змей; истребили пауков — стало черно от мух, победа над термитами тотчас же обернулась завоеванием города древоточцами. Биологические виды, несовместимые с Теодорой, не выдерживая, вымирали. Раздирая панцири и чешую, выдергивая перья и надкрылья, люди в конце концов придали Теодоре и поныне отличающий ее чисто человеческий облик.
Но прежде много лет было неясно, не осталась ли победа все же за последним видом, оспаривавшим у людей владычество над городом,— за крысами. Из каждого поколения грызунов, которое людям удавалось уничтожить, выживали считанные особи, которые затем давали потомство, более неуязвимое для ядов и капканов. За несколько недель подвалы Теодоры снова заселяли орды крыс. Наконец, устроив беспощадную бойню, люди — мастера на смертоносные выдумки — взяли верх над поразительно живучими врагами.
Огромное кладбище животного царства, город Теодора стал после погребения последней падали с последними микробами и блохами стерилен. В результате человек восстановил нарушенный им самим миропорядок: видов, могущих поставить под вопрос его существование, больше не осталось. Память о животном мире будут сохранять теперь стоящие на полках городской библиотеки сочинения Бюффона и Линнея.
По крайней мере, так считали люди Теодоры, не предполагавшие, что пробуждается от летаргии иная фауна, давно забытая. Надолго оттесненная в глухие уголки системой видов, ныне вымерших, эта другая фауна стала выходить на свет из библиотечных фондов, где хранились инкунабулы, соскакивать с капителей, выныривать из имплювиев, устраиваться в изголовье спящих. Теодору отвоевывали сфинксы, грифы, козероги, гидры, гарпии, драконы, химеры, василиски и единороги.
Скрытые города. 5.
Чем описывать тебе неправедную Берениче, украшающую детали своих мясорубок триглифами, абаками, метопами (натирщики полов, дотягиваясь подбородком до перил и глядя поверх них на атриумы, портики, парадные лестницы, чувствуют себя еще ничтожнее и меньше ростом), следовало б рассказать о скрытой Берениче — граде праведников, занятый во тьме кладовок и каморок сооружением системы из подручных материалов — проволоки, блоков, поршней, труб, противовесов,— проникающей, подобно вьющимся растениям, между громадными зубчатыми колесами (когда их заклинит, негромкое тиканье даст знать, что городом отныне управляет новый точный механизм); чем живописать благоуханные бассейны в термах, растянувшись на краю которых нечестивцы Берениче облекают в форму пышных фраз плетение интриг, окидывая хозяйским взглядом пышные формы плещущихся одалисок, лучше рассказать о том, что праведники, постоянно опасающиеся доносов ябедников и облав ретивых прихвостней, привыкли узнавать друг друга по манере говорить,— в особенности по произнесению запятых и скобок,— по нравам, простоту и строгость коих они старательно блюдут, избегая сложных, омраченных душевных состояний, по безыскусным, но при этом вкусным кушаньям, какие предпочитали древние в пору золотого века,— отварным бобам, густому рисовому супу с сельдереем, жареным цветочкам кабачка.
По этим данным можно составить представление о Берениче будущих времен, которое к познанию истины приблизит тебя больше, чем любые сведения о городе, каким он предстает сейчас. При условии, что ты примешь во внимание следующее: зародыш Берениче праведников, в свою очередь, таит в себе зачатки зла; убежденность в своей праведности — большей, чем у многих, почитающих себя святее Папы Римского! — и гордость оной претворяются, перебродив, у праведников в дух соперничества, ощущение обиды и стремление сделать назло, а их желание — вполне естественное,— чтобы нечестивцы получили поделом, приобретает характер мании занять их место и творить все то же самое, что и они. А это значит, что внутри двухслойного — нечестиво-праведного — города растет еще один — неправедный, хоть с первым и не схожий.
Чтобы теперь в твоем воображении не возникла искаженная картина, я должен обратить твое внимание на свойство, внутренне присущее новому неправедному городу, что втайне вызревает в тайном праведном,— возможность вспышки в нем — так ветром вдруг распахивается окно — подспудной тяги к праведности, никаким законам еще неподвластной и способной сделать город даже праведней, чем был он до того, как превратился в этакий сосуд греха. Если же всмотреться в глубь этого нового зачатка праведности, обнаружишь пятнышко, растущее, как обычно возрастает склонность к насаждению праведного мерами, которые таковыми не назвать, и, может быть, это зародыш необъятной метрополии...
Из слов моих ты, верно, заключил, что настоящей Берениче и следует считать эту последовательность сменяющих друг друга во времени попеременно праведных и нечестивых городов. Но я намеревался сообщить тебе иное: что уже сейчас все будущие Берениче существуют, содержась одна в другой,— скрюченные, сжатые, неразделимые.
...