Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Люди сверху, люди снизу - Наталья Федоровна Рубанова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

АНОНИМ: сказка, подслушанная на ночь.

ОНО не только, впрочем, что-то разлагало, на что-то давило, мешая развитию, но и порождало странную способность сопротивления среде обитания у барышень-кре-стьянок, не слишком стремящихся к ежедневному выживанию в постоянном дерьме: однако надо было и существовать, покуда обходишься без крема от морщин!

ЧЕТВЕРТЫЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА, СВОДЯ БРОВИ: м-да… очередной текст «с претензией на интеллект», смешанный с чернухой? Что вот теперь с ним делать, а? Печатать – страшно, выбросить – жалко… Но и лежать так просто он уже не может!

…По кухне бродила черная кошка Варька, довольно долго сохранявшаяся как вид; блудили там же и два зверя кошачьей ветви со странными именами Доминантсептаккорд и Куннилингус: история теряет их следы во времени и пространстве с того самого момента, когда в ОНО была вытравлена вся живность за исключением студентов (а всеобщий любимец, наглый толстый Ёшшкин-Kott тоже сдох, вызвав тем самым всамделишные Аннушкины слезы: тогда она впервые поня-ла, что не нужно: ни к зверю, ни к человеку, ни к жилищу). Вскоре после этих событий в ОНО прокатился слух о неладном: на третьем этаже – чесотка. Говорили, будто стоит мыть руки перед едой, а если заболеешь, мазаться специальной белой мазью или вонючей эмульсией да проглаживать каждый день белье. «Мрачно!» – говорили про ОНО в ту дивную пору. Девочки мыли полы с хлоркой, чтобы не заболеть – и не заболели, но на измену сели.

ПЯТЫЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА, ПРЕНЕБРЕЖИТЕЛЬНО: снова жаргон. Вычеркнуть.

Иногда в ОНО, конечно, бывало и недурно – ночные посиделки с бутылочкой и кучей народу или, там, болтливые дневные залегания на кроватях, когда – музыка, вино, а на уровне улыбчивых глаз – еще чьи-то улыбчивые глаза, и – лень! лень! Беспредельная поздне-юная лень, репетиция необратимой и освобождающей смерти как процесса распада любого живого организма!

И сколь же прекрасным оказывалось уходить из ежедневно распадающегося на пазлы пития ОНО в Московию! – гулять по Тверской-Ямской да по Герцена, по Таганской и по Аргуновской! Да даже по Красной площади приятно – ле-ли, ле-ли Лель!

А из нашего окнаСвалка с мусором видна.На четвертом чудо-девка:Четверым вчера дала.

ШЕСТОЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА, КАЧАЯ ГОЛОВОЙ:

городской фольклор. Наверное, можно оставить! – стучит карандашиком по рукописи. – А в целом неплохо, иногда попадаются целые куски, которые… – умолкает и снова стучит карандашиком по рукописи.

…Кое-кто из «чуд», выбирая самую неподходящую погоду (снег, дождь; дождь со снегом, без зонта…), со счастливым, одуревшим от обманного блаженства лицом, шел от Кузнецкого до Динамо, сбившись с кольца, или от Калининского до Китай-города – пешкарусом; ой, дид Ладо… И расплывался лик грешной «чуды» в улыбке, и «Очаковское специальное» проскакивало за три минуты – и становилось тепло и уютно, боже ж мой, как уютно и тепло становилось, как хорошо, как…

Святый боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас, Святый боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас, Святый боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй…

СЕДЬМОЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА, ВСТАВАЯ ИЗ-ЗА СТОЛА: как вообще это будут редактировать?!

…ле-ли, ле-ли Лель!

О, как великолепны были они в своем провинциальном наиве! Какие горы золотые чудились им! Но годы-то шли, а ничего не менялось – и не в «личном» даже дело, мужики-то всегда имелись или были потенциально возможны, – а вообще – как-то так ничего не менялось. Если же и происходило что-то, то с впадением в крайность и отрицательные числа.

…Часто, в сердцах, билась посуда. Ревнивый юноша прыгал со второго этажа, видя, как его будущая жена изменяет ему у него на глазах. Приходили заморские гости, пели свои песни, кивали участливо, смотрели собачьими глазами да убирались восвояси, упоминая при случае экзотику ОНО. Припевочки же лупили друг друга по личикам, и после этого на их щечках нежно подрагивали, аленькими цветочками горели яркие пятна. Одна припевочка говорила о небезопасности коитуса в прямую кишку без вазелина; другая любила другую; третья стирала черные тонкие колготки; тридцать первая никогда не читала «Горе от ума» – и действительно, от него утро добрым не бывает… У тебя не так?

А однажды, на Тверской, приняли припевочек за шлюх, и почти вежливо, если бы не бестактно, попросили «не работать на чужом месте».

ВОСЬМОЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА ТЕРЕБИТ КОНЧИК НОСА: слова «на» и «Тверской» не согласуются с остальными. Да и вообще, – раздражается он, – предложение не согласовано! К тому же постоянное нарочитое использование жаргонных слов… Кто все это написал, в конце концов? По какому праву?

Да, собственно, все эти припевочки практически всегда возвращались в ОНО, садистски-радостно скрипевшее совковыми кроватями при их появлении. В общем-то ОНО было не самым плохим в Московии, – есть, говорят, и хуже, да только нет конца чудесам его!!

…Как прекрасно ОНО в своем насмешливом порыве черного гимора, как разудало мчится ОНО с пьяной песней, с чудной тройкой – по льду – птеродактилем! Как сладкозвучны его речи, тягучи его губы! Редкая книга, выброшенная из окна его, не долетит до середины Москвы-реки! И «…как в этом случае не приняться за ум, за вымысел, как бы добыть этих проклятых, подлых денег, которых хуже я ничего не знаю в мире, вот я и решился…»

ДЕВЯТЫЙ СУФЛЕР КОРРЕКТОРА ПОМЕЧАЕТ ЦИТАТУ ТАК: из письма Н. Гоголя матери Марии Ивановне, 30 апреля 1829, С.-Петербург.

ОНО – рядом, ОНО – моральный урод, каннибал без консервантов, а еще – живое. Маленькое чудище с заплаканными конъюнктивитными глазами. Чудище никто не любит: это как олигофрена усыновить. Но вот, откуда ни возьмись, берется непонятная такая российская жалость к: убогим, юродивым, сирым и калекам, нищим и идиотам, даунам и замерзшим в снегу ребятишкам, кои плохо кушали и у коих не было папы и мамы…

ТЫСЯЧА ПЕРВЫЙ СУФЛЕР РАЗВОДИТ РУКАМИ: помилуйтеj слова «идиот» и «даун» принадлежат к экспрессивным, если не употребляются как медицинские термины…

А девочка ехала в трамвае. Неделя валяния пластом на койке в ОНО привела к частичному озверению: холодный пот, разбившаяся (во сне, фрейдизм) белая чашка с рыбками, боль в самых неприличных местах, температура 38 и 5, люди, пачкающие воздух, попса, обогреватель, забирающий кислород, бардак, духота, жоп-па-па…

САМ: молчит-с.

На то, чтобы напрячь определенную группу мышц и встать, сил не было, но оставаться в ОНО оказывалось еще невозможнее. Р-р-р-р-раздражало: стол, стул (сломанный), зеркало, шторы, голоса, звуки.

…Сбежать, но недалеко. И вот девочка уже едет в трамвае нумер seventeen – и что же она видит? А видит она новый абзац.

…Пахло весной; грачи же, проигнорировав Саврасова, задержались. Снег растаял, а грязный асфальт топорщился и важничал – наконец-то он стал всем заметен!

УСМЕШКА РЕДАКТОРА: предложение «Снег растаял, а грязный асфальт топорщился и важничал – наконец-то он стал всем заметен!» – очень слабое подражание андерсеновскому стилю.

Всего лишь ремонтировали дорогу. На поверхность, будто трупы из могил, вынуты были сонные макрокосмические трубы, издали напоминающие коров, везомых к мясозаводу (коровы плакали, уносясь в неприкрытом кузове грузовика, да-с, граф).

…Много заборов, гаражей, строек. Московия не всегда дарила центральные улицы, не всегда прикидывалась Арбатом или Крымским валом. Дома тянулись серые и одинаковые – вечный памятник породившей девочку брежневской эпошке; казалось, это уже и не Московия вовсе… Но пусть пока лучше так, пока пусть так, «а если так будет всегда – ОНО и ацентральность с бегом на месте для укрепления мышц головы и беспричинной тратой ккал – пошла она на́, эта Московия», – думала девочка, выходящая из кабинета венеролога.

Купив бананов и сев в семнадцатый трамвай, страдалица проехала несколько остановок. Вдруг движение притормозилось; слышно было, как щелкают сзади семечки 16-летние кобеляночки; слышен был интеллектуальный кашель дамы в мехах, по недомыслию оказавшейся не в машине, слышна была и ее приторная «Dolce vita». Через пять минут ведущая трамвай произнесла задушевно и таинственно: «Товарищи, там человека сбили, это надолго!»

Девочка задержала в воздухе поднесенный было ко рту банан и сошла на землю…

* * *

– Ты ведь хочешь себя обессмертить, да? Хочешь ведь? – Хочу, да, а кто ж не хочет? Брось камень, чудовище! Вот Белла Арто себя обессмертила – теперь попробуй, без наследников, процитируй где-нибудь в тексте «Ударяли хрюшку об пол…» – с потрохами съедят! Или какой-ни-будь Пийанки… – Не обязательно. Знаешь, продается сейчас одна поэтесска – типа, для человечьих детенышей пишет; кликается дама Гэ Бочковой. Так она, по ходу, тоже бессмертия жаждет. Ну, еще славы прижизненной; зачем после смерти-то? Оно, конечно, и после смерти неплохо, может, еще даже лучше, чем при жизни, только… чел – он ведь чел и есть: станет если только жрать, размножаться да за копейю гнобить, о нем никакой памяти в реале не кликнется! Он после разложения на элементы выброшенной на свалку дешевой рабсилой никому не вспомнится; ариведерчи, мозговая плоть потомков! А вот г-жа Бочкова, если, к примеру, кони двинет, то стишки свои человечьим детенышам про запас оставит, и этими самыми стишками этим самым еще не спроектированным детенышам мозги канифолить станут. – Да знаю я, знаю, – женщина-автор спорит сама с собой; женщине-автору туго приходится, когда она думает на предмет бессмертия; она будто сдает анализ мочи на предмет нежелательного залета. Она намерена совместить крепленую прозу с духовной практикой в своем воплощении; она почти уверена, что это невозможно, и все же…

ТРЕТИЙ ВЕРДИКТ ПОДГЛЯДЫВАЮЩЕЙ ЗА СЮЖЕТОМ СЛОМАННОЙ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ: далее следует описание некоего эстетического переживания. Но, в сущности, все мазурки давно написал Шопен…

Вчера ей снился Лотос с тысячью лепестками. Он вырастал прямо у нее на глазах из банальной грязи. Когда же лучи утреннего солнца коснулись тысячи лепестков, тот раскрылся; Лотос был действительно прекрасен в своей первозданное™. Еще более хорош был Лотос тем, что грязь, из которой он вышел, нисколько его не задела. Внезапно на цветок упала капля воды, и тот сомкнул чудесные лепестки до захода солнца.

– УПОДОБЬСЯ ЛОТОСУ В ВОДЕ: УЙДИ В СЕБЯ, ЕСЛИ ТЕБЯ ЗАДЕНЕТ ВНЕШНЕЕ, – прочитала Женщина незнакомые письмена, с неожиданностью осознав их.

Во сне она совершенно забыла, что являет собой «слова автора»…

Новый абзац.

Аннушка поселилась в общаге; поселение это не доставило ей, впрочем, ничего, кроме усталых чемоданами рук да необычного, не сразу приятного, но в то же время «цепляющего» состояния взрослости. Она не смогла бы точно передать его – неприятное – словами. Пожалуй, из «цепляющего» большим плюсом была хоть и ограниченная социальным статусом, но все же свобода, а из противоположного – все тот же Совок Имя Существительное, только чуть более столичный, но все же именно он: ед. ч., м. р., отягощенный разномастными девицами, из последних гормонально-аутентичных сил приехавших «покорять» Москву, флегматично-надменно плевавшую на них с большой колокольни не без оснований на то.

Факультет, что и требовалось доказать, оказался безнадежно бабским: бабы тульские, бабы рязанские, смоленские, бабы из Брянска, Якутска, Норильска… даже с Сахалина была баба. И кто-то действительно мечтал о знаниях, но умения и навыки остальных, касаемые другой, не-книжной жизни, затмевали порцию жаждущих эфемерности чего-то высокого, чистого и светлого, а также – несказанного, синего, нежного.

СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: да не утомится Homo Читающий описанием процесса обучения на филфаке!

Итак, Аннушка поселилась в комнате с северной бабой: та баба приехала в Москву из-под Якутска. Звали ее Нинка. Вопросы литературы и филологии мало занимали ее, а то, что поступила, – так никто со свечкой на вступительных не стоял: сошло. Больше всего Нинка мечтала выйти за богатого еврея: «Я еще буду жить вот у этой звездочки!!!» – высокопарничала Северная, устремляя указательный палец левой руки с обломанным ногтем, покрытым дешевым перламутровым лаком, по направлению к кремлевской звездюлине, торчащей куда ни глянь, если сворачиваешь к библиотеке.

У Аннушки, привыкшей ошибочно считать семьей тех, с кем живешь, не было в то время особого выбора в смысле людей – или она еще об этом не подозревала; Нинкина же манера общения – грубоватая, матерно-добрая, хоть и резко контрастировала с хорошими манерами Аннушки, обожавшей набоковские головоломки во всем, все же уживалась в ее мировосприятии, не требуя особого преломления: «Мама, так есть». Нинка происходила из семейства торгашей; ее предки меняли на бабки все, что можно было выменять на бабки. Отец за обедом наливал себе стопки три водки, мать традиционно носила с кухни горячую пищу, свешивающуюся уже через край стола – поесть Мясоедовы любили, фамилью классично (Гоголь, Некрасов и др.) оправдывая.

Аннушка же, сбежавшая из дома и оказавшаяся практически без средств к выживанию в экстремальных столичных условиях (стипендия), кормилась периодически на Нинкины «северные» бабки, благодаря чему содержала себя в прекрасной худощавой форме. Кормились Нинкиным хавчиком по случаю и другие студенточки – Нинка сказалась нежадной с точки зрения тушенки, колбасы и картошки, и все же… родительские деньги были вовсе НЕ ТЕ, которые ей хотелось бы иметь: Нинка мечтала о богатом еврее, который в одночасье решил бы все ее проблемы и прописал в третьем Риме во веки веков, аминь.

В универ Нинка ходила первый семестр исправно, но вскоре затосковала: «Ты понимаешь, жизнь проходит… – говорила она Аннушке, ковыряющей вилкой ее тушенку. – Проходит, чуешь?!» Аннушка, похоже, еще не чуяла. А если и чуяла, то нечто другое: ритм города, запах театров, куда можно сходить совсем задешево, если сидишь на галерке; чуяла бело-желтую стареющую консерваторию и голубей около памятника талантливому гею, чуяла обнаруженный случайно (сессия, депресьон, минус двадцать) клуб КСП во дворе на Осипенко (хотя барды уже начали раздражать ее предсказуемым нытьем о фантомах великих утопий), чуяла стиль в Музее кино, воздух Третьяковки, дух Пушкинского, пыль и аромат Музея Востока, чуяла огромадные книжные, которых в городе N и в помине… Аннушка впитывала в себя все подряд и, как ей казалось, проживала отрезки от сессии до сессии не совсем зря, так что мучительно стыдно за бесцельно прожитые как-то так особо не было. Впрочем, всегдашняя Аннушкина тяга к удовольствиям Майи, про которую она тогда и слыхом не слыхивала, приносила и ей некоторые недетские проблемы, как-то: «контрацепция» с помощью мини-аборта на втором курсе, трихомониаз с гонореей на третьем, запятая… Однако ЭТА сугубо физиологичная жизнь, тоже имевшая право на существование, шла вторым планом – параллельно Той, что всегда была на первом.

Она много читала; почти никогда не пропускала любимых лекций по зарубежке и истории искусства. Аннушка несмотря ни на что не сроднилась еще с тем глухим цинизмом, так часто разламывающим зеленую душу на самом ее интересном месте лишь потому, что, будто бы, все это уже было. Вовсе нет! Аннушка играла в свою игру ДЛЯ СЕБЯ; она знала, что придет Ее Время, и вот тогда… из слез, из темноты… не внемля увереньям бесполезным… Барышни же, мечтавшие из грязи в князи немедленно и без-воз-мезд-но, вызывали в Аннушке улыбку, причем достаточно печальную, да и такие относительные в этом случае понятия как «грязь» и «князь» виделись ей несколько размытыми: что считать первым, а что – вторым? Неужто лучше продаться какому-никакому уроду (возможны варианты), вылавливая оного, как щуку в проруби или в кафе (но можно и на улице или в метро, если повезет), приговаривая мантрообразно, только без четок: «Ловись, рыбка», а потом полноправно осесть у урода (возможны варианты) в доме под видом любящей и нежной девицы, утомленной жизнью и до одурения тянущейся к знаниям, а поэтому и оказавшейся в Москве, но в общаге. Ах, как не равна жизнь, но ведь она-то, Она-то достойна другой, лучшей Истории, она же заслуживает… и рыбку съесть, и… Нет, безусловно, она не такая, как все, она особенная; ждет трамвая она… вот только совершенно нечем заплатить за проезд – ну, если только собой, какая мелочь, от нее ведь не убудет, зато потом (всегда завтра) можно будет увидеть небо в алмазах и мир, лежащий у ее ног, т. е. – ВСЮ МОСКВУ; а как будут завидовать подруги: «Какую щуку она подцепила на свой клитор!»

Без особой периодичности Аннушка поарывала в общаговскую подушку, – да и кто не поарывал, положа – у кого что есть – на сердце, в общаговскую подушку? Очень тошно Аннушке приходилось временами, но так, как ОНИ – бабы тульские, рязанские, смоленские или северные, она не могла, а если и чутъ-чутъ могла – то лишь по какой-то стадной ошибке или от безысходности, а скорее, от бездыханное™. Как-то раз она устало сказала Нинке, будто считает ниже своего достоинства сидеть в баре и «цеплять разнокалиберных щук, способных решить ее многочисленные мат/жил проблемз». Нинка ни с того ни с сего окрысилась: «Ты, значит, считаешь, НИЖЕ. А мы все, значит, тогда кто? Мы-то не считаем, что НИЖЕ! – она казалась задетой за живое. – Ну, ты сказала, блин… Ниже… Ты-то сама из себя что представляешь? Подумаешь, Набокова она читает! Этот Набоков тебя в Москве пропишет, да? Читай – читай. Папа с мамой научили? Умница!»

В универе Аннушку в общем-то любили, но если и не считали за белую ворону, то за черную не принимали также. Скорее, в ней видели крашеную, чужую среди своих. Аннушка не стремилась специально выделяться из среды однокурсниц, как это часто произвольно случалось у провинциальных барышень иди непроизвольно – у мампаповских столичных штучек, через одну замурованных в золотое, и напоминающих от этого обилия блесток довольно безвкусное елочное украшение. Инакость произрастала у Аннушки изнутри, сама собою, как «люблю» – любимому, и Нинка, связавшаяся тем временем с «черным человеком», торговавшим фруктами на Черемушкинском рынке, доставала ее: «Интеллигентка бесплатная! Я вот пойду щас к Саидову, он мне денег даст. И фруктов. И шампанского купит. А тебе кто денег даст? Ты чьи фрукты жрать будешь? Набокова?»

Аннушку впервые в жизни попрекнули куском. Это она-то – ОНА, КОТОРАЯ… – это был легкий шок. Аннушка наша долго шла по Москве, кусая и без того обветренные губы; было очень холодно, но Аннушка этого не замечала. Снег падал на и сквозь нее, впрочем, очень нежно; но, несмотря даже на этот нежный снег, совершенно некуда было деться – да и куда можно деться в двадцать лет в таком родном и одновременно в таком чужом многомиллионном пространстве – особенно когда живешь в общаге, смысл совершаемых действий не очень ясен, а стипендия у тебя с гулькин уй?

Все в одночасье осточертело Аннушке: театры, музеи, книжные магазины и бутики, куда она иногда заглядывала, чтобы подсмотреть новый фасон. Осточертел позеленевший Пушкин на Пушкинской, Есенин на Тверском, Репин на Болотной, Тургенев на Тургеневской, а Ахматовой на Третьяковке тогда еще не было… Осточертели эскалаторы, люди, «леди», оптовые рынки с продуктами подешевле, универ с вечными зачетами и панковским трепом в курилке, за которым не стояло ничего, кроме самого трепа… Осточертела анаша, которую приносила от Саидова Нинка, и от которой по обкурке ехала не в том направлении крыша, а с утра был «сушняк» похлеще, чем от водки… – впрочем, водка тоже надоела.

Совершенно замерзшая, вернулась Аннушка в общагу да встала с сигаретой у окошка: случилась пятница, тринадцатое. Благоразумно не колдуя, Аннушка решилась ехать на историческую родину – в город N; она еще не знала зачем…

Новый абзац.

…А город N заносило снегом; а места этого и в помине не было в «Городе N» у Майка! Аннушка, сошедшая с электрички, огляделась: все в округе как будто уменьшилось, съежилось, захлебнулось самим собой – или это оттого, что метель? Аннушка перекинула джинсовый рюкзак с одного плеча на другой и побрела к засыпанным белым трамвайным путям. Трамвай не приезжал долго, и масло на рельсы Аннушка не лила. Всю дорогу дышала она на замерзшие пальцы и терла ладонью о ладонь, а через пятнадцать минут уже звонила в ту самую дверь, за которой прошло ее удивленное детство и начало неопределенной по настроению юности. Открыл Виталька, повзрослевший и похудевший: Привет. – Привет. Тетка Женька умерла.

Аннушка оперлась о стену и сползла вниз; в коридор вышли родители – мамо, кашляющая, совершенно разбитая, как будто постаревшая, и папо с вечной папиросой: «Вчера». В голове Аннушки мгновенно пронеслось: вот тетка Женька в красивом цветастом платке напевает «Эти глаза напротив», а на столе – бутыль с ее любимой сливовой настойкой; вот тетка Женька с собакой Виттой срезает с грядки разноцветные астры; вот тетка Женька, выносящая Аннушке несколько красноватых бумажек с портретами виленина, на которые можно купить билет из города N и просуществовать в City месяц, а вот… Аннушка позвонила Гертруде, и после похорон вернулась с нею же в Москву, чем вызвала невысказанное недоумение родителей, даже не сообщивших ей о смерти любимой тетки: «А чего ты вообще приезжала-то?» – промолчали они так, и Аннушка поняла, что домой больше не вернется.

…Но что-то нужно было делать. «Kann er was?[1]» – спрашивал когда-то Шуберт, сидящий за кружкой пива в «Венгерской короне», про каждого входящего в заведение, за что и был прозван Каневасом. «ЧТО ТЫ МОЖЕШЬ?» – спрашивала себя Аннушка, ставящая тринадцатый раз одну и ту же кассету с экспромтами и «Лесным царем». За шкирку вытягиваться, за ресницы – как угодно. Кроме собственного мозга, ничего себе симпатичного рыльца в пушку да без пяти минут «дипломированного специалиста» – ее самой – у нее ни фига не было.

СОМНЕНИЕ РЕДАКТОРА: если это слово обозначает не фиговое дерево или его плод, то оно имеет разговорный или даже грубый характер. А слово это как раз и обозначает не дерево и не плод… М-да… Вычеркнуть или оставить? Вообще, у нас не принято…

Вернувшись в общагу после похорон (при выносе гроб с теткой Женькой едва не переворачивают, задев об узкую стену подъезда, мерзлую землю на кладбище роют экскаватором. Гертруда рыдает, и слезы на ее щеках, замерзая, звенят), Аннушка попала на пьянку, регулярно практиковавшуюся в их комнате. «КТО СКАЧЕТ, КТО МЧИТСЯ ПОД ХЛАДНОЮ МГЛОЙ? – беспрерывно пульсирующая триолями музыка Шуберта стучала у Аннушки в висках, заглушая голоса. – ЕЗДОК ЗАПОЗДАЛЫЙ, С НИМ СЫН МОЛОДОЙ…» Она встала около двери, расстегнув неновую шубу из давно почившего крашеного козла, по-ставила на пол сумку и тоскливо оперлась о косяк. Люди Аннушкино явление заметили не сразу, и та довольно долго разглядывала их будто со стороны, словно увидев впервые пьяные и в общем-то чем-то красивые лица, искаженные, как оспой, похотью. Аннушка подглядела в ту секунду нечто большее, чем просто можно было подглядеть, стоя вот так: оперевшись о косяк двери, расстегнув неновую шубу из давно почившего крашеного козла. «К ОТЦУ, ВЕСЬ ИЗДРОГНУВ, МАЛЮТКА ПРИНИК; – что ты можешь? – ОБНЯВ, ЕГО ДЕРЖИТ И ГРЕЕТ СТАРИК…» Впрочем, это удивительное состояние, когда ты «просвечиваешь» одушевленные предметы, как флюорография просвечивает пораженные легкие, и продолжалось-то долю секунды: именно эту долю Аннушка запомнит на всю катушку.

Бабы тульские, смоленские, рязанские, etc, жрали белую горькую жидкость. С ними жрал ее и любовник Одной Из – Сергей, служивший когда-то в Афгане, а потом в Чечне. Пыльным ветром унесло того когда-то из снежной Москвы в другой климат на заработки и острые ощущения.

СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: далее всевозможные комментарии, не имеющие прямого отношения к сюжету, будут лишь утяжелять текст, хотя их число и сократится. Пока же автор ничего не может с этим поделать.

Одна Из спала с ним, без особого, впрочем, желания, за что Сергей покупал ей сумки, сапоги и прочую дребедень на дешевом Лужниковском рынке.

Сергей всегда приносил с собой еду и питье, на которые так часто не хватало иногородним студенточкам, приехавшим изучать всевозможные филологические «ню» в полном столичном объеме. Иногда взгляд Сергея делался будто бы стеклянным, и Аннушка в такие моменты в глаза его смотреть не то что боялась – не хотела. Тогда-то этот человек и пел на афганском – всегда одно и то же. Мелодия песни той была заунывна, а слова неясны и оттого казались сказочными:

Мароби бо,Баройе ойхерим бор,Гузаштахор, гузаштахор,Дарджо мани ту джое сарнавейс,Ла-да-да-да…

Так пед Сергей, и так подпевала ему Аннушка, как подпевала когда-то одному богатенькому мальчику Гене, по-настоящему – Гдалию, также приходившему к Одной Из. Но Одна Из встречалась с ним не за вещи, а за рубли, хотя Гена, как и все прочие, приходил в общагу с едой и питьем. Пели Аннушка с Геной каноном, вызывая смутные улыбки присутствующих, цепляя все и вся тоскливой еврейской мелодией и снова – непонятными, а оттого как будто сказочными, – словами:

Шалом хаверим, шалом хаверим,Шалом, шалом.Ае итрайот, ле итрайот,Шалом, шалом.

Аннушка выпила в вечер приезда из провинции немерено и легла спать в грязной прокуренной комнате № 127 с намерением изменить свою жизнь во что бы то ни стало; слава какому-нибудь богу, ей не приходило в голову изменить мир. Как в тумане, проплывали перед Аннушкой прям-таки лубочные картинки ее столичного быта, к которому она когда-то так рвалась: прохладный ученостью универ; читалка, где подолгу просиживала Аннушка за толстенными томами чьих-то классических слов и смыслов, чаще всего не зная, зачем и понадобятся ли ей эти слова и смыслы так явно, чтобы истратить на них пять молодых лет; паркетные полы и коридоры, коридоры, коридоры с толстыми дверями, вскрывающими вены высоких аудиторий; галерка, где можно легко задремать в случае бессонной ночи; разнокалиберный веселый или замороченный студенческий люд, деловитые педагогини в серых и черных юбках, преимущественно очкасто-одинаковые; седые профессоры, поглядывающие на студенток; студенты, поглядывающие на студенток с тем же профессорским порохом, но с большим пофигизмом по случаю молодости; булки с изюмом из буфета; улицы узкие и широкие, уже подкрашенные Лужковым и еще не подкрашенные Лужковым; архитектура башенная и безбашенная; бульвары и площади, незабываемые тихие переулочки, скверы и парки, по которым так часто бродила Аннушка, чтобы только побыть одной и не возвращаться слишком рано в общажную клоаку; магазины – книжные и не совсем, театры – большие и малые, академические и не очень; кафешки, закусочные, запивочные; больницы – приличные и не; музеи с их бахилами, галереи с их странными, будоражащими воображение растворениями; киношки с периодичностью до хаоса; мужчинки, видевшие в Аннушке и ей бес-подобных прежде всего молодую породистую кобылку, на которой неплохо было бы проехаться при случае; женщины в чем-то дорогом и странном, садящиеся в уютные иномарки; гостиницы, отели и сутенеры, которых минует Аннушка; ночные клубы, где пиво стоит всю Аннушкину стипендию; и вот уже слабо маячит, стоит над душой вместо решения проблем диплом, который неизвестно когда еще нужно было начать…

И вот на этом самом месте героиня спотыкается об автора-мужчину, бесцеремонно разлегшегося на страницах ей посвященного текста. «Какая наглость!» – думает героиня, не имея права голоса. Вместо нее голос подает автор-мужчина, напоминая, что давно-де не было в сюжете Игры. Умолкнув на минуту, он умничает и начинает цитировать: «Художественное произведение, раз созданное, отрывается от своего создателя; оно не существует без читателя; оно есть только возможность, которую осуществляет читатель». И так далее – до тех самых пор, пока ТЕНЬ г-на НАБОКОВА не затыкает ему рот. Женщина-автор, не оглядываясь на корректно дышащего в спину редактора, грустно усмехается: «Плевать мне на художественное произведение, пусть даже и от кутюр! Дело-то в том, пис-сатель, что героиня наша ненавидит, сорри за оскомину, банальность. Она счастлива ровно настолько, чтобы считать себя чуть-чуть несчастной. ОНА СЧАСТЛИВА РОВНО НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ СЧИТАТЬ СЕБЯ ЧУТЬ-ЧУТЬ НЕСЧАСТНОЙ! Ведь Аннушка странным образом пытается компенсировать отсутствие Любви, получая вместо последней другое-третье тело, сырое мясо, ну, или, скажем, не очень прожаренное. Оно скрипит у девчонки на зубах, пачкает рот и пальцы… Она просто не задумывается пока о столовых приборах и кастрюлях, в которых удобно готовить любовь. ОНА ПРОСТО НЕ ЗАДУМЫВАЕТСЯ ПОКА О СТОЛОВЫХ ПРИБОРАХ И КАСТРЮЛЯХ, В КОТОРЫХ УДОБНО готовить ЛЮБОВЬ. Чтобы не испачкаться.

– А как же быть с напряжением-торможением? Все-таки процесс! – говорит ни к City ни к Ибиневу автор-мужчина.

Суфлеры сконфуженно разводят руками. Им нечего и нечем подсказывать. В сущности, все они – плод чьего-то больного воображения.

Новый абзац.



Поделиться книгой:

На главную
Назад